355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Павлищева » Юрий Долгорукий. Гибель Москвы » Текст книги (страница 18)
Юрий Долгорукий. Гибель Москвы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:25

Текст книги "Юрий Долгорукий. Гибель Москвы"


Автор книги: Наталья Павлищева


Соавторы: Виктор Зименков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Глава 2

Василько проснулся от холода. Как он ни ворочался, как ни старался, подогнув ноги к животу и прижав руки к груди, согреться, не мог унять бившую дрожь. Он открыл глаза. В горнице было так темно и тихо, что ему показалось, будто жившие подле люди покинули его и он остался один–одинешенек среди непроходимых лесов и матерых сугробов. Василько сел на конник и застыл в ожидании Пургаса, которому в этот час полагалось быть в горнице и о здравии спрашивать, светильники зажигать, печь топить.

– Пургас! – возопил Василько и машинально топнул ноженькой. Никто не отозвался на его зов.

– Пургас! – в другой раз вскричал Василько и прислушался, надеясь уловить легкие шаги Пургаса или медвежью поступь Павши. К своему удивлению, он услышал женский голос, доносившийся со стороны поварни. То была не Аглая, которой своим утробным гласом токмо лошадей пугать да немощного ключника Анфима.

– Пургас!.. Пес смердячий! – что есть мочи вскричал Василько. Послышалось дверное хлопанье, заскрипели половицы в соседней клети, жалобно, будто малое чадо, взвизгнула дверь – в горницу влетел Пургас. В руках свеча. По мрачным стенам горницы поплыла уродливо вытянутая и изогнутая тень холопа.

– Где тебя носило, выблядок? – слегка попенял Пургаса Василько. Пургас принялся торопливо зажигать светильники.

– Горница словно три дня не топлена, совсем околел, – пожаловался Василько. «Паршивой свинье и Петровки мороз!» – подумал Пургас.

– Лампадку‑то, лампадку не забудь… – раздраженно наказывал Василько.

Он едва сдерживался, чтобы не прибить холопа. Что‑то случилось с Пургасом: не поклонился, о здравии не спрашивал, и не было на его роже и тени смущения; он явно поспешал куда‑то и, зажегши светильники и лампаду, направился к выходу. Василько даже дар речи потерял от такого невежества, так и сидел с открытым ртом и тупым изумленным взглядом. У двери Пургас остановился, хлопнул себя по лбу, повинился:

– Не гневись, господине! Совсем ополоумел я. Здоров ли? Сладко ли почивал?

Верно, стало стыдно холопу: скалится виновато и в глаза Васильку смотреть остерегается. А может, не стыдно вовсе? Может, кривит душой? Совсем Василько избаловал Пургаса. Не нужно впредь с ним трапезничать сам–друг, а надобно бить его смертным боем, дабы страх в сердце носил, чтобы детям и внукам своим передал трепет перед государем. Но не стал Василько наказывать Пургаса, только посрамил многими поносными словами и еще похулил его мать и отца.

Не впервой приключалось размирие между Васильком и Пургасом. Порой приходилось холопу познать тяжелую руку господина. Но Василько был отходчив и спешно пытался загладить свою грубость то ли доверительной беседой, то ли одарив Пургаса собственными портами, либо предложив разделить трапезу. Пургас, напившись и насытившись, пел Васильку мордовские песни.

Холоп смиренно выслушал упреки; когда же иссяк господский бранный запал, робко спросил, что пожелает искушать Василько, и, выслушав господина, мотнул головой да был таков.

Обряд был соблюден: невежество холопа замечено и пресечено – Василько успокоился и стал ожидать ужина. Опять услышал незнакомый женский голос.

Голос был молодой, звонкий, чистый и доносился вновь со стороны поварни.

Стоял в поварне горьковатый чадящий дух, было в ней сорно, душно и тесно, копоть наросла на ее бревенчатых стенах черной жирной корой. Василько завсегда, будучи в поварне, то об угол стола ударится, то лавку опрокинет, кувшин побьет либо свитку запачкает так, что, сколько ни мой, ни три, все едино грязное пятно останется. Еще завелись в поварне наглые и юркие мыши, иные из них даже в горницу забегали. Не любил Василько бывать в поварне.

Да и хоромы были ему нелюбы. Сколько ни жил в них Василько, а все они казались ему чуждыми, все чудился ему оставшийся от прежнего хозяина дух. И грязно, пусто, студено. Стороннему человеку, наверное, подумалось бы, что не живут здесь люди, а лишь наехали нечаянно, дабы отсидеться от лютой стужи, перезимовать кое‑как и по первому теплу покинуть их без сожаления.

Рассказывал ключник Анфим, что мыслилось сотворить те хоромы великими, предивно украшенными, не иначе как с теремом, повалушею, горницами светлыми, косящатыми окнами, кленовыми сенями, красным крыльцом и столчаковой избой – все на высоком подклете и непременно чтобы крыша полубочкой была. Для того нанял бывший володетель плотников из далекой рязанской земли.

Пока крестьяне лес возили на подворье, пока ждали косопузых плотников, пошли дожди. Володетель от скуки и тоски пил каждый Божий день; молвили дворовые, что по ночам ему мерещились косматые хвостатые чудища с малиновыми харями и кривыми мохнатыми ногами. Спохватившись, володетель дал Анфиму немного кун и побежал прочь из села. Тех кун, по клятвенному заверению Анфима, хватило только на подклет, горницу, клеть, поварню, сени кленовые, двухскатную крышу и переднее крылечко.

В подклете не только дворня, но и собаки находиться не могли. Бегают там какие‑то гады. Третьего дня пустили в подклет кота и дверь за ним закрыли – сгинул кот.

А вот другое лукавство: поварню в хоромах срубили. Это видано? Любой добрый господин береженья ради рубит поварню на дворе, подалее от хором. И пребывает в страхе Василько, ожидая истошного крика: «Горим!», случись беда огненная – из горницы выскочить не успеешь.

Но более всего докучало Васильку отсутствие столчаковой избы. Коли прижмет нужда – беги что есть мочи на двор в стужу лютую, метель, дождливое ненастье. Догадались поставить в клети помойное ведро, но ходят в то ведро и Пургас, и Анфим, и даже Павша украдкой, и, верно, Аглая ходит. Оттого ползет вонь из ведра по всем хоромам, а пуще всего в горницу Василька.

А еще осенью, темной ночью, прохудилась над горницей крыша – промочили хляби небесные Василька до последней косточки. По утру он рассвирепел и погнал все село, все дальние и ближние починки ту крышу чинить. Более не текла крыша. Нет, не по сердцу Васильку эти хоромы.

На ужин Василька потчевали ухой карасьей, капустой крошеной с рассолом и сушью. Подивился Василько. Не привередлив он был к трапезе, но больно наскучила однообразная, наспех приготовленная Аглаей еда. То кисло, то сухо, то горько, то несолоно, то твердо. Но Пургас принес пышную, мягкую и еще теплую ковригу. Такую ковригу Василько ел только у матери. Еще Пургас поставил на стол кувшин с пахучим хмельным медом.

Василько ел быстро, пил много. Пургас стоял подле господина.

Пургас стал холопом Василька после скорого набега суздальской дружины в мордовские леса. Суздальцы взяли на щит укрывшуюся в дебрях мордовскую крепостцу. Среди огня, крови и насилия Василько отыскал прятавшегося в погребе юношу. Мордвин плакал навзрыд, размазывая слезы по перепачканному сажей лицу…

Поначалу Пургас тужил крепко, по ночам рыдал, зажав рот руками, но со временем пообвык, познал язык, окрестился, приняв христианское имя Михаил. Зело охочие на потеху товарищи Василька нарекли холопа Пургасом в честь мятежного мордовского князя. Он на то обиды не выказал, но обрадовался несказанно.

Пургас был росточка невеликого; очи, будто у татя, глубоко запали в глазницы, лик же скуластый, веснушчатый, лоб узкий и шишковатый, бородка реденькая.

Спроси какой‑нибудь добрый человек у Пургаса:

– А что тебе надобно? О чем помышляешь?

Задумается Пургас, привычки ради, примется копать пальцем в носу, затем очи его зажгутся, и прямодушная улыбка смягчит душу собеседника.

– Хочу ожениться! Еще ключником быть хочу. Как помре ключник Анфим, ходить мне с ключом. Еще любы мне свитка суконная да соболья шапка, да сафьяновые сапожки, да кожух червленый, – скороговоркой молвит Пургас.

– Почему забыл родную сторонушку? – поинтересуется добрый человек. Пургас вздохнет сокрушенно, лик его помрачнеет. Он раздраженно скажет:

– А до того тебе, человече, дела нет! Ступай себе мимо.

Пургас, наблюдая за трапезой господина, испытывал все более усиливающееся желание разделить с Васильком и питие, и брашну. И не сказать, что был голоден, но больно хотелось отведать источавшей сытное благоухание ковриги. Василько же на ту ковригу особо напирал: кромсал ее вострым ножиком, запихивал в рот немалые куски и жевал беспрестанно.

«Может, попросить у него немного ковриги? – размышлял Пургас. – А даст ли? Ишь, как приложился… Господи, он опять от ковриги кусок отрезал, да большой какой! Чтобы тебе этот кусок комом в горле встал! Чтобы тебя скривило, окаянного! – внезапно Пургаса осенило: – Налью‑ка я ему в кубок поболее меду. Ради меда он не только ковригу, но и родную мать забудет». Он взял кувшин с медом и наполнил порожний кубок Василька. Рука его дрогнула, и немного меда пролилось на стол. Василько с укором посмотрел на холопа, но мед выпил.

– Сказывала Аглая, будто и в постные дни рыбное ести не можно. Она о том у попа узнала, – сообщил Пургас.

– Князья да бояре едят в пост рыбное, а нам, сирым, сам Господь велел, – ответил после некоторого раздумья Василько.

Он пригорюнился. Покидая Владимир, находил утешение, что едет в вотчину и отныне волен творить и молвить все, что душа пожелает. Но оказалось, что и в собственном селе он не чувствует себя свободным, остерегается и попа, и сильных окольных людей, и крестьян, и даже собственных холопов.

– Ты садись, отведай со мной пития и брашны, – нарочито небрежно наказал Василько.

Как легок Пургас на пирование. Только Василько рот закрыл, он уже за столом восседает. Уселся напротив господина и ну мед пить, ну потчеваться, даже перекреститься забыл, чавкает, сопит и еще ухитряется рассказывать:

– На дальнем починке, что за Игнатовым ключом, приключилась немалая свара. Сидит там Афонька Нелюб с сыновьями Нечаем и Зайцем. Заяц взял в жены девку Янку. Сколько он жил с нею мирно, мне неведомо, только Заяц стал замечать, что его жена блуд творит с родным братом. И разодрались братья, аки псы свирепые. Насилу разнял их Афонька и попу Варфоломею о сваре поведал. Отец Варфоломей, блюдя на твоей земле тишину, взял Янку на церковный двор. А я, господине, раб твой, купил у Варфоломея ту женку за пять гривен. Живем ведь худо – порты пообветшали, в хоромах сор и паутина, мыши треклятые короб прогрызли и жито попортили, да и в поварне быть некому. От Аглаи прока мало: стонет она, вопиет, жалится на тяжкие работы и телесную хворь. Дозволь, господине, тебе меда подлить?

Пургас налил меда в кубок Василька и, подумавши, быстро наполнил и свою чашу. Выпили. Хмель бросал Василька из одной крайности в другую. Чего ему тужить? Разве голоден и несвободен? Все есть у него: село красное, конь боевой, меч тяжел, и скот, и холопы, и двор, вот, только тын покосился. Даст Бог, оженится он и заживет припеваючи, а людишки пусть мечутся, грызут друг друга наживы ради, их беды ему нипочем. Он сумеет отгородиться ото зла, всех переклюкает: и грозного великого князя, и злосердного боярина Воробья, посягающего на его земли и воды, и лукавого попа Варфоломея…

Здесь Василько припомнил о блуднице с Игнатова ключа. Показалась она ему далекой и заманчивой. Но когда до сознания дошло, что эта женка стала его рабой, то испытал смущение. Нет ли здесь лукавства? Той блуднице красная цена двенадцать гривен, поп взял за нее только пять. Он скуп и хитер, а здесь себя в такой протор ввел.

– Дозволь, господине, новой рабе в поварне быть, – гнул свое Пургас.

– Зачем без дозволения куплю сотворил? – возмутился Василько и ударил по столу кулаком. Зазвенели мисы, покачнулся горшок, чаша холопа опрокинулась, липкий медок залил порты своевольника. – Да за эту куплю треклятый поп с меня!.. – продолжал сокрушаться Василько.

Но от хмельных чаш заплелся язык, завертелась горница, замелькала застывшая гнусная рожа Пургаса, заплясали огоньки светильников. Василько покачнулся и с трудом сохранил равновесие, схватившись за край стола.

Верный Пургас, обхватив Василька, поволок к коннику, да не осилил (Василько тяжек собой и крепок зело) и оступился. Господин и холоп повалились на пол с таким грохотанием, что в поварне потряслась посуда, только что прилегшая раба Янка подняла голову и перекрестилась от страха, а дворовые псы ну по двору носиться, ну выть, ну лаять, иные промеж себя грызню учинили.

Тут бы Павше постегать разошедшихся собак, но побежал он в одном исподнем в хоромы, на крыльце поскользнулся, больно ударился коленкой, покривился и, прихрамывая, поспешил в горницу.

В горнице же приключилась неистовая возня. Схватились между собой Василько и Пургас. Не было промеж них злобы, но было единое желание подняться на ноги. Василько, упавши на Пургаса, не мог встать, потому что плохо слушались ноги и холоп прижал его руку к полу. Пургас не мог скинуть с себя тяжелого господина. Среди сопения, кряхтения, пыхтения слышалась пьяная перебранка.

– Зачем вместо меда зелья дал? – упрекал Василько.

– Дай подняться! – требовал Пургас.

– Руку… руку отпусти! – вопил Василько.

– Да кто же тебе мешает!.. На что мне она?

Наконец Василько выпростал руку. Он встал на колени и, оставив охающего Пургаса, пополз на четвереньках к двери. Влетевший в горницу Павша немало подивился, увидев ползущего навстречу Василька и лежавшего на полу Пургаса. Подумал, что в горницу проник лютый человек и ушиб Василька, прибил Пургаса, но ни крови, ни лютого человека не увидел; затем решил, что изодрались между собой господин и холоп, и кто кого осилил, сам Господь не разберет.

От нелегких дум Павшу оторвал отчаянный глас Пургаса:

– Что стоишь, как пень! Господина подними! Видишь, не в себе он!

Вдвоем Павша и Пургас кое‑как подняли Василька, поволокли к коннику, уложили почивать.

– Ты, Пургас, почто мне зелья дал? – допытывался Василько. Но тут с ним приключилась икота. Он лежал с открытым ртом, и его лицо выражало удивление, ожидание икоты, досаду, когда изо рта вырывался короткий утробный звук, и мольбу избавиться от этой невесть откуда свалившейся напасти.

– Давай его на бок повернем, а то, не дай Бог, всю постель измарает… И сапоги надо снять: не любит он в сапогах почивать, – предложил Пургас.

Глава 3

На следующий день пожаловал поп Варфоломей. Вот кого принесла нелегкая – явился незвано, негаданно. У Василька, как ему поведали о внезапном госте, даже челюсть пообвисла. Нечасто хаживал к нему поп, и посиделки с ним заканчивались для Василька душевной смутой. Василько не любил попа. Варфоломей совсем извел его докучливыми просьбами, постоянно напоминал своим существованием о собственных грехах и что придется за эти грехи держать ответ. Но более всего Васильку было не по нраву неприкрытое желание Варфоломея возвыситься над людьми, володеть ими. А отчего бы попу чваниться? Собой сух, седина в полон взяла, дворишко худой–худой; ведь, почитай, шестой десяток поменял, вот–вот к праотцам отойдет, но все упрямится, все лукавствует, свою правду навязать хочет.

Пока он решал, где и как встречать гостя, поп тут как тут. Приперся, напустив в горницу холод, и сразу креститься, поклоны класть да бубнить. А что бубнит, не разберешь: то ли Бога славит, то ли нелепицу бормочет. Василько и так чувствовал себя перед ним виноватым, а тут еще эта Янка…

Поп заупрямился, в красном углу сесть не пожелал, опустился на самый краешек лавки, стоявшей у стола.

«Черт с тобой!» – подумал Василько и уселся напротив гостя. Варфоломей поджал губы и засопел. Молчал и Василько. Его потянуло в сон, и он с трудом сдерживался от зевка.

– Кой день в церковь не ходишь, господин. Не расхворался ли? – спросил поп и пытливо посмотрел на Василька.

Василько смущенно прокашлялся и уклончиво ответил: «Трясавица мучает, особо по вечерам», – и от стыда опустил очи. Иные, творя многие неправды, учиняют хлопанье грудное, ор великий, жгут очами масляными, Василько же смущается, краснеет, и неловко ему, и стыдно ему.

– Молитвами, постом изгоняют немощь, – принялся поучать поп.

– Да я молюсь и посты соблюдаю, – поспешил заверить его Василько.

Поп посмотрел на икону, Василько тоже. На образе лежала приметным слоем пыль. Нечто виноват Василько, нечто он должен горницу прибирать? Это же Аглаи и Пургаса забота. «После ухода попа прибью этого песьего выродка Пургаса и Аглаю, старую сучку, тоже прибью!» – поклялся мысленно Василько.

– Вижу, тяжко тебе двор устроить, сын мой, – начал витиевато поп. – Аглая немощна, Пургас молод… Потому, сын мой, блюдя на твоей земле тишину, дал я тебе вчера женку. Она к тяжким работам привычна и молода, ее еще на много лет хватит. Доволен ли?

«Я твою бабу и в глаза не видел. Нужна она мне больно!» – подумал Василько, но вслух поведал, что доволен и что женка ныне в поварне сидит. Однако насторожился: поп ранее с ним так не говаривал. Частое упоминание «сын мой», и сама речь, в которой поучение заглушало почтение, резали слух. Так с володетелем не глаголют. Либо Варфоломей ведает злые помыслы недругов, либо решил, что отныне за рабу Василько обязан ему меру великую.

– Совсем захудал Божий дом: покосился, столпами подперт, церковный двор замело, христианам ни пройти, ни проехать, – пожаловался поп. Далее молвил тот докучливый поп, что в храме студено и у него в избе студено, и люди церковные мерзнут, все оттого, что дров нетути.

– Ты бы повелел с церковного двора снег убрать, и лесу привезти, и дров наколоть, – напоследок попросил он.

– Дрова берите с моего подворья, а снег сами уберете, – ответил Василько. Варфоломей вздрогнул и нахмурил брови, тронутые синевой губы мелко задрожали.

«Только молви слово дерзкое, враз выбью со двора и тебя, и твою бесстыжую бабу!» – решил Василько и замер в ожидании.

Поп, помолчав немного, уже с другой стороны принялся смущать Василька. Мол, Рождество не за горами и надобно ему, попу, платить рождественскую пошлину; да еще в село на праздник пожалует сам десятник, которого нужно будет кормить и одаривать. Василько поморщился, только ему десятника и не хватало. Тянул поп из него меха и куны с великим упрямством.

– А намедни мой сторож человека Воробья видел. Сказывал тот человек, что Воробей задумал прибрать наши пожни за рекой, – елейным голоском рек поп.

У Василька заныло сердце. Воробей был соседом сильным, сутяжным, донельзя охочим на многие задирки и лихости.

– Придет время, и Воробью хвост ощиплю, – похвалился Василько, пытаясь скрыть смущение. – Ты бы взял у Пургаса два сорока белок да куницу, – небрежно предложил он.

Варфоломей распрямился, помолодел, веселые искорки забегали в его повыцветших очах. «Ишь, как возрадовался на дармовое, не ровен час, взмахнет руками и полетит», – зло подумал Василько.

Поп громко чихнул, Василько пожелал здравие его голове.

– Не гоже поступаешь, сын мой! – строго молвил Варфоломей. – В чох веруешь, дьявольскому суеверию предаешься, а надобно добрые семена сеять в душах крестьян. Не по–погански ли поступают они? Если встретит кто свинью или чернеца либо черницу, возвращается… На господские праздники соберутся пьяницы с кличем возле храма и бьются до смерти да порты с побитых сдирают. Срамословие чинят, всякие игры, дела неподобные. А храм Божий пуст! Еще веруют в волхование, чародейство, блуд творят. На твоей земле сотворили капище поганское. Ходят к нему крестьяне, кланяются идолам, костры палят, скотину бьют! Ты бы повелел то капище разметать.

– Не слыхал я о капище.

– За рекой, за Савельиным лугом то капище находится, – уточнил поп.

– То не моя земля: межа лежит сразу за Савельиным лугом, а за межой начинается земля Воробья.

– На капище твои крестьяне ходят, – не унимался поп.

– Холопы мои не ходят, а крестьянам – путь чист. Коли начну их силой к вере принуждать, побегут они с моей земли. И мне будет тогда накладно, и тебе не по сердцу.

Поп пригорюнился, призадумался, его и без того невеликое нелепое лицо стало походить на засохшую сливу.

– Пришел час нам крепко сгадать, как привлечь в церковь крестьян, – предложил Варфоломей.

«То твоя забота: ты – поп, ты и думай!» – решил про себя уставший от нелегкой беседы Василько.

– Это не только мне пригоже, но и тебе облегчение. Чем больше Бога будут славить, тем усерднее володетеля станут почитать, – рек прозорливый поп.

«Верно молвит, пакостник!» – мысленно согласился с ним Василько. Поп подался в сторону Василька грудью и чуть ли не зашептал:

– Мыслю я своим умишком: нужно на Рождество братчину учинить. Крестьянин церковь посетит, затем за стол сядет, поднимет первую чашу за Христа, последнюю за Богородицу. Пусть Рождество славит, а не бесовским козням предается, пусть в приделе храма восседает, а не подле него дрекольем бьется, пусть божественных словес послушает, а не скоморошье поганское пение, пусть молитву сотворит, но не изрыгнет скверное слово. За первой братчиной сотворим другую, за другой – третью, и потянутся крестьяне на церковный двор, забудут о капище.

– Кто братчину учинять будет? – спросил насторожившийся Василько.

– Староста Дрон с крестьянами (я о том с ними перемолвлюсь), и моя худость без дела не останется: придел уберу, столы и лавки расставлю, светильники зажгу. – Поп замялся, настороженно посмотрел на Василька, виновато улыбнулся и брякнул: – Ты бы пожаловал жита и борова, чтобы братчина весела была.

«Мне эта братчина боком выйдет. Попу, кроме белок и куниц, еще питие и брашна потребовались. И ведь не откажешь… Коли откажешь – ославит на всю округу. Чтоб тебя скривило, чтоб тебя медведь загрыз, чтоб у тебя бородавка на языке выросла!.. Попомни: вот улажу с Воробьем и за тебя крепко возьмусь!» – гневно размышлял Василько. Он тяжело вздохнул, покривился, как от зубной боли, и нехотя молвил:

– Жалую на братчину кадь жита да двух баранов, а борова не дам, хворый он.

Впрямь тяжек выдался день для Василька.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю