Текст книги "Тьма над Петроградом"
Автор книги: Наталья Александрова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Лифт был с зеркальными стенами, в холле стояли банкетки, обитые малиновым бархатом. Дверь открыла хорошенькая французская горничная в кокетливом кружевном передничке. Стрельнув на него любопытными глазами из-под крахмальной наколки, она спросила по-французски, как доложить о мосье. Горничная была новенькая, прежняя знала Горецкого в лицо и по имени.
Горецкий проследовал за горничной, явившейся быстро и с приветливой улыбкой, видно, велели просить скорее, из передней прямо в залу, как называла графиня светлую просторную комнату с большими окнами, выходившими на бульвар Осман. Сейчас шторы на окнах были подняты, и солнце заливало комнату с красивой мебелью красного дерева и картинами на стенах.
Графиня сидела в глубоком резном кресле возле чайного столика. Руки ее покоились на подлокотниках кресла, выполненных в виде свирепо рычащих львиных морд. Скрюченные артритом пальцы были унизаны перстнями. Графиня была очень стара, седые волосы причесаны по старинке, с буклями. На ней было простое черное платье из шерсти с глухим воротом. Однажды она сказала Горецкому в шутку, что нынешняя мода ее очень огорчает – дамы совершенно сошли с ума, грудь едва прикрыта, а спина и плечи вовсе голые. Оно-то хорошо на молоденьких да хорошеньких, а нам, старухам, обнажать нечего, вот и приходится одеваться по старинке.
– Чтой-то, батюшка, Аркадий Петрович, совсем забыл ты меня, грешную! – приветствовала графиня гостя, похоже, она и вправду обрадовалась.
Горецкий присел за столик и почтительно прикоснулся к высохшей руке графини. Он знал, что она не любит ни пожимания, ни целования рук, поскольку из-за артрита ей трудно даются сложные движения. Однако старуха ни за что не призналась бы ему в своей слабости, Горецкий выяснил это путем наблюдения.
– Сидим вот с Лизаветой Ивановной в четырех стенах, тоскуем, никто не заходит. – Графиня была слегка глуховата и говорила всегда чрезмерно громко.
Аркадий Петрович оглянулся и заметил возле окна женщину с испуганным исплаканным лицом. Это была компаньонка графини, прожившая с ней много лет. В который раз Горецкий устыдился, что совсем забыл о ее существовании. Впрочем, эта женщина умела быть совершенно незаметной.
– Лизавета Ивановна, голубушка, распорядись там насчет кофию! – крикнула графиня, раздраженно звоня в колокольчик. – Ну не дозовешься эту вертихвостку! Вот взяла на свое горе француженку в горничные, теперь мучаюсь! По-русски ни слова не разумеет, только щебечет по-своему: мадам да мадам! Ох, хвачу я с ней лиха!
Горецкий низко наклонил голову, чтобы спрятать улыбку. Старая графиня в свое время много лет жила во Франции и по-французски говорила едва ли не лучше, чем по-русски. И уклад в ее доме был всегда европейский, повара держала французского – надо сказать, большого мастера своего дела. Старуха была умна и дальновидна – живя в России, сохранила за собой и эту квартиру с картинами и мебелью, и солидный счет в парижском банке, несмотря на то что многие серьезные люди уговаривали ее перевести капитал в Россию – за ней, дескать, будущее, да и газеты до тринадцатого года вовсю кричали о русском экономическом чуде.
Вот тебе и чудо, старуха без малого девяноста лет умнее многих оказалась. Зато и живет теперь припеваючи…
– Или ты, Аркадий Петрович, чаю, может, хочешь? – громко спросила графиня.
Аркадий Петрович после отменного завтрака с комиссаром не хотел ни есть, ни пить, но отказаться от кофе – значило бы сильно обидеть графиню. Он прекрасно знал, что старуха из упрямства в последнее время тянется ко всему русскому – самовар даже завела, лакея русского где-то отыскала, обрядила его в косоворотку вышитую, хотела в прихожей чучело медведя поставить с серебряным подносом в лапах, искали по всему Парижу, да не нашли.
Так что ничего у графини не вышло. Повар Жак наотрез отказывался готовить расстегаи, кулебяку и бараний бок с гречневой кашей и даже пригрозил увольнением. Лакей оказался нечист на руку, его поймали на краже столового серебра, кое-что успел, мерзавец, снести к скупщику краденого на том же Вожираре. Самовар стоял без дела, да и ладно, поскольку ни русскую кухню, ни чай из самовара графиня терпеть не могла. Но считала своим долгом предложить гостю чаю.
– Благодарствую, матушка графиня, – смеясь ответил Аркадий Петрович, – дозвольте кофею откушать…
Графиня откинула породистую голову и расхохоталась от души.
– Надоело чудить, – сказала она, вытерев выступившие слезы, – от скуки все, никто не заходит, совсем старуху позабыли… Жорж и тот не показывался больше недели… Лизавета Ивановна! – крикнула она неожиданно. – Что ты, голубушка, разговоры слушаешь, пошла бы распорядилась там…
Лизавета Ивановна встала, жалостливо заморгала глазами и пошла к дверям.
– Как-то вы с ней… резковато… – не удержался Горецкий, – все же много лет она с вами…
– А, пустое все! – Графиня попыталась махнуть рукой, но вовремя вспомнила о своем артрите. – Бывают такие люди, знаешь, как каша манная размазня или кисель овсяный, вот и она такая же. Все сидит, все вздыхает, как ни назови – все стерпит! Да и Бог с ней совсем, и говорить-то о том не хочу! Ты скажи, батюшка, какие нынче новости?
Горецкий подумал, что если старуха сильно напоминает ему графиню из «Пиковой дамы», то ее компаньонка никоим образом не похожа на героиню повести Пушкина. Даже несмотря на то что зовут ее так же, Лизавета Ивановна. Та, помнится, была молода и хороша собой, этим и воспользовался Германн, чтобы проникнуть к старой графине и выпытать у нее тайну трех карт.
Кокетливая горничная под присмотром Лизаветы Ивановны внесла поднос с серебряным кофейником и чашками. Хоть графиня и признавала только французскую кухню, однако привычки пить кофе просто так, малюсенькими чашечками, не уважала. Графиня вообще была до кофе большая охотница, пила его очень крепким и очень сладким, а к кофе непременно подавали у нее в доме нежнейшие воздушные круассаны и сладкие булочки с марципаном, а также крендельки с маком и корицей. И еще много всего.
Лизавета Ивановна разлила кофе по чашкам, сама выпила свою быстро и булочку съела, деликатно отщипывая кусочки и отставляя при этом мизинец. Была она вся какая-то потертая, несвежая, как вещь, которая долгое время лежит в шкафу, никем не вспоминаемая и никому не нужная. Вроде бы и почти новая еще, а вот, поди ж ты, носить совсем не хочется. И лежит она себе, пока моль ее не съест или хозяйка не вздумает на другую квартиру переезжать. Разберет шкаф, подумает, да и отдаст ненужную вещь дворниковой дочке. И не жалко совсем: хоть и дорогая вещь была, а нелюбимая…
Вот именно, нелюбимая. Эту женщину никто и никогда не любил, вот в чем дело, сообразил Горецкий. Ну да что ему до нее? Тем более что Лизавета Ивановна за столом рассиживаться не стала, отошла к окну, где взялась за шитье.
Графиня между делом, как все старые люди, ударилась в воспоминания о прежних временах. Память у нее была отличная, и через некоторое время Аркадий Петрович, искусно направляя разговор в нужное русло, дошел до того самого скандала в благородном семействе. И до Агнии Мезенцевой.
– Большие надежды подавала девица, собой хороша очень была, – вспоминала графиня, – но характер был огонь! Сватались к ней много, только она всем отказывала. Они, Мезенцевы-то, хорошего роду, только обнищали к тому времени совсем. И Агния была бесприданница. Имелся там на примете двоюродный дядя одинокий и в годах, вроде бы обещал он племяннице приданое, но вдруг внезапно женился на какой-то молодой вдове из Варшавы. Говорили, что красавица, но мезальянс, конечно. Словом, дядя рассорился с семьей, и ни о каком приданом для Агнии не могло быть и речи…
И только было Аркадий Петрович хотел откланяться, сообразив, что вряд ли он что-то сможет узнать из этого потока воспоминаний, как графиня сказала:
– А потом за ней стал наш Жорж ухаживать. Долго эту крепость осаждал, а она ни в какую. Отец Жоржа был против этого брака – у них уже тогда дела расстроились, и Жоржу прочили в жены богатую наследницу. Но любовь… И вроде бы сладилось у них дело, мне Жюли сама потом рассказывала… Она их нарочно вместе на именины пригласила, все свести пыталась…
Где-то в глубине сознания у Горецкого мелькнула мысль, что Жюли звали ту самую мать семейства, в доме у которой случился скандал. Для старой графини все остались молоденькими девочками, которых можно звать по имени.
– Так что же случилось? Отчего она не вышла замуж за князя? – Горецкий постарался, чтобы в голосе его не прозвучала излишняя заинтересованность.
– А так никто и не узнал, что там между ними произошло, – вздохнула графиня, – то есть официального-то предложения он не делал, не успел. И – как отрезало, друг с дружкой с тех пор они не знались. Если на бал там или на прием какой – то все уж знали и старались их вместе не приглашать. Агния очень скрытная была, к ней с расспросами не подступишься, мать родная и то ничего не знала. А Жорж, конечно, душой всегда открыт, да только и он ничего не сказал. Ну, родные-то его только обрадовались, они этого брака не желали. Тут Жорж наследство получил от бабушки, надобность вступать в брак отпала. Служил он, да так и не женился. Ну да по нынешним временам так еще и лучше… Что-то давно он не был, я человека с запиской ему на квартиру посылала, да нет там никого. Ты бы, батюшка Аркадий Петрович, узнал бы через своих знакомых, не случилось ли чего… Сердце ноет…
Горецкий поспешно отвел глаза, однако графиня оказалась необычайно проницательной.
– Никак знаешь что про Жоржа? – ахнула она. – Вижу, что сидишь как на иголках… И то сказать: не для того ты пришел, чтобы кофии распивать и старухины бредни слушать!
– Уж и не знаю, как сказать… – замялся Горецкий, – новость-то уж больно нехорошая…
– Да говори уж! – крикнула графиня. – Чем душу тянуть…
– Похоже на то, что убили Георгия Александровича, – с маху высказался Аркадий Петрович, – вот что в газетах было… что трупы нашли в подвале…
Крак! – послышалось от окна, это со стуком упали ножницы. Лизавета Ивановна вскочила с места, руки ее дрожали, глаза едва не вылезали из орбит.
– Что это ты, голубушка, так рассиропилась? – неприязненно спросила графиня. – Приди в себя, дай человеку рассказать толком.
Лизавета Ивановна опомнилась от строгого окрика и села на стул, втянув голову в плечи. Горецкий, опуская подробности, рассказал то, что он узнал от комиссара.
– Как чувствовала я, что Жорж плохо кончит… – пригорюнилась графиня, – потерянный он какой-то был, пить стал нехорошо… Ну да, видно, судьба такая… Лизавета Ивановна, куда это ты?
– Я-я… Мне нужно на улицу… – прошептала Лизавета Ивановна дрожащим голосом.
– Зачем это? – удивилась графиня. – Выходной у тебя только послезавтра.
– Мне нехорошо… воздуха…
– Разве ж можно в таком виде на улицу идти? Да на тебе и правда лица нет. Вот возьми-ка…
Графиня по старинке от всех болезней лечилась нюхательной солью.
Лизавета Ивановна выглядела не блестяще, с ней что-то явно было не так. Горецкий подошел к окну и взял ее за руку. Пульс был частый, неровный, но рука не дрожала. И плоская грудь не вздымалась бурно, как раньше. Глаза смотрели спокойно, она настойчиво отняла у Аркадия Петровича свою руку.
– Так-то лучше, – сказала графиня, – а то ишь вздумала ахать и охать, как девица молоденькая…
Лизавета Ивановна молчала, но Горецкому удалось перехватить ее взгляд, брошенный на свою благодетельницу. Во взгляде этом было столько неприкрытой ненависти, что он мысленно ужаснулся. Он выразил графине соболезнование и откланялся, присовокупив, что разузнает все подробнее и непременно зайдет или телефонирует.
Собственно, в ненависти компаньонки к графине нет ничего удивительного, размышлял Аркадий Петрович, шагая по бульвару Осман. Графиня обращается с ней сурово, хуже того – безразлично, как с вещью, несчастная женщина не может ей ответить тем же. Но эта странная реакция на смерть Жоржа… Графиня-то держалась молодцом, что и говорить. Влюблена, что ли, была Лизавета Ивановна в князя?
Но что-то подсказывало Аркадию Петровичу, что все объясняется не так просто. Для чего-то понадобилось Лизавете Ивановне срочно выйти из дома, кому-то она хотела сообщить о смерти князя? Несомненно, она что-то знает, но поговорить с ней в присутствии графини будет весьма затруднительно.
Горецкому прекрасно были известны строгие порядки в доме старой графини. Как прислуга, так и компаньонка могли заниматься своими личными делами только в установленное хозяйкой время. Выходной раз в неделю – пожалуйста. А выходной день у Лизаветы Ивановны будет послезавтра.
Глава 5
На полночном вокзале, с мешком в изголовье,
Опуская устало тяжелые веки,
Повторяя сквозь сон: «Из России с любовью»,
Ты услышишь в ответ: «Из России навеки…»
– Вот тут мы с вами, Борис Андреич, пролеточку бросим, – сказал Саенко, – нам лишние приметы ни к чему…
– А говорил, что вернешь назад… – Борис подначивал Саенко просто по привычке, на самом деле ему было все равно, поскольку навалилась вдруг нечеловеческая усталость. Подумать только, еще суток не прошло с тех пор, как они с неразговорчивым проводником-чухонцем переходили границу, затем его тут же на вокзале взяли в ЧК, потом тяжелейший разговор с Черкизом и долгий день, проведенный Борисом в раздумьях: получится или не получится побег? Он был слишком доверчив, предлагая Черкизу альтернативу: либо тот устраивает Борису побег, либо Борис оговаривает его перед ГПУ. Черкиз выбрал третий путь: поручил своему человеку просто пристрелить Бориса в подвале при попытке бегства. И снова помогло выжить его, Бориса, фантастическое везение. Или кто-то молится за него неустанно?
Так или иначе, с Черкизом они больше не увидятся. Сейчас, разумеется, его ищут, но теперь Борис так просто не сдастся. Надо раздобыть оружие и стрелять, как только увидишь кожаные куртки. Лучше такая смерть, чем снова к Черкизу.
Борис споткнулся о камень и тихонько выругался.
– Уже скоро, – сказал Саенко.
– Куда мы? – Борис очнулся от дум. – Где Мари?
– Вот как раз к ней идем, – посерьезнел Саенко.
– Ты как с ней управляешься? – спросил Ордынцев, невольно поежившись.
– Ну что, дамочка, конечно, строгая, с характером, – уклончиво проговорил Саенко, – себя недоступно держит – ни тебе пошутить, ни тебе поговорить душевно. Опять же мужчину кормить-поить – это не по ее части.
Борис внезапно ощутил, что безумно, просто нечеловечески хочет есть. Сейчас уже глубокая ночь, а он с раннего утра не ел ничего, кроме краюхи хлеба и кружки молока. К тюремному обеду он, разумеется, не притронулся.
Саенко вышел на перекресток незнакомых Борису улиц, покрутил головой, осматриваясь, и свернул налево. Сквозь неясную дымку наступающего рассвета было видно, что дома тут огорожены высокими дощатыми заборами. Отсчитав третий дом, Саенко с ходу прочесал мимо добротных тесовых ворот, из-за которых раздалось звяканье цепи и негромкое рычание, как будто этот, за воротами, не рычал всерьез, а только примеривался.
Миновав забор, Саенко шустро юркнул в проулок между участками. С другой стороны забор был поплоше, очевидно, там жили не такие обстоятельные люди. Они спускались вниз, и, не доходя до реки, Саенко безошибочно отодвинул две доски в заборе и влез внутрь.
– Нам туда, в баньку, – прошептал он, указывая на темнеющее рядом приземистое строение, – там до утра перекантуемся. Хозяин – сквалыга, денег взял немерено за постой. И уговор такой: ежели что – он ни при чем. Знать, говорит, ничего не знаю и ведать не ведаю, какие прохиндеи в мою баню посреди ночи забрались. Еды даже никакой не дал, ну, я на рынке достал картошечки да лучку свеженького… Вы уж извиняйте, Борис Андреич, но пришлось дамочке все про вас рассказать, как вы с Черкизом столкнулись, и про Варвару Андреевну тоже. А то сильно она на вас злилась, словами всякими обзывала…
– Дура! – устало вздохнул Борис и потянул на себя хлипкую дощатую дверь бани. Тотчас же в темноте метнулась к нему худощавая гибкая фигура, и Борис почувствовал, как в грудь уперся холодный ствол револьвера.
– Стоять на месте! – послышался шепот. – Руки поднять!
– Стою… – устало выдохнул он. – Добрый вечер, мадемуазель, я лично ничуть не соскучился…
– Молчать, – прошипела Мари, обшаривая одной рукой его карманы, револьвер в другой руке дрогнул.
Пока Борис раздумывал, станет ли Мари стрелять, если он пнет ее ногой, Саенко ужом проскользнул между ними и схватил руку Мари с револьвером, да так сильно, что она вскрикнула.
– Тихо-тихо… – проговорил Борис, подхватив на лету падающее оружие, – не надо шума. Возьмите себя в руки, не надо истерик. Я устал и не собираюсь с вами возиться.
Борис говорил правду: он действительно ужасно устал за этот день. Устал от грязной камеры, от тяжелого разговора со своим злейшим врагом, от ожидания неминуемой смерти. Устал от России. Там, в Париже, тоже была тоска, и жизнь впроголодь, и пренебрежение сильных мира сего… Но там он все же чувствовал себя порядочным человеком, помнил о хорошем воспитании. Здесь этого совершенно не требовалось, здесь нужно было совсем другое. Он не хотел быть грубым, его вынудили.
Неожиданно Мари прекратила сопротивление и позволила отвести себя в дальний угол предбанника. Саенко удостоверился, что крохотное оконце плотно занавешено, и только тогда засветил огарок.
В глазах Мари, казавшихся еще чернее от расширенных зрачков, плясали два огонька.
– Вы… – хрипло выдохнула она, – вы…
– Послушайте, мадемуазель, – перебил ее Борис, – мне надоела ваша беспричинная злоба. Я уверен, что раньше мы с вами никогда не встречались, так что, ей-богу, совершенно не могу понять, откуда в вас столько ненависти. И вот еще вопрос: вы ненавидите только меня или всех без исключения мужчин?
Мари молчала, поедая его глазами.
– Отлично, – сказал Борис, – так у нас с вами никакого сотрудничества не получится. Ох, напрасно я согласился участвовать в этом сомнительном предприятии!
– Оно стало сомнительным, когда появились вы!
– Опять начинается, – вздохнул Борис, – а позвольте заметить, не ваш ли товарищ Ванечка позволил зарезать себя на ночной улице, как глупого куренка? И не ваш ли замечательный предводитель Серж притащил на встречу черт-те кого под видом боевого офицера? И не вы ли сами, мадемуазель, устроили после этого форменную истерику, тряслись и клацали зубами, как кисейная барышня, увидевшая хулигана с ножом, так что пришлось все бросить и отпаивать вас коньяком?
– Отдайте револьвер! – приказала Мари.
– И не подумаю, – не моргнув глазом ответил Борис. – Вы не умеете с ним обращаться.
– Я? – Она так возмутилась, что заговорила едва ли не в полный голос: – Я не умею с ним обращаться? Да известно ли вам, милостивый государь, что я с двадцати шагов из туза могу сделать пятерку?
– И что с того? – скривился Борис. – Если вы вместо приветствия тычете револьвером человеку в грудь!
– Это еще вопрос… – начала она, но Борис снова невежливо перебил:
– Я очень разочарован, мадемуазель. Серж говорил мне, что в России, в опасной обстановке, вы совершенно меняетесь, забываете про истерики, что становитесь смелой, ловкой и находчивой. Я поверил ему, но, кажется, напрасно. Вы ничуть не изменились.
– Да что, в самом деле, Борис Андреич, – забубнил Саенко, – вы на нее напустились? Время позднее, темень стоит – глаз выколи, она сидит тут одна, вот и напужалась! Известное дело – дамский пол!
– Я тебе не дамский пол! – Мари ожгла его черными глазами.
– Опять не угодил! – расстроился Саенко. – Слушайте, что вы такие несведенные? Сваритесь, чисто дети малые, вот не сойти мне с этого места! Нет бы пожевать чего да поспать хоть часок-другой до утра!
– И то верно, – Борис устало зевнул, – день был тяжелый…
– Как вам удалось бежать? – Мари смотрела все так же враждебно.
– Что бы я ни сказал, вы все равно не поверите, – отмахнулся он.
– Вы правы, – она неожиданно метнулась к нему и выхватила револьвер, который Борис необдуманно держал на виду, – я вам не верю! Вы – агент ГПУ, вас выпустили специально!
– Угу, только сначала специально взяли на вокзале! – согласился Борис. – А потом выпустили – зачем? Учтите, если я – агент ГПУ, то агент важный, раз живу в Париже. И Саенко тоже. Так стоит ли задействовать двух сильных агентов для того, чтобы арестовать вас? Вы, дорогая мадемуазель, не того полета птица. Если бы я был агентом ГПУ, то вас всех взяли бы еще на границе вместе с чухонцем. И опустите наконец револьвер, он все равно не заряжен!
Это была чистая правда, Борис умудрился разрядить револьвер, пока в предбаннике было темно.
– Ну вот и договорились! – обрадовался Саенко. – А у меня тут картошечка еще не остыла…
Он развернул на лавке старую кацавейку, в которую для тепла был вложен сверток с картошкой. Бумага оказалась старым, вытертым на сгибах плакатом, на котором было написано красными буквами:
Под машинку волоса,
В баню чаще телеса,
Грязное белье в корыто,
Глядишь – вошь-то и убита!
Ниже был нарисован красноармеец, накалывающий на штык огромную вошь.
Саенко достал из мужицкого заплечного мешка, в котором в нижнем углу была зашита луковица, чтобы держалась петля, краюху деревенского хлеба и шмат сала в чистой тряпочке.
– Хлеб сырой, небось лебеду добавляют, – деловито заметил он, – вот у нас раньше был хлебушек! Бабка по субботам пеклеванники пекла, травку какую-то в тесто добавляла – дух стоял в хате! А сало – это ж разве сало? Это же чем надо животину кормить, чтобы потом из нее такое сало получилось?
Борис выхватил у него кусок сала и жадно накинулся на еду. Мари вздохнула и подсела ближе.
Спать пришлось в самой бане, на склизкой лавке, но Борис так устал, что заснул мгновенно.
Саенко разбудил его, когда солнце пыталось заглянуть в крошечное оконце бани и в кустах заливались ранние весенние пташки. Мари перебирала какие-то бумаги.
– Вот теперь ваши документы. – Она протянула Борису справку с круглой печатью. Фиолетовые чернила расплылись, и Борис с трудом разобрал, что владелец справки Коломейцев Матвей Иванович командируется в Петроград делегатом на съезд сельских учителей.
– Это я, что ли? – спросонья не разобрался Борис.
– Угу, а вот и жена твоя, Коломейцева Наталья, – подтвердил Саенко, – вместе поедете. А еще ты есть инвалид, потерявший глаз в борьбе с буржуйской гидрой в одна тысяча девятьсот девятнадцатом году.
– Это еще зачем? – оторопел Борис.
– А затем, – отчеканила Мари, – что вас ищут. На вокзале, да и по всему городу разосланы патрули усиленные и все предупреждены, хватают всякого, кто подходит под описание – блондин, выше среднего роста, глаза серые…
Борис едва слышно хмыкнул – смотрите, твердокаменная мадемуазель, оказывается, успела разглядеть его глаза…
– А за меня не беспокойтесь, я уж как-нибудь проскочу, – сказал Саенко. – Однако надо на толкучку сбегать, кое-какую одежонку раздобыть для гражданина Коломейцева…
И Саенко исчез, как не было, а вскоре стукнули в оконце, и появилась смешливая ядреная девка с ямочками на румяных щеках. Дочь хозяина принесла горячий чугунок с картошкой, хлеба и полдюжины вареных яиц. Стрельнув карими глазами на Бориса, она разложила снедь на лавке. Мари перебирала узел с одеждой, и девушка присела поболтать с Борисом. Борис вытащил горячую картошку, она выскочила у него из рук как живая. Девка заливисто захохотала.
– Папаша сказал, чтобы вы быстрее убирались, он патрулей боится.
– А чего же ты тогда ясным утром с чугунком притащилась? – удивился Борис. – Да еще визжишь тут, как будто тебя щекочут… Услышать ведь могут…
– А! – Она махнула рукой. – Кто тут услышит? Тут по соседству только бабка Дарья, она глухая совсем. И подумают, что я с Колькой разговариваю.
– Это кто ж такой Колька? – Борис спрашивал, не забывая наворачивать еду. Картошка была рассыпчатая, политая постным маслом, да еще с укропом.
– Жених мой. – Девка не отвела глаз.
– Замуж выходишь… – Борис облупил яичко, – и отчего это, как красивая, так сразу замуж бежит?
– Я-то с радостью… – девка на миг погрустнела, – да вот только папаша не велит за Кольку идти. Он в комсомольцы записался, и в церкви венчаться ему теперь нельзя. А папаша сказал: если уйдешь к Кольке без венца – прокляну! Из дома в чем есть выгоню!
– Без венца нехорошо… – кивнул Борис, – грех это…
– А Колька говорит, что это буржуазный пережиток! – Девица с гордостью выговорила трудное слово.
– Не слушай Кольку, – Борис сообразил, что уплел уже, кажется, не свою порцию картошки, – другого себе найди, который против родителя тебя настраивать не станет.
– Да где ж тут найдешь? – Девка снова стрельнула глазами на Бориса, и он понял, что она явно не промах. Поглядев зазывно, она протянула ему крынку с молоком. Молоко было топленное в печи, с розовой пенкой, и Борис посмотрел на хозяйскую дочку с нежностью.
Тут ввалился Саенко, держа на плече узел с одеждой.
– Ох и подлый же народ в этом городе! – возмущался он. – Денег дерут просто страшное количество, а одежонка-то ежели по совести, то дрянь дрянью!
Борису достались галифе из странной материи, про которую Саенко сказал, что называется она чертова кожа, и солдатская шинель с обрезанными полами. Еще Саенко достал из мешка темную, сильно ношенную рубаху и сокрушался, что не заметил, что рукав с дыркой.
– Обманула, подлая баба! – вздыхал он. – Подсунула срам такой!
Мари молча взяла свое и скрылась в бане. Девка ахнула и убежала, чтобы вернуться через минуту и протянуть Борису новую мужскую рубаху белого полотна, расшитую крестом.
– Для Кольки вышивала, да все равно папаша не согласится… – Голос ее дрогнул, и Борис просто вынужден был из благодарности расцеловать девушку в обе щеки.
– Поезд ждать не станет… – послышался ледяной голос Мари, – может быть, хватит мелким бесом рассыпаться перед каждой девкой? Мы сюда приехали для того, чтобы дело делать! А некоторым одно развлечение!
«Да уж, развлечение, – вздохнул Борис, вспомнив вчерашний допрос в ГПУ, – что она на меня напустилась, уж не ревнует ли? Да нет, не может быть…»
Саенко уже теснил девушку к дверям. Мари поработала над собой отменно. Теперь перед Борисом стояла разбитная молодка в ладном кожушке, подпоясанном солдатским ремнем, широкой сборчатой юбке и лаковых полусапожках, про которые Саенко тут же заметил, что не иначе они от старого режима остались. На плечи Мари накинула полушалок в ярких розовых цветах. Однако выражение лица оставалось все таким же брезгливо-насмешливым.
– Ну что, Матюша, – засмеялся Саенко, – хороша у тебя женушка?
– Если бы еще и лицо сменить, – тихонько ответил Борис, – а то щурится, как тигрица, шипит, как гадюка, того и гляди – укусит…
Он не знал, что, кроме зоркости глаз, что помогало стрелять без промаха, Мари обладала еще и отличным слухом, так что без труда расслышала его слова.
Напоследок Саенко завязал Борису глаз черной повязкой и попытался испачкать щеку чернильным карандашом, так чтобы получились следы от пороха, якобы взорвался снаряд слишком близко, что и выбило Борису глаз по легенде.
– Дай-ка я, – сказала Мари, – ты сто лет провозишься.
– Эй, я что, так и останусь потом с такой черной щекой? – забеспокоился Борис.
– Не волнуйтесь, со временем все смоется, – насмешливо сказала Мари, – не пострадает ваша красота. Глаза закройте, как бы последний не повредить…
Мари легонько касалась его щеки, движения были мягкие, кошачьи. Борис приоткрыл глаз и встретился взглядом с Мари. На этот раз в глазах ее не было обычной насмешливости. И губы не кривились брезгливо, они были печально опущены вниз. Первый раз Борис видел ее так близко. Совсем рядом с ним была нежная щека и едва видный пушок над верхней губой, и он понял вдруг, что Мари – совсем молодая женщина, не старше его. Все портил ее взгляд, сразу было видно, что она повидала многое, если не все, и пережила такое, чего не следует переживать женщине. Сейчас глаза ее смотрели с тоской, что Борис немедленно зажмурился.
– Долго вы еще возиться будете, – заворчал Саенко, – поезд и вправду ждать не станет…
Поезд подали всего на полтора часа позже срока, что, как объяснил Саенко словоохотливый дедок в полушубке, нестерпимо воняющем козлом, являлось большой удачей.
Перрон тотчас заполонила шумная толпа пассажиров. Были тут крестьяне с тяжелыми торбами, они везли в город продукты, чтобы обменять их на одежду, обувь и соль. Были городские люди с такими же мешками – этим удалось выменять кой-какие вещички на муку и пшено. Были командированные, размахивающие какими-то потрепанными бумагами с расплывшимися фиолетовыми печатями, эти кричали, что им срочно, но их давили едва ли не сильнее, чем обычных людей. Были чумазые оборванные мальчишки – эти собирались ехать под вагонами, в ящиках с песком, а пока вполне можно было в суматохе спереть узел у зазевавшейся тетки или при большой удаче залезть в карман к командированному. Крестьяне-то гроши прячут так глубоко, что хоть раздень его до нитки – не отыщешь. А городские обыватели, те вовсе без денег, да и вещей у них не густо – все с себя сняли, чтобы харчей больше привезти.
– Ну, бывайте, граждане Коломейцевы, даст Бог – в Питере встретимся! – Саенко перехватил свой мешок покрепче, чтобы не срезали, и ввинтился в толпу.
– Куда прешь, куда прешь? – тут же послышалась его скороговорка. – Ты как смеешь трудящегося человека в бок тыкать? Да еще ногу отдавил! Не старые времена, господин хороший! А еще шляпу надел!
Глядя на толпу, штурмующую двери вагона, Борис только покачал головой:
– Да тут на куски разорвут! Или последний глаз выбьют! Однако ехать надо…
План выработали такой: Борис налегке влезет в вагон, проберется к окну и втянет туда Мари, в противном случае они рискуют либо навсегда остаться на станции, либо появиться в Петрограде в сильно попорченном виде.
Борис удачно преодолел озверевшую толпу и добрался до дверей вагона, под конец ловко увернулся от безногого инвалида, который норовил использовать свой костыль не по прямому назначению, а увлеченно молотил им по головам ближних пассажиров, с большим трудом оторвал от себя неприятного вида личность с бегающими глазками, что нацелилась на карман его галифе, в котором, надо сказать, лежал у Бориса только кисет, да и то полупустой, дал легкого тычка беспризорнику, бросившемуся под ноги, и запрыгнул в вагон.
Тут дело пошло медленнее. Вагон был старый, еще царский, возможно, когда-то он был купейным. Теперь все внутренние перегородки были вырваны с мясом, а вместо полок настелены по бокам нары из неструганых досок. Пространство было уже забито людьми под завязку, а публика все прибывала. Борис против воли вспомнил эвакуацию из Новороссийска в девятнадцатом году. Тогда остатки Белой армии рвались на пароходы, потому что по пятам шли красные, и плохо пришлось тем, кто остался, уж он-то это очень хорошо помнит…[8]8
См. роман Н. Александровой «Батумский связной».
[Закрыть]




























