Текст книги "Неделя как неделя"
Автор книги: Наталья Баранская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Вторник
Сегодня я встаю нормально – в десять минут седьмого я уже готова, только не причесана. Я чищу картошку – заготовка к ужину, – помешиваю кашу, завариваю кофе, подогреваю молоко, бужу Диму, иду поднимать ребят. Зажигаю в детской свет, говорю громко: «С добрым утром, мои лапушки!» – но они спят. Похлопываю Котьку, тормошу Гульку, потом стаскиваю с обоих одеяла: «Подъем!» Котя становится на колени, зарывается лицом в подушку. Гульку я беру на руки, она отбивается от меня ногами и орет. Я зову Диму – помогать, но он бреется. Оставляю Котьку в покое, натягиваю на обмякшую Гульку рубашонку, колготки, платьице, а она скользит с моих колен на пол. В кухне что-то шипит – ой, я забыла выключить молоко! Сажаю Гульку на пол, бегу на кухню.
– Эх ты! – говорит мне свежевыбритый красивый Дима, выходя из ванной.
Мне некогда, я молчу. Брошенная Гулька заводится с новой силой. От ее крика наконец просыпается Котя. Я даю Гульке ее ботинки, она успокаивается и начинает, покряхтывая и сопя, крутить их возле толстых ножек. Котя одевается сам, но так медленно, что невозможно ждать. Я помогаю ему и тут же причесываюсь. Дима накрывает к завтраку. Он не может найти колбасу в холодильнике и зовет меня. Пока я бегаю к Диме, Гулька утаскивает и прячет мою гребенку. Искать некогда. Я закалываю полурасчесанные волосы, кое-как умываю детей, и мы садимся за стол. Ребята пьют молоко с булкой. Дима ест, а я не могу, выпиваю только чашку кофе.
Уже без десяти семь, а Дима все еще ест. Пора одевать детей, быстро, обоих сразу, чтоб не вспотели.
– Дай же мне выпить кофе, – ворчит Дима.
Я сажаю ребят на диван, приволакиваю весь ворох одежек и работаю за двоих: носки и носки, одни рейтузы, другие рейтузы, джемпер и кофта, косынка и другая, варежки и…
– Дима, где Котькины варежки?
Дима отвечает:
– Почем я знаю, – но бросается искать и находит их в неположенном месте – в ванной. Сам туда и сунул вчера.
Вколачиваю две пары ног в валенки, напяливаю шапки на мотающиеся головенки, спешу и кричу на ребят, как кричат, запрягая лошадей:
– Стой же, стой, тебе говорят!
Тут подключается Дима – надевает им шубки, подвязывает кашне и пояса. Я одеваюсь, один сапог не лезет, ага, вот она, моя гребенка!
Наконец мы выходим. Последние слова друг другу: «Заперла двери?» – «Деньги у тебя есть?» – «Не беги как сумасшедшая». – «Ладно, не опоздай за ребятами» (это я кричу уже снизу), – и мы расстаемся.
Пять минут восьмого, и, конечно, я бегу. Издали, со своей горки, я вижу, как быстро растет очередь на автобус, и лечу, взмахивая руками, чтоб не упасть на скользкой тропке. Автобусы подходят полные, сядут человек пять из очереди, потом кинутся несколько смельчаков из хвоста, кто-то везучий успевает ухватиться за поручень, автобус пыхнет, взревет и тронется, а из дверей еще долго торчит нога или портфель.
Сегодня я среди смельчаков. Вспомнила студенческие годы, когда я была бегунья, прыгунья Оля-алле-гоп. Раскатываюсь по льду, прыгаю и хватаюсь и очень хочу, чтобы еще ухватился кто-нибудь сильный и втиснул меня внутрь. Так и получается. Когда мы утрясаемся немного, мне удается вытащить из сумки «Юность». Я читаю давно уже всеми прочитанную повесть Аксенова о затоваренной бочкотаре. Я не все в ней понимаю, но мне делается от нее весело и смешно. Читаю даже на эскалаторе и кончаю последнюю страничку на автобусной остановке у Донского. В институт я успеваю вовремя. Прежде всего, конечно, к Вале в механическую. Она сердится:
– Что вы все бегаете? Сказала же – во вторую половину недели.
– Значит, завтра?
– Нет, послезавтра.
Она права. Хорошо бы, конечно, не бегать… Но другие бегают, и страшно, что ты можешь прозевать какое-нибудь «окно».
Поднимаюсь к себе. Прошу Люсю беленькую приготовить на завтра образцы для испытаний в электролаборатории. Снова сажусь за сводный график. В половине первого иду в библиотеку сменить журналы и каталоги.
Я систематически просматриваю американские и английские издания по стройматериалам: у нас всегда, а в ленинской, научно-технической, патентной – когда удается выбраться. Я довольна, что занималась английским серьезно еще со школы. Полистать минут двадцать журналы после двух-трех часов работы – это отдых и удовольствие. Все интересное для нашей лаборатории показываю Люсе Маркорян, Якову Петровичу. Он тоже «англичанин», но послабее меня.
Сегодня в библиотеке я успеваю просмотреть «Стройматериалы-68», познакомиться с новыми выпусками реферативного журнала, перелистать каталог одной американской фирмы.
Смотрю на часы – без пяти два. Я забыла сдать «заказ» на покупки!
Я бегу к себе, по дороге вспоминаю, что я так и осталась непричесанной. Меня разбирает смех. Запыхавшаяся, лохматая, влетаю я в нашу комнату и оказываюсь в центре сборища – комната полна. Собрание? Митинг? Неужели забыла?
– А вот, кстати, спросите у Оли Воронковой, какими интересами она руководствовалась, – говорит Алла Сергеевна, обращаясь к Зинаиде Густавовне.
Я вижу по лицам, что идет какой-то горячий разговор. Обо мне? Может, я в чем-то провинилась?
– У нас тут разгорелась дискуссия вокруг этой анкеты, – поясняет мне Марья Матвеевна, – Зинаида Густавовна подняла интересный вопрос: станет ли женщина, разумеется, советская женщина, руководствоваться общенародными интересами в таком деле, как рождение детей.
– И вы хотите спросить меня и таким образом вопрос решить, – отвечаю я, успокоившись (я-то думала, что-нибудь по работе).
Я, конечно, главный авторитет в вопросах деторождения, но мне это надоело. Кроме того, «интересный вопрос» Зинаиды – просто глупый вопрос, если даже и поверить, что он сделан из чистого интереса. Но, зная Зинаиду с ее вечными подковырками и ехидством, надо думать, что вопрос ее «вредный» и кому-то Зинаида хочет вколоть шпильку. Сама она в том счастливом возрасте, когда детей уже не рожают.
Шура разъясняет мне вполголоса, что спор закрутился вокруг пятого вопроса анкеты: «Если вы не имеете детей, то по какой причине: медицинские показания, материально-бытовые условия, семейное положение, личные соображения и пр. (нужное подчеркнуть)».
Я не понимаю, зачем спорить, когда каждая может отвести вопрос, подчеркнув «личные соображения». Я бы даже подчеркнула «пр.». Но пятый вопрос всех заинтересовал, а наших бездетных даже задел.
Алла Сергеевна определила его как «чудовищную бестактность», Шура возразила:
– Не больше, чем вся анкета.
Люся беленькая, впитавшая из вчерашнего разговора самое тревожное («кто будет землю нашу заселять»), бросилась на защиту анкеты:
– Надо же искать выход из серьезного и даже опасного положенья – демографического кризиса.
Лидия, моя соперница в конкурсе на младшего научного, имеющая двоих обожателей, сказала:
– Те, кто замужем, те пусть и ликвидируют кризис.
Варвара Петровна, доброжелательная и спокойная, поправляет Лидию:
– Если проблема общенародного значения – значит, касается всех… до определенного возраста. Люся черная пожимает плечами:
– Стоит ли спорить о таком бесперспективном деле, как эта анкета?
Сразу раздалось несколько голосов:
– Почему бесперспективное?
Люся обосновывает тем, что составители в качестве причин отказа от ребенка выдвигают в основном личные мотивы, а значит, они признают, что каждая семья, заводя ребенка, руководствуется соображениями личного плана, стало быть, «повлиять на это дело никакими демографическими обследованиями не удастся».
– Ты же забываешь «материально-бытовые условия» – смотри, – возражаю я.
Марье Матвеевне не понравилось скептическое замечание Люси Маркорян. Она сказала:
– У нас сделано колоссально много, чтобы раскрепостить женщину, и нет никаких оснований не доверять стремлениям сделать еще больше.
– Может быть, лучший результат дал бы узкопрактический подход к проблеме, – сказала Люся черная. – Вот во Франции государство платит матери за каждого ребенка… Наверное, это действеннее, чем всякие анкеты.
– Платит? Как на свиноферме?! – брезгливо скривила рот Алла Сергеевна.
– Выбирайте слова! – мужской голос Эм-Эм раздается одновременно с пискливым Люськиным:
– Для вас что свиньи, что люди?!
– Так то во Франции, там же капитализм, – пожимает плечами Лидия.
Мне весь этот шум надоел. Уже поздно. Ужасно хочется есть. Кому-то из «мамашенек» пора идти за покупками. И, наконец, надо же мне причесаться?! Да и вообще хватит с меня этой анкеты. Я поднимаю руку – внимание! – и становлюсь в позу.
– Товарищи! Дайте слово многодетной матери! Заверяю вас, что я родила двоих детей исключительно по государственным соображениям. Вызываю всех на соревнование и надеюсь, что вы побьете меня как по количеству, так и по качеству продукции!.. А теперь – умоляю! – дайте кто-нибудь хлебца…
Я-то думала их насмешить да на этом и кончить споры. Но кто-то обиделся, и началась откровенная склока. Со всех сторон полетели ядовитые реплики, голоса поднялись, заглушая друг друга. Слышались только обрывки фраз: «…важное дело превращать в цирк», «…если животный инстинкт преобладает над разумом…», «бездетники все эгоисты», «…сами себе портят жизнь», «еще вопрос, какая жизнь испорченная», «…добровольно же взялись увеличивать население…», «…а кто вам пенсии платить будет, если смены молодой не хватит», «…только та женщина настоящая, которая может рожать…» и даже «…кто влез в петлю, тот пусть молчит…»(!)
А во всем этом хаосе два трезвых голоса – сердитый Марьи Матвеевны: «Это же не спор, а какой-то базар» – и спокойный Варвары Петровны: «Товарищи, ну что вы так разгорячились, в конце концов каждая из вас сама выбрала свою долю»…
Стало потише, и тут мелкая душонка Зинаиды вырвалась визгливым вскриком:
– Сама-то сама, а вот когда приходится за них дежурить, или в командировку на заводы таскаться, или на отчетно-выборном вечер просидеть, то и нас касается.
На этом наш бабий разговор об анкете и деторождении закончился. И теперь я вдруг пожалела: можно было бы поговорить серьезно, даже интересно было бы поговорить.
По дороге домой я все еще думаю об этом разговоре… «…Каждая выбрала свою долю…» Так ли уж свободно мы выбираем? Я вспоминаю, как сотворилась Гулька.
Конечно, мы не хотели второго ребенка. У нас еще Котька был совсем малыш. Полутора ему не было, когда я поняла, что опять беременна. Я пришла в ужас, я плакала. Записалась на аборт. Но чувствовала я себя не так, как с Котькой, – лучше и вообще по-другому. Сказала я об этом в консультации немолодой женщине, соседке по очереди. А она вдруг говорит: «Это не потому, что второй, а потому, что теперь девочка». Я тотчас ушла домой. Прихожу, говорю Диме: «У меня будет девочка, не хочу делать аборт». Он возмутился: «Что ты слушаешь бабью болтовню!» – и начал меня уговаривать не дурить и ехать за направлением.
Но я поверила и теперь стала видеть девочку, светленькую и голубоглазую, как Дима (Котя каштановый, кареглазый – в меня). Девочка бегала в коротенькой юбочке, трясла смешными косичками, качала куклу. Дима сердился, когда я рассказывала ему, что вижу, и мы поссорились.
Подошел самый крайний срок. Был у нас решительный разговор. Я сказала: «Не могу я убивать свою дочку только потому, что нам будет труднее жить», – и заплакала. «Не реви ты, дуреха, ну рожай, если ты такая безумная, но вот увидишь – родишь второго парня! – Тут Дима осекся, долго смотрел на меня молча и, хлопнув ладонью по столу, вынес резолюцию: – Итак, решено – рожаем; хватит реветь и спорить. – Он обнял меня. – А что, Олька, второй мальчик – это тоже неплохо… Косте в компанию». Но родилась Гулька и была сразу такая хорошенькая – беленькая, светленькая, до смешного похожая на Диму.
Мне пришлось уйти с завода, где я работала всего полгода (с Котькой я уже просидела дома год, чуть диплома не лишилась). Дима взял вторую работу – преподавать в техникуме на вечернем. Опять мы считали копейки, ели треску, пшено, чайную колбасу. Я пилила Диму за пачку дорогих сигарет, Дима корил меня тем, что не высыпается. Котю опять отдали в ясли (с двумя я одна не могла управиться), а он постоянно болел и больше был дома.
Выбирала ли я такое? Нет, конечно, нет. Жалею ли я? Нет, нет. Об этом даже говорить нельзя. Я так люблю наших маленьких дурачков.
И я спешу – скорей, скорей к ним. Я бегу, сумки с продуктами мотаются и бьют меня по коленкам. Я еду в автобусе, а на моих часах уже семь. Вот они уже пришли… Только бы Дима не давал им напихиваться хлебом, не забыл поставить на газ картошку.
Я бегу по тропкам, пересекая пустыри, взлетаю по лестнице… Так и есть – дети жуют хлеб, Дима все забыл, он углубился в технические журналы. Зажигаю все конфорки: ставлю картошку, чайник, молоко, бросаю на скороводку котлеты. Через двадцать минут мы ужинаем.
Мы едим много. Я вообще первый раз за день по-настоящему. Дима после столовой тоже не очень сыт. Ребята – кто их знает, как они ели.
Детей размаривает от горячей и обильной еды, они уже подпирают щеки кулаками, глаза заволакивает сном. Надо тащить их быстро в ванну под теплую струю, класть в кроватки. В девять они уже спят.
Дима возвращается к столу. Он любит спокойно напиться чаю, посмотреть газету, почитать. А я мою посуду, потом стираю детское – Гулькины штанишки из яслей, грязные передники, носовые платки. Зашиваю Котькины колготки, вечно он протирает коленки. Готовлю всю одежду на утро, собираю Гулькины вещи в мешочек. А тут Дима тащит свое пальто – в метро ему опять оторвали пуговицу. Еще надо подмести, выбросить мусор. Последнее – обязанность Димы.
Наконец все переделано, и я иду принимать душ. Я это делаю всегда, даже если мне дурно от усталости. В двенадцатом часу я ложусь. Дима уже приготовил постель на нашем диване. Теперь он идет в ванную. Уже закрыв глаза, я вспоминаю, что опять не пришила крючок к лифчику. Но никаким силам не вытащить меня из-под одеяла.
Через две минуты я сплю. Я еще слышу сквозь сон, как ложится Дима, но не могу открыть глаза, не могу ответить на какой-то его вопрос, не могу поцеловать его, когда он целует меня… Дима заводит будильник, через шесть часов эта адская машина взорвется. Я не хочу слышать скрежета часовой пружины и проваливаюсь сквозь диван в глубокий, темный и теплый сон.
Среда
После вчерашнего «базара» всем как-то неловко, все подчеркнуто вежливы и сосредоточенно работают.
Я беру дневник испытаний и ухожу в электролабораторию, где меня ждет Люська. Она уже на месте. Кокетничает с новым лаборантом, ахает и охает, глядя на устрашающие надписи «ОПАСНО! ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ!», как будто видит в первый раз.
Здесь мы не хозяйничаем, а только присутствуем. Образцы наши, помещенные еще вчера в термостаты с заданной температурой и влажностью, теперь закладываются в прибор, определяющий электрическое сопротивление. Шесть пластинок, одна после другой, – это поверхностное сопротивление, а еще шесть – объемное.
Люська делает вид, что боится – «еще убьет», пятится к двери и как-то незаметно смывается.
Удивляет она меня: руками работает ловко, что ей раз покажут – запоминает, но в суть дела вникать не хочет. Я пыталась втянуть ее в расчеты, объяснять формулы. Она говорит: «Я и так все знаю – теплостойкость, чтобы трубы не растаяли, искростойкость, чтобы крышу молнией не пробило». Жалеет, что пошла в наш техникум. Очень любит шить, хотела учиться на закройщицу, да боится: «Кто захочет жениться на портнихе».
В перерыв моя очередь делать закупки. Продукты на всех – нелегкое дело. Не только потому, что тяжело тащить. А потому, что тебя непременно будет ругать очередь, хоть и самая маленькая. Купишь колбасу раз, да еще раз, да еще… И начинаются реплики: «Вы что же, для буфета закупаете?», «Всю квартиру обслуживает, а мы тут стой…» У нас в Москве все всегда спешат. Даже те, кому некуда. Ток спешки заряжает всех подряд. В магазинах лучше всего молчать.
С видом угрюмым и замкнутым покупаю я в гастрономическом отделе три полкило масла, шесть бутылок молока, три – кефира, десять плавленых сырков, два кило колбасы и дважды по триста граммов сыра. Очередь сносит это терпеливо, но под конец кто-то вздыхает притворно:
– А все жалуются – денег мало.
Подгружаюсь еще в полуфабрикатах четырьмя десятками котлет и шестью антрекотами. Ничего себе сумочки!
И вот с этими-то сумочками я вдруг сворачиваю со своего пути, петляю между домами и выхожу к стеклянному кубу парикмахерской. У меня еще двадцать минут. Остригусь! Когда-то мне это здорово шло.
Очереди нет. Под свирепую воркотню гардеробщика оставляю свои сумки возле вешалки на полу, поднимаюсь наверх и сразу же сажусь в кресло к моложавой женщине с подбритыми бровями.
– Что будем делать? – спрашивает она и, узнав, что только стричься, поджимает губы.
«Ну, сейчас обкорнает…» Так и есть. Смотрю в зеркало: окороченные волосы топорщатся возле щек, голова как равнобедренный треугольник. Я чуть не плачу, но почему-то даю ей тридцать копеек сверх положенного и спускаюсь одеваться.
Гардеробщик гмыкает и, отклонив мою руку с номерком, кричит:
– Ленька, иди-ка сюда!
Появляется парень в белом халате.
– Вот, Леня, – говорит гардеробщик участливо, – эту девушку наверху подстригли. Ты как, можешь ее произвести?
Леня оглядывает меня хмуро и кивает в сторону пустующих кресел мужского зала. Я не противлюсь – хуже не будет.
– Согласно вашему лицу, предлагаю под мальчика – не возражаете? – спрашивает Леня.
– Стригите, – шепчу я и закрываю глаза.
Леня щелкает ножницами, приговаривая что-то свое, поднимая и опуская мою голову легким прикосновением пальцев, потом стрекочет машинкой, взбивает волосы расческой и наконец, сняв с меня простыню говорит:
– Можете открыть.
Открываю глаза и вдруг вижу молоденькую забавную девчонку, улыбаюсь ей, а она – мне. Я смеюсь, Леня тоже. Я гляжу на него и вижу: он любуется своей работой.
– Ну как? – спрашивает он.
– Замечательно, вы просто волшебник!
– Я просто мастер, – отвечает он.
Сунув Лене в карман рубль, я смотрю на часы и ойкаю – уже три часа двадцать минут.
– Опаздываете? – сочувствует Леня. – В следующий раз приходите пораньше.
– Обязательно! – восклицаю я. – Спасибо!
Запыхавшаяся, прибегаю в лабораторию – конечно, обо мне спрашивал шеф. Он в библиотеке, просил меня к нему заглянуть. Все ахают, увидев мою голову, но мне некогда, схватив блокнот и карандаш, я вылетаю из комнаты. Я бегу по коридорам и придумываю, что я буду врать шефу, если он спросит, где я была. Потом соображаю: это бесполезно, увидит, все поймет.
Вхожу в читальный зал, он сидит над книгой и пишет.
– Яков Петрович, я, кажется, вам нужна?
– Да, Ольга Николаевна, садитесь. – Взгляд на меня. Шеф улыбается – Вы очень помолодели, если это можно сказать о женщине вашего возраста… Я хотел вас просить, если не затруднит, перевести мне сейчас страничку, – и он протягивает мне книгу, – а я буду делать заметки.
Я начинаю излагать статью сразу по-русски, но он просит читать английский текст. Кое-что он просит повторить. Вдруг я вижу за стеклянной дверью Люську. Она делает мне какие-то непонятные знаки: то будто поворачивает ключ в дверях, то поднимает два расставленных пальца и закатывает глаза. Я отмахиваюсь от нее рукой, неудобно все-таки. Люська исчезает. Но я начинаю беспокоиться – что-то там, видно, случилось. Мы уже доползаем до конца отрывка (и никакая это не страничка, а целых три), но шеф просит повторить все сначала бегло по-русски. А я уже как на иголках – мне надо к Вале в механическую, надо узнать, что там у Люськи. Наконец мы кончаем, шеф благодарит, я обрадованно отвечаю «спасибо» и бегу в старое здание.
На площадке первого этажа в старом здании меня поджидает Люська. У нее плохая новость: из самых «наивернейших источников» ей стало известно, что механическая лаборатория на той неделе будет проводить внеочередной заказ.
– Откуда ты это узнала?
– Я знаю, знаю, не спрашивай меня откуда, – Люська делает таинственное лицо, – непосредственно знаю.
Уж и «непосредственно», ах, Люська! Впрочем, все равно – скорей бежать к Вале.
– Ты ж ей не говори! – кричит вслед Люська.
Надо покрепче нажать на Валю, иначе совсем завязнем. А завязнуть в декабре – это гроб… Конец года, выполнение плана, отчеты и прочее такое. А чтобы дело двигалось, необходимо узнать, что дала вторая композиция состава – увеличилась ли прочность стеклопластика?
В механической стоит бодрый грохот. В конторке вместо Вали сидит маленький Горфункель из лаборатории древесных плит и работает. Нет, оказывается, не работает, а ищет свои очки, почти положив лысоватую голову на стол и копошась короткими ручками в ворохе бумажек, как черехапа в сене. Я нахожу его очки и подаю ему. Где Валя, он не знает – вышла.
– Давно?
– Давно!
Я возвращаюсь к себе, по дороге заглядываю во все лаборатории. Вали нигде нет. Прячется она, что ли?
За четверть часа до конца работы в нашу комнату набивается народ. Зинаида раздает билеты в театр – наши идут на «Бег» к Ермоловой.
Культпоход – это не для меня, не для нас с Димой. Мне делается грустно. Мы не были в театре… Пытаюсь вспомнить, когда же мы ходили куда-нибудь, и не могу. Дура я, что не заказала билет. Пусть бы Дима пошел один, мы ведь все равно не можем вместе.
Димина мать нянчит внуков от дочери, живет на другом конце Москвы; моя мама умерла; тетя Вера, у которой я жила, когда отец снова женился, осталась в Ленинграде, а моя московская тетка, Соня, ужасно боится детей.
Некому нас отпускать, что делать…
Выхожу из института. Снегопад только что прекратился, снег еще лежит на тротуарах. На улице бело. Вечер. Оранжевые прямоугольники окон висят над синими палисадниками. Воздух чист и свеж. Я решаю пройти пешком часть пути. На сквере у стен Донского монастыря фонари освещают запущенные ветки, заснеженные скамейки. Там, где нет огней, за верхушками деревьев виднеется тоненькая скобочка месяца…
Вдруг на меня накатывает тоскливое желание идти налегке, без ноши, без цели. Просто идти – не торопясь, спокойно, совсем медленно. Идти по зимним московским бульварам, по улицам, останавливаться у витрин, рассматривать фотографии, книги, туфли, не спеша читать афиши, обдумывая, куда б я хотела пойти, потихоньку лизать трубочку эскимо и где-нибудь на площади под часами, всматриваясь в толпу, ждать Диму.
Все это было, но так давно, так ужасно давно, что мне кажется будто это была не я, а какая-то ОНА.
Было так: ОНА увидела его, ОН увидел ее, и они полюбили друг друга.
Был большой вечер в строительном институте – встреча старшекурсников с бывшими выпускниками. Шумный вечер с веселой викториной, шутками, шарадами, карнавалом масок, джазом, стрельбой из хлопушек, танцами в жаркой тесноте зала.
Она выступала с гимнастическим номером – вилась вокруг обруча, прыгала, перегибалась, кружилась. Ей долго хлопали, ребята кричали: «О-ля, О-ля!» – а потом наперебой приглашали танцевать. Он не танцевал, а стоял, прислонившись к стене, большой, широкоплечий, и следил за ней глазами. Она заметила его: «Какой славный увалень». Потом, проходя мимо него еще раз: «На кого он похож? На белого медведя? На тюленя?» И в третий: «На белого тюленя; чудо-юдо белый тюлень». А он только смотрел на нее, но танцевать не звал. Каждым движением своим отвечала она его взгляду, ей было весело, радостно, она кружилась беспрерывно и все не могла устать.
Когда объявили «белый танец», она подбежала к нему, осыпая конфетти с коротко остриженных волос. «Наверное, он не танцует». Но он танцевал ловко и легко. Ее товарищи пытались их разлучить, звали: «О-ля, О-ля, иди к нам!» – закидывали на нее лассо из серпантина, но только заплели, запутали и связали их бумажными лентами.
Он провожал ее, хотел увидеть завтра, но она уезжала в Ленинград.
После каникул, весь февраль, появлялся он вечером в вестибюле, ждал ее у большого зеркала и провожал на Пушкинскую, где она жила у тетки.
Однажды он не пришел. Не было его и назавтра. Не увидев его на обычном месте и через два дня, она огорчилась, обиделась. Но не думать о нем уже не могла.
Через несколько дней он появился – у зеркала, как всегда. Она вспыхнула и, заговорив с девушками, быстро пошла к выходу. Он догнал ее на улице, сильно схватил за плечи, повернул к себе и, не обращая внимания на прохожих, прижался лицом к ее меховой шапочке. «Я был в срочной командировке, соскучился ужасно, я ведь не знаю твоего телефона, адреса… Прошу тебя, поедем ко мне, к тебе – куда хочешь».
На углу мигнул зеленый глазок такси, они сели и ехали молча, держась за руки.
Он жил в большой коммунальной квартире. У входа под телефоном стояло кресло с драной обивкой. Тотчас приоткрылась ближайшая дверь, высунулась старушечья голова в платке, прицелилась глазом и скрылась. Что-то прошуршало в глубине коридора, куда не доходил свет тусклой и пыльной лампочки. Ей стало не по себе, она готова была пожалеть, что поехала к нему, но вспомнила чинный порядок теткиного дома, чай под старой люстрой и общие разговоры за столом…
В конце апреля они поженились. В его полупустую комнату с тахтой и чертежной доской вместо стола перевезли ее вещи: чемодан, сверток с постелью, связку книг.
В мечтах, раньше, она представляла всё совсем иначе: мраморную лестницу во дворце бракосочетаний, марш Мендельсона, белое платье, фату, розы, богатое застолье с криками «горько!».
Ничего этого не было. «Свадьбу? Зачем она тебе? – удивился он. – Давай лучше улетим в далекие края…»
Рано утром они расписались – она приехала в загс с подругой, он с товарищем. Он принес ей белые кружевные гвоздики на длинных стеблях. У нее дома их ждал завтрак, приготовленный теткой. Подняли бокалы за новобрачных, пожелали им счастья. Товарищи проводили до автобуса, идущего на Внуковский аэродром. А через шесть часов они уже были в Алупке.
Они поселились в старой сакле, прилепившейся к склону горы. К ней вела тропка, иссеченная ступенями на поворотах. Узкий вымощенный дворик нависал над плоской крышей другой сакли. Невысокая изгородь, сложенная из дикого камня, прорастала усиками винограда, тянувшегося снизу. Во дворе стояло единственное дерево – старый орех, наполовину засохший. Часть его ветвей – голых, серых – напоминала о зиме, о холодных краях; на других густо сидели темно-зеленые резные листья. Лиловые кисти глицинии, оплетавшей саклю, свисали в прорезях узких окон, наполняли двор дурманно-сладким запахом.
Внутри сакли было темно и прохладно. Низкая печь в трещинках, видно, давно не топилась. Хозяйка, старая украинка, принесла им вечером из своей хибарки круглую трехногую жаровню, полную печного жара, – «щоб в нiч не змерзли». Легкое синеватое пламя бродило по углям. Они открыли дверь настежь и вышли во двор.
Было темно и тихо. Свет фонарей не доходил сюда, луна еще не взошла. Они стояли и слушали, как внизу дышит, ухает в больших камнях море. В глухой дали мигал слабый огонек – может, фонарь на рыбачьем баркасе, может, костер на берегу. Ветер дул с гор, доносил запахи леса, нагретых за день солнцем трав, земли.
Угли в жаровне стали темнеть, затягиваться пеплом, они выставили жаровню во двор.
Над саклей раскинулось черное небо с прорезями звезд. Темные ветви ореха осеняли глиняную крышу с полуобвалившейся трубой. Разоренный очаг, чужой дом, а сейчас их кров. И они вдвоем, и никого – ночь, море, тишина.
Утром они бежали по тропке вниз, завтракали в кафе, потом бродили по берегу. Взбирались на крутолобые камни, грелись, как ящерицы, на солнце, смотрели на кипение воды внизу – взрывы студеных брызг долетали до них. Было безлюдно, тихо, чисто… Скинув платье, в купальнике, делала она гимнастические упражнения. Он смотрел, как ловко получаются у нее стойки, мостики, как высоко она прыгает, просил: «А ну-ка еще!» Порой, когда море было тихим, они бросались в воду. Холод обжигал, перехватывал дыхание, проплыв немного, они выскакивали на берег и потом долго лежали на солнца. Прокалившись в горячих лучах, уходили под деревья воронцовского парка, бродили по дорожкам под тенистыми сводами, наполненными птичьим свистом и щебетом, рассказывали друг другу о детстве, родителях, школе, друзьях, институте…
Изредка поднимались они в горы. Здесь было совсем пустынно. Тихо стояли сосны, лениво покачивая ветвями, нагретые солнцем стволы источали смолу, пахло хвоей. Отсюда, сверху, море казалось фиолетовым, поднималось отвесно, как стена.
Лежали на склоне, усыпанном теплыми сухими иглами, смотрели на взбитые ветром пышные облака. Вскакивали, осыпая хвою, и принимались ловить друг друга с криком, хохотом, кружа и петляя меж сосновых стволов. Съезжали по скользким от хвои склонам, как с горы-ледянки, перелезали через каменные завалы, сползали по крутизне, хватаясь за кустарник, и, умаявшиеся, разгоряченные, голодные, вываливались из душных зарослей дрока на шоссе. Асфальт приводил их в узкие алупкинские улочки, стесненные белыми стенами домов с черепичными красными крышами, с кустами жасмина и шиповника под окнами.
Полмесяца, собранные по дням из трех «законных», трех праздничных и десяти, выпрошенных у нее в институте и у него на работе, внезапно кончились.
Ранним воскресным утром с рюкзаком, с чемоданом он и она садились в автобус. Они покидали рай.
Это было пять лет тому назад.
Напрасно пошла я пешком, раздумалась. Поздно! Я бегу вниз по эскалатору, задеваю людей набитой сумкой, но остановиться не могу.
Я не очень опоздала, но все трое уже ходили с кусками. У Димы был виноватый вид, и я ничего не сказала, а кинулась скорее на кухню. Через десять минут я поставила на стол большую сковороду с пышным омлетом и крикнула:
– Ужинать скорей!
Детишки вбежали в кухню, Котька быстро уселся на свое место, схватил вилку, потом взглянул на меня и закричал:
– Папа, иди сюда, смотри, у нас мама – мальчик!
Дима вошел, улыбнулся:
– Какая ты еще молоденькая, оказывается! – и во время ужина поглядывал на меня, а не читал, как обычно. И посуду мыл со мной вместе, и даже пол подмел сам. – Олька, ты ведь совсем такая, как пять лет назад!
По этому случаю мы забыли завести будильник…