355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Павлищева » Юрий Долгорукий. Гибель Москвы » Текст книги (страница 19)
Юрий Долгорукий. Гибель Москвы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:25

Текст книги "Юрий Долгорукий. Гибель Москвы"


Автор книги: Наталья Павлищева


Соавторы: Виктор Зименков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Глава 4

Еще ночью вьюга металась по полю, рыскала в неистовой злобе по селу, выла за бревенчатыми стенами хором от бессилия, жаловалась, что не может извести род человеческий, но утро выдалось на удивление тихим и солнечным.

В горнице топили печь, Василько, спасаясь от дыма, отошел к распахнутой двери. Он заметил, что через раскрытые узкие волоковые окна в горницу настойчиво врываются солнечные лучи. Подобно стрелам, они пронзали клубы прогорклого черного дыма и впивались в пол. Васильку показалось, что они дружно колеблются, будто кто‑то незримый подергивал их, посмеху ради, через прозрачные нити.

И заглянувшее в горницу солнце, и проникавшие со двора звуки: оживленный воробьиный треск вперемешку со звонкими детскими голосами – все это не раздражало назойливостью, напротив, навевало бодрые мысли.

Он не мог оставаться в хоромах. Думалось, что, если он сейчас не покинет горницу, душевное благодушие исчезнет и опять полонят душу неприкаянность и скука. «Быстрее, быстрее оседлать коня и помчаться с холма на широкое поле», – подгонял себя Василько.

Едва он вышел во двор, как ему в лицо, обжигая и бодря, пахнуло холодом. Солнце светило так ярко, что своим веселящим блеском пропитало и снега, и воздух, и строения; казалось, что все они излучают здоровый и обнадеживающий дух. Он как бы убеждал Василька: «Отложи печали, ведь не за горами – Масленица, за ней Красная горка, а там и весна–красна, и ласковое лето, и желанные перемены».

Подле крыльца уже стоял оседланный Буй, гнедой жеребец с белой звездой на лбу. Пургас держал его за узды, поглаживал волнистую иссиня–черную гриву и что‑то нашептывал на ухо. Буй косился на холопа, недовольно пофыркивая и потрясая головой. Почуяв Василька, Буй заволновался, затанцевал на месте и успокоился не от крика Пургаса, а от ласкового слова Василька, от прикосновения его ладони к гладкой, тронутой инеем шее.

Состояние чистоты помыслов и веру в добрые перемены Василько уловил и на лицах дворовых. Они, повинуясь тому же, что и Василько, зову, высыпали на двор и застыли, очарованные солнцем и величавым спокойствием природы. Василько не приметил на их лицах настороженности, озабоченности и недовольства. Улыбался обычно хмурый Павша. Не бранилась стоявшая подле предмостья дворовой избы Аглая; она, подперев рукой подбородок, задумчиво смотрела куда‑то поверх Василька. Весело галдели кучковавшиеся подле матери чада Аглаи, схожие меж собой и русыми волосами, и округлыми личиками, и бесхитростными голубыми очами. Скалился Пургас, даже полуживой Анфим выполз на белый свет и, покачиваясь от слабости и потому ухватившись костистой рукой о столп предмостья, пытался сотворить на лице умиление. Будто свежесть заснеженных полей, хвойный дух лесов, ласковое солнышко, прозрачная чистота воздуха омыли от погани души христиан, выгнали всю нечисть далеко–далеко, и мнилось, что не бывать более меж людьми ни вражды, ни продаж, ни мздоимства, ни зависти.

Хотя не в обычае Василька открывать на людях душу, но и он, сев на коня, не мог удержаться от робкой улыбки. Ему казалось, что дворня любуется им и думает: «Какой удалой у нас господин, как твердо он сидит в седле, как грозно покачивается на его боку острый меч. Недаром добрые люди говорят, что немного отыщется на Руси таких пригожих витязей, как Василько!»

Внезапно померк белый свет. На дворе стало буднично, серо, тоскливо. Подул ветер, Аглая закричала на детей, гоня их в избу. Василько посмотрел на небо и увидел, что набежавшие облака упрятали ясное солнце. Их было немного, белесых курчавившихся островков, не предвещавших ненастье и даже придававших очарование небесному своду, они нежданно–негаданно разбухли, посерели и заполонили полнеба, помрачили душу.

Василько оборотился на крыльцо. Что он там забыл? Спроси его о том – прямо не ответит. Будто черт поворотил его лик.

На крыльце стояла новая раба Янка. Василько нахмурился и пытался придать лицу презрительное выражение, которое бы показывало рабе, как он недоволен удивительным и настораживающим рядом с попом, учинившимся без его конечного слова, и тем, что она, такая блудница, оказалась на его подворье. Но тут же черты его лица смягчились.

Раба улыбнулась. Ее лик, показавшийся Васильку вначале бледным и скованным, изменился и стал таким манящим, вызывающим желание любоваться им, что Василько оторопел. Он почувствовал себя так, будто испил зелена вина и это вино мгновенно опьянило его, сковало и вызвало прилив восхищения и нежности.

Василько не мог оторвать взгляда от рабы. Было в ней что‑то притягательное и колдовское, заставляющее наслаждаться. Он впитывал и запоминал ее верхнюю, мило изогнувшуюся лукой алую губу, чуть раскосые, большие и темные, искрившиеся очи, небольшие ямочки на краснеющих щечках, даже не тотчас замеченные веснушки придавали ей особую привлекательность.

Ему показалось, что раба заменила скрытое облаками солнце, и вокруг ее покрытой плоской шапочкой головы образовался золотистый и сияющий круг, источавший тепло и ласковый зов в счастливую и заветную даль.

Васильку сделалось не по себе. Он закрыл глаза и сразу же открыл их. Ощутил облегчение, увидев, что золотистый круг исчез, но затем потужил, заметив, что раба улыбается Пургасу. Он молод и силен, охоч до ратного боя, слава о нем докатилась до мордовских лесов, а Пургас – холоп, мордвин, ростом мал, лицом нелеп, но так завораживающе улыбаются не ему, а щербатому холопу. Василько, может быть, весь свой век ждал, чтобы его одарили такой улыбкой.

Раба, заметив взгляд Василька, стыдливо наклонила голову, но через мгновение как‑то резко, словно осердясь на свою слабость, подняла лицо и вызывающе посмотрела на Василька. «Я раба твоя, и волен ты делать со мной, что хочешь, но ты не властен над моей душой. Я не боюсь тебя!» – будто такую мысль, как почудилось Васильку, выражал ее взгляд.

Глаза рабы еще более почернели и смотрели на Василька так пристально, что молодцу показалось, будто его душа сьежилась, и, если он не отведет очей, она выскочит из груди и исчезнет в этих всевластных бездонных глазных глубинах.

Василько на своем веку посещал немало женок, но ни одна не имела власти над ним, не тронула его сердце, а эта бесстыжая женка с первого взгляда посеяла в нем великую смуту. И время подгадала: выскочила на крыльцо, когда вся дворня собралась на дворе. Зрит та дворня и дружно думает: «Другой бы добрый господин строптивую рабу враз бы наказал за такой дерзкий взгляд, а наш‑то будто язык проглотил. То ли от рождения он умом прост, то ли век красных девок не видал?».

Василько ударил плеткой коня, крикнул Пургасу: «Догоняй!» и выехал со двора. Буй бежал с горы по накатанному санному следу. След петлял меж сугробов, мимо разбросанных у подошвы господского холма крестьянских подворий. Все вокруг бело, безлюдно и тихо. Только хлопнул кто‑то вдалеке дверью и робко тявкнул встревоженный конским топотом дворовый пес. Солнце выглянуло из‑за туч, и на душе стало веселей.

Как ни старался Василько, все думал о рабе. Ему было досадно за свое замешательство, и он твердо решил более не поддаваться ее чарам.

«То со мной от стоялых медов и тоски великой приключилось, – помышлял он. – Как в следующий раз увижу рабу, так тотчас нужно ожечь ее гневным взором и смутить окриком. Сразу пообмякнет… Все же не к добру купил ее Пургас. На кой ляд она мне сдалась? Строптива и костиста больно и для телесной потехи непригожа: как ее на постелю брать после такого блуда… А если оженить на ней Пургаса? Чада у них народятся, будет у меня пригожий прибыток в людях».

Такой свод и впрямь мог быть пользителен, к тому же хотелось унизить рабу, но Василько решил свадебной каши не чинить. Он представил, как Янка и Пургас будут миловаться в его хоромах, и ощутил зависть, раздражение и необъяснимую ревность.

Глава 5

Василько ехал по краю оврага, на дне которого протекала речка; весной мутная и бурная, летом обмелевшая, поросшая камышом и осокой, а сейчас в лед засеченная, сугробами укрытая так, что сразу и не приметишь ее русла. Эта речка – начало заветного пути в милое Ополье.

Сторона оврага, по которой ехал Василько, высока и обрывиста; другая, по правую руку, низменна, лениво поднимается порожками к опушке леса, вблизи опушки чернеет крытая снеговой шапкой куцая избушка. Кромка кустарника и редколесья слева от Василька расступилась, и перед ним распростерлось широкое поле, на котором горбились курганы. Островерхие и округлые у подошвы, они напоминали Васильку ратные шеломы. Кто в тех курганах лежит и когда те курганы насыпаны – один Господь ведает. Может, тлеют в них кости пращуров Василька, ведь недаром их вид вызывает у него душевную смуту.

Хорошо, погнавши прочь тоску и заботы, понестись стрелой по заснеженному полю. Буй, почувствовав знакомый и ожидаемый посыл, сорвется с места и помчится, поднимая сухую снежную пыль, кромсая жилистой грудью пухлые сугробы. Ветер свистит в ушах, обжигает щеки, бьет в лицо колючая белая крупа. Все вокруг, доселе застывшее, сорвется с места и понесется вслед, тем быстрее, чем резвее бег Буя.

Но опьянение длится недолго. Снег становится глубже, застоявшийся в конюшне Буй устает и замедляет бег. Вместе с тучами, вновь затмившими солнце, приходит уныние. Зима, снег, холода и метели – как все это длится долго. Вечная угрюмость природы указывает Васильку, что его удел – одиночество и бедность. С каждым днем тает его невеликое именьице, а с крестьян много не возьмешь; потянулись к его земле сильные и жадные боярские руки и вот–вот начнут отрывать от нее жирные ломти. Василько понимает, что не управиться ему с алчущими соседями и нужно идти в услужение, но как перебороть гордыню, как решиться стать подручником у простого вотчинника, когда сам великий князь поднимал чашу за твое здравие…

Что же делать? Кто утешит, подаст пригожий совет, пособит?.. Никто! Лишь Буй не покинет, не слукавит. Пургас?.. Кто знает, какие помыслы его волнуют. Может, радует его безвременье господина.

– Я, господине, насилу догнал тебя! – сказал Пургас, подъезжая на жеребой кобыле к Васильку.

– Видел я, как ты меня догонял, – съязвил Василько.

– Мне на кобыле за Буем не угнаться.

– А тебя хоть на княжьего коня посади, все едино будешь в хвосте плестись. Тебе только грязь месить. Ишь, какие ноги отрастил, будто колоды дубовые.

«Ты лепше за своими ногами смотри, – возмутился про себя Пургас. – Ноги мои ему не любы! Корми лучше, а то вчера меня пронесло на низ».

– Нос‑то вытри… смотреть на тебя противно, – не унимался Василько.

Пургас зашмыгал носом и провел несколько раз рукавом по усам.

– Три еще, примерзло на усах… Вот, дал Господь холопа за грехи тяжкие!

Пургас снял рукавицу и стал неистово водить ею по усам.

– Не три так, прореху сделаешь, – насмешливо заметил Василько. Он осмотрелся и принялся заворачивать коня.

– Куда ты, господине! – удивился Пургас.

– По краю оврага поедем, – Василько показал рукой в сторону оврага.

– А мы куда путь держим? – спросил холоп.

– К Савелию… Я же тебе о том сказывал.

– К Савелию нужно лесом ехать: там дорога прямоезжая.

– Ты в прошлый раз тоже хотел к Савелию лесом проехать…

– Сам ведаешь, господине, что выехали тогда затемно, после ужина. От медовых чаш помутился мой разум, я и потерял дорогу.

– Потерял, потерял… – раздраженно передразнил холопа Василько. – Худому псу даже ситный калач не впрок.

«На себя лучше оборотись! Понесло его на ночь глядя… белого света дождаться не смог. Нашел себе б… за тридевять земель!» – мысленно огрызнулся Пургас. Он вспомнил, как рыскали по лесу под волчий вой; выбрались тогда из пустоши только на рассвете, стуженые и пуганые. А ему от Савелия ничего не нужно, то Василько бегает к крестьянину похоти ради.

– Во–он ель стоит, – Пургас указал на стоявшую у опушки высокую ель. – От нее санный путь к Савелию бежит. Савелий по нему завсегда ездит, а по оврагу никогда. Зачем, говорит, мне по оврагу ехать, коли прямиком можно.

– Опять в чащобу заведешь, в подклет посажу! – пригрозил Василько. Путь, к удивлению Василька, оказался легок. Ехали молча.

Пургас размечтался. Он желал ходить с ключом, но так, чтобы видеть постылого Василька от силы два–три раза за лето. Представил, как, будучи ключником, проснется поутру, потянется, зевнет, а вокруг уже людишки хлопочут; они берут его под белы рученьки, поднимают с постели, омывают личико гретой водицей, надевают другую суконную сорочку, ноговицы, свитку червленую с оплечьем, за стол сажают, сладко кормят; затем он ходит вразвалку по погребам, клетям и сушилам, мыслит, как добро приумножить и от Василька его приберечь, и непременно дворовых хулит, а особо нерадивых бьет батогом; потом он сидит в натопленной горнице и судит крестьян, сытно обедает, спит на мягких постелях, тешится с пригожими молодыми девками. Тут Пургас засомневался: как‑то вкривь его мысли полезли. С этими девками одни беды и печали, из‑за них погнали Василька из Владимира. Лучше он оженится на Янке. Она уже снилась ему вчера.

Василько же думал о Савелии. Савелий широкогруд и приземист, лицо – плоское, угловатое; зеленые очи то и дело бегают овамо и семо. Василько сразу же приметил и выделил Савелия среди крестьян. Только он понаехал в село, только отоспался после утомительного пути, Савелий уже стоит перед крыльцом, шапку ломает, часто кланяется поясным поклоном. Рассыпал крестьянин ожерелье почтительных словес, просил принять дары скудные, винился, что совсем захудал, молил посетить его убогий дворишко, рассказывал, деревенька его дальняя, подле лес дремуч стоит, зверя в нем видимо–невидимо и не пуган он, сулил обильную трапезу да меды стоялые. И пошли неближние гостевания.

Не звериной ловлей, не естьбой и медом Савелий приворожил Василька, но – вдовою сестрой. Была та сестра мягка, тепла и податлива; собою не сказать, чтобы лепа, но и нелепой не назовешь – только глаз один косил, и лик слегка пообрюзг. Да и не век Васильку с нею миловаться, он и имя ее не помнил.

«Накажет меня Господь за такой блудный грех, – каялся про себя Василько. – Сразу мне этот Савелий не показался. Все помышлял я, с чего это он так растекается? Вот, и додумался… Переклюкал он меня. Теперь к Рождеству дани не привезет; он уже намекал, что на Рождество понаедет в село вместе с сестрой. Неужто правду сказывают крестьяне, что та сестра вовсе не сестра Савелию, а его вторая жена? Первая, дескать, немощна, он другой женой и обзавелся».

Василько отложил невеселые думы и принялся созерцать зимний лес. Санный путь рыскал по лесу, будто след заячий. Казалось, он вот–вот упрется в высокую сосну либо пушистую ель и растворится среди горбатившихся снегов, тогда или плутай по сугробам меж деревьев, или поворачивай назад и брани, бей Пургаса; ан нет, свернула наезженная колея круто в сторону и побежала до нового поворота.

А вот ель стоит; как высока и стройна она, верхушка небосвод подпирает. Убери ель, покачнется небесный свод, покосится. Ветви ее разлаписты, широки, длинны, как рукава бабьих летников, и зелены так, словно подновляют ту зелень каждый Божий день. Наготу ветвей снег покрыл на вершок, заставил своей тяжестью их пообвиснуть. Все строго, величаво, лепо. Кажется, что это не деяние природы, а творение рук человеческих. Но разве может человек сотворить подобную красу? Ему бы только сечь да палить. Срубят эту ель, если не в это лето, так в другое, на дрова ли, на клеть, либо на тын, и останется от красы лишь пень, свежа щепа и немалая россыпь мелких игл. И никто не опечалится, не приметит утраты. Пень сгниет и развалится, щепа почернеет, иглы побуреют.

Из‑за сугроба выглянула маленькая пушистая елочка. Зачем спряталась? Кто же тебя так напугал, сиротинушка? Может, зрела ты косматого лешего, болотную кикимору или иное чудище? Может, гулял подле тебя лютый зверь? Оттого и напугана, снежком ветви присыпала, за сугробом притаилась. Не пугайся, никому ты не нужна, расти тебе и расти, еще долго радовать белый свет своими красотами.

Ветерок прокатился поверху. Зашептали деревья, и Васильку показалось, что они переговариваются между собой о всадниках, посетивших их тихие светлицы. Мол, пока ведут себя люди смирно, дурных помыслов не выказывают, топоров за пазухами не держат, но, чтобы не баловали, дадим им о себе знать, присыплем легонько снежком. И падает лениво снежная пыль на шапку и кожух Василька.

Глава 6

Савелий не встречал у ворот дорогих гостей – встречала сестра Савелия.

– Ох, Васюшка, беда у нас приключилась! Ох, беда нежданная! – запричитала она, прижимаясь к ноге не успевшего спешиться Василька.

«Либо Савелий попал в беду, либо его жены в животе не стало», – решил Василько и почувствовал досаду, оттого что ехал на потеху, а встретился с кручиной. В который раз поездка к Савелию показалась ему ненужной и неразумной и вместе с этим вся прожитая жизнь представилась такой никчемной и беспутной, что захотелось выругаться и что есть мочи ударить себя по лицу.

Он нервно дернул ногой – женка отпрянула и взглянула на него испуганно, обиженно. Ее заплаканный лик выглядел сейчас обрюзгшим и постаревшим, более заметно косил глаз, из‑под распахнутого кожуха назойливо выпирал бугрившийся живот. «С чего это я на тебя позарился?» – подивился Василько, всматриваясь в наложницу и ощущая стыд за то, что было между ними.

– Что приключилось, Улька? – спросил спешившийся Пургас. «Сестру Савелия Улькой зовут», – равнодушно отметил Василько.

– Что приключилось, что приключилось… – пылко передразнила женка Пургаса, одарив его таким ненавистным взглядом, словно холоп был причиной ее печали.

Она раздраженно махнула рукой на Пургаса и обратилась к Васильку:

– Нагрянула беда, откуда не ждали! Пришел к нам третьего дня чернец и с той поры сидит сиднем в избе, пьет да ест, и Савелия на многое питие подбивает. – Улька задумалась, глядя себе под ноги, на истоптанный в вязкое крошево снег, затем тяжело, с всхлипом, вздохнула и увлеченно продолжила: – А сегодня еще люди понаехали: какой‑то муж с холопом. Теперь сидят все в избе и жрут, пьют! Уже сколько меда выпили, барана съели!

Василько заметил около сенника возок, подле которого стоял распряженный конь.

«Ты бы пожалел меня, разогнал треклятых питухов, унял бы разошедшегося Савелия», – молили серые очи Ульки.

Дверь избы, стоявшей в глубине двора, распахнулась, и на предмостье вылетел Савелий. Он был в одной неподпоясанной сорочке, тронутые сединой волосы всклокочены, лицо побагровевшее, опухшее.

– Господине! – с неподдельной радостью вскричал Савелий и взмахнул руками. Он пошатнулся и непременно бы упал, но в последний миг успел ухватиться за подпиравший навес предмостья столб.

Савелий имел тот веселый и прямодушный вид, когда все заботы и горести заглушены хмелем и хочется, чтобы и другие люди были так же раскованны и беспечальны. Он хотел встретить Василька, как подобает, но радость и мед так подействовали на крестьянина, что Савелий лишь выкрикивал бессвязные слова и размашисто махал руками.

«Как тебя… Славно попировал», – отметил Василько, удивляясь, что впервые видит Савелия в таком состоянии.

– Может, погреемся, а то закоченел я, – попросил Пургас. Василько спешился.

– Коней накорми, – наказал он Ульке и, ступая нарочито медленно, направился в избу.

Дворишко Савелия не бог весть какой. Изба стоит на низком подклете, крыша соломой крыта, но сама изба обширна и крепка. А во дворе – погреб, конюшня, сенник, хлев… Савелий однажды проговорился, что мог срубить двор попригоже, но опасается людской зависти; и еще рек Савелий: «Времена ныне беспокойные: сегодня – мир, а завтра – рать. Как наедут рязанцы или смоляне, как пожгут все в одночасье. Так что ныне добрый двор мне не надобен».

Взойдя на предмостье, Василько схватил Савелия за руку и поволок в избу. Савелий все пытался что‑то сказать, но из его рта вырывалось протяжное «Господине!..» и далее только невнятные обрывки слов.

В избе было сумрачно. В освещенном лучиной красном углу стояли на полке деревянные краснорожие идолы. За столом сидел лицом к двери чернец. Напротив него, по другую сторону стола, восседал муж в багряной суконной свитке. По избе разносились возбужденный и низкий голос чего‑то доказывающего чернеца и неторопливый приглушенный говор мужа в багрянице.

Беседовавшие не сразу обратили внимание на Василька. Лишь когда он усадил мычавшего Савелия на лавку, стоявшую подле двери, они приумолкли и согласно посмотрели в его сторону. Василько перекрестился, заметив краем глаза горбившиеся на столе чаши, кувшин велик и куски баранины. Чернец первым порушил установившуюся тишину.

– Садись, добрый человек! Отведай с нами, грешными, Божьего дара! – предложил он, поднявшись и указывая широкой ладонью на скамью подле себя.

Чернец был плечист и немал ростом, одет в поношенную рясу, на голове – клобук. Крупное лицо его выглядело обветренным и имело цвет дубовой коры. Выделялись длинный толстый сизый нос, широкая борода висла косо, словно ее так долго и основательно тянули в сторону, что чернец никак не мог сделать ее прямой. Но особенно поразили Василька большие карие глаза монаха; в них застыли грусть и немой укоризненный вопрос: «Эх, люди–люди! Почто сеете зло ближнему ради прибытка?»

Василько с некоторым смущением опустился на лавку подле чернеца. Тот сидел в красном углу, на его, Васильковом, месте. Не подобает володетелю сидеть ниже бродячего монаха.

– Али не узнал, Василько? – усмехаясь в усы, спросил муж в багряной свитке.

Василько где‑то видел мужа, но где и когда – не мог тотчас припомнить.

– Ты бы уступил володетелю место, – небрежно и повелительно обратился муж к чернецу.

– Как это я запамятовал, – засуетился чернец. – Садись, господине, в красном углу! – Он поднялся, взял привставшего Василька под бочок и, слегка подталкивая, усадил на свое место, приговаривая: – По молодцу и место. А мне более мест не надобно, мне сам Господь место указал.

Усаживаясь, Василько задел мису с бараниной – полетела миса со стола, и куски баранины рассыпались по полу.

– Оно к добру, – принялся утешать Василька чернец. – У нас, в монастыре, завсегда изначально брашну поваляют по земле или полу, а потом вкушают вовсю. Пост велик стоит, а у братии от такой трапезы хари лоснятся.

Он, что‑то бормоча себе под нос, стал собирать баранину с пола с таким видом, с каким любящая и потакающая во всем мать убирает за напроказившим чадом.

Василько осмотрел избу. Напротив, на лавке, спал Савелий, лежа ничком и уткнув большую кудрявую голову в сложенные крестом руки. На краю той же лавки сидели его чада, два ясноглазых отрока; они были так напуганы и изумлены наплывом гостей, что не решались даже пошевелиться. На полатях, нависших подле печи, изредка негромко стонала немощная жена Савелия. За дощатой перегородкой, у двери, лежал теленок. От животины и многого людского сидения в избе стоял такой тяжкий дух, что Василько поначалу сдерживал дыхание.

– За твое здравие, Василько! Чтобы старых товарищей впредь узнавал, – произнес муж в багряной свитке, поднимая чашу с медом.

– Петрила, да ты ли это? – подивился Василько.

– Признал‑таки, – усмехнулся Петрила.

– Почему не пьешь? То нашему Господу не по нраву будет. Выпей, свет Василько, за свое здравие! – произнес чернец, поднося Васильку полную чашу. Пока Василько с Петрилой вспоминали былое, он ел обваленную сором баранину да на товарищей одобрительно поглядывал.

Петрила же в товарищах Василька не числился, в дальние походы не хаживал, в злых сечах не секся, видели его только на дворе великокняжеском, да в Печерном городе Владимира, да на владимирском торгу, да в Боголюбове. Кто таков Петрила, какой его род, откуда принесла его нелегкая в стольный град, никто толком не ведал. Одни молвили, что из княжьих людей он, другие утверждали – из попов, третьи намекали, что Петрила прижитый сын знатного владимирского боярина.

Да и собой Петрила неприметен. Невысок, лик простоват; встретишь его среди добрых людей, и если обратишь внимание, лишь потому, что Петрила был безбород и носил обвислые усы.

Незаметно, бочком объявился Петрила во Владимире, да так и остался в городе. Другой бы повертелся пару дней, пока люди его норов не раскусили, и сгинул бы, но Петрила не таков. Среди прочих он выделялся обхождением, вежеством, одеянием, и куны за ним водились, и поговорить был большой искусник, и книжной грамоте разумел. Говорил он тихо, без надрыва, и все складно, к месту. Речи творил, будто песни пел. Каждому собеседнику цену знал – с меньшими людьми беседовал не грубо, но свысока, посмеиваясь и подшучивая; сильным угождал, норовил молвить такое слово, чтобы им было слушать приятственно. А подойдя к кругу Васильковых товарищей, сначала скромно послушает, потом словцо вставит, другое молвит, затем третье и пойдет источать занятные речи: на красных девок перейдет, серебра в мал рост посулит, поведает слух занятный… Глядишь, он уже смеется, и собеседники тоже смеются, и кажется им Петрила своим в доску.

Он вел себя так, будто уже прожил одну жизнь, намотал на ус все житейские лукавства, познал беды и напасти, запомнил все крепко–накрепко, народился вновь и теперь пользовался с выгодой своим врожденным опытом.

– Каким ветром тебя сюда занесло? – спросил Василько у старого знакомого.

– По делам ехал да притомился. – Очи Петрилы казались лукавыми. «Задумал чего‑то. Не просто он в наших краях оказался. Этот не Савелий, торговать женкой за нелепицу не будет», – мысленно насторожился Василько, но вслух поинтересовался:

– Давно из Владимира?

– Я во Владимире с весны не бывал, – небрежно отвечал Петрила.

«Ишь, разнесло‑то его как: щеки, будто у хомяка, пообвисли. Видно, не худо живал», – думал Василько, разглядывая собеседника. Ему была не по нраву эта случайная встреча, он чувствовал в словах Петрилы тайный, касающийся его умысел; к тому же нежданный гость своим ухоженным видом больно напоминал ему о собственном плюгавстве.

«Худо живешь, – будто говорил пытливый и насмешливый взор Петрилы – Ранее боярами брезговал, а теперь в курной избе восседаешь; ранее сам великий князь тебе место указывал – ноне с пьяным чернецом из‑за места тягаешься».

«Сам не лучше! Вместе в одной избе сидим, а места тебе совсем не дали», – мысленно огрызнулся Василько и перевел взгляд.

– Отчего молчите, молодцы! Не дело на пиру предаваться унынию. Выпьем меду пахучего, сотворим беседу добрую! – попытался развеселить застольников чернец.

Потекло томительное для Василька сидение. Даже Пургас не утешил. Сел холоп подле Петрилы и принялся так спешно и много есть да пить, будто седмицу не кормлен или поболее. Тут еще Улька стала досаждать. Она бесшумно вошла в избу – остановившись подле стола и скрестив на груди руки, источала косыми очами Васильку зов: выйди, мол, на двор, сокол ясноглазый.

«Нужна ты мне больно, нелюбая! Опротивела ты мне, опостылела! Зачем телесами водишь? Почто косыми очами играешь? Коли есть охота, выметайся одна на лютый холод. А мне и в избе не худо», – помыслил на ее призыв Василько.

Улька уже в открытую, кивком головы, показала Васильку на дверь. «Пристала как банный лист!» – подосадовал про себя Василько и поворотился к чернецу. Улька от великой кручины всплеснула руками и вон из избы. Она с такой силой хлопнула дверью, что храпевший Савелий на время поутих, а его жена протяжно и громко застонала.

Чернецу же все нипочем, пьет он меды стоялые и творит речи заумные. Чванливому Петриле не полюбилось, что так запросто, будто ровня, ведет себя чернец.

– Тебе бы в монастыре сидеть и молиться за нас, грешных, а ты все бегаешь по селам и починкам да смущаешь народец своими речами. Смотри: накажет тебя Господь! – с усмешкой упрекнул он.

– Правду глаголешь, гость честной. Грешен! – охотно согласился чернец, по–детски бесхитростно улыбаясь.

– Ты‑то грешен, а мне через тебя доброго пути не будет! – с напускной строгостью сказал Петрила.

– Почему не будет? – подивился монах.

– Разве не слышал поверья? – спросил Петрила.

– Поверья? – переспросил задумчиво чернец.

Петрила посмотрел на Василька. «Как я его…» – говорил самодовольный взгляд гостя.

– Если каждому поверью верить, со двора шагу не ступишь. Одно поверье об ином предупреждает, другое о прочем предостерегает. Так со страха разум помутнеет. Поверья знай, но разум не теряй! – Чернец поднял указательный палец и простодушно улыбнулся.

– Ты ответь: по какой нужде постриг принял? Или девки красные разлюбили? – продолжал задирать чернеца Петрила.

– Нечто от девок живот человеческий зависит?

– А от чего же еще? – Петрила озорно подмигнул Васильку. Чернец с печалью и сожалением посмотрел на собеседника.

– Ну, еще от кун и мехов, – неуверенно добавил Петрила.

– А разве куны, меха да красных девок ты с собой на тот свет возьмешь?

– Иные берут… – хитро щурясь, ответил Петрила.

– Оттого берут, что в неведении пребывают, думают, что там им уготована такая же жизнь, как и на грешной земле. Потому и младых рабынь побивают да кладут в скудельницу вместе с усопшим господином, – пояснил чернец и сокрушенно прибавил: – Скудоумные слабые людишки, все мечутся ради прибытка, все надеются и на том свете обрести свободу неправедно нажитым именьицем.

– Ты молвишь так, будто на том свете побывал? – съязвил Петрила.

– И побывал. Видение мне было, – понизив голос, ответил чернец. Петрила громко рассмеялся; с трудом уняв смех, он прокашлялся, вытер навернувшуюся слезу и спросил:

– Ох и горазд ты лжу творить! Ох и горазд!.. Видение ему было. Когда же было тебе такое видение? Уж не после ли хмельного пирования?

Чернец обвел взглядом скалившегося Петрилу и насупившегося Василька. На его лике появилась смущенная улыбка. «Почему смеетесь и не верите мне? Разве то, что вы не разумеете, есть лжа? Разве мало причудливого и неведомого творится на белом свете?» – спрашивали его печальные глаза.

Васильку стало жаль чернеца, раздражал смех Петрилы, казавшийся недобрым и натужным, и он, желая досадить Петриле и подбодрить чернеца, попросил:

– Поведай о видении. Очень мне по сердцу твои речи.

– Расскажи, поведай! – задорно поддакнул Петрила.

Большие очи чернеца сделались влажными. Он несколько раз хмыкнул, перекрестился, невнятно прошептал что‑то скороговоркой и только затем решился на откровение.

– Было то видение давно, – с такими словами приступил к рассказу чернец. – Вышли мы биться в чисто поле с татарами. О том, как посекли нас татары, молвить не буду. Тягостно мне, да и вы, верно, слышали о том. Только до последнего издыхания не забуду ту злую сечу на Калке–реке. Сколько молодцев погубили из‑за княжеских раздоров! – внезапно вскричал чернец и ударил кулаком по столу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю