Текст книги "Тьма над Петроградом"
Автор книги: Наталья Александрова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Борис облегченно перевел дыхание и проговорил солидным, начальственным голосом:
– Ничего, товарищ, все правильно! Ты свой революционный долг правильно понимаешь! Бдительность, товарищ, – это первое дело, без этого никуда… вокруг столько контры, что страшное дело… если бы я, товарищ, тебя, к примеру, увидел, находясь при исполнении, тоже бы документ потребовал, потому как бдительность первое дело…
– Верно, товарищ! – оживился чекист. – Контры вокруг – это просто смерть сколько! Изо всех щелей прут, ровно тараканы! Житья от этой контры никакого…
– Ты с кем это, товарищ Евдокимов, агитацию разводишь? – раздался вдруг новый голос, и из толпы пассажиров и примкнувшей к ним мелкой вокзальной шушеры выдвинулся человек в аккуратном френче. Человек этот был сутул и бледен, с нездоровым изможденным лицом и лихорадочно горящими глазами.
– Так вот, товарищ из центра… – рапортовал чекист, показав на Ордынцева. – По служебной надобности… приказано оказывать полное содействие…
Сердце Бориса остановилось на мгновение, после чего стремительно ухнуло вниз. Такого страха он не испытывал даже в восемнадцатом году, когда пьяный матрос в упор наставил на него заряженный «маузер». Он не испугался махновцев, грабящих поезд, едущий по степям Украины, потому что находился в полубреду от высокой температуры. Он не боялся, когда остался один на конно-горной артиллерийской батарее и конница красных неслась на него, сметая все на своем пути. Тогда просто некогда было бояться. Он не боялся, когда их с Алымовым в числе других захваченных в плен офицеров красные собрались топить в Новороссийской бухте. Тогда все чувства заменила глубокая всепоглощающая ненависть. Ненависть помогла ему выжить. Ненависть и его потрясающее везение.
Теперь, похоже, везение покинуло его, потому что Борис узнал человека во френче. Узнал умом, но душа его бурно протестовала, она никак не хотела примириться с неизбежным. По всему выходило, что экспедиция Бориса закончилась. Закончилась прямо здесь, в небольшом провинциальном городке, на этом грязном вонючем вокзале.
– Тебе, Евдокимов, изменило твое революционное чутье! – холодно и резко проговорил человек во френче. – Придется поставить вопрос ребром!
Борис в глубине души был согласен с такой постановкой вопроса. Потому что перед ним стоял сильно похудевший и постаревший Сергей Черкиз – его личный враг, человек, с которым они обоюдно и сильно ненавидели друг друга несколько лет, с тех пор как судьба столкнула их в девятнадцатом году в таком же провинциальном городе на юге России[6]6
См. роман Н. Александровой «Волчья сотня»
[Закрыть].
Черкиз был убежденный большевик, хотя благородного происхождения, из дворян. Борис считал, что такие люди опаснее и хуже всего. Революция и Гражданская война выявили во многих людях множество неожиданных и неприятных, можно даже сказать, отвратительных черт характера. Мало кто мог в то смутное и страшное время жить честно и по совести. За время своих скитаний Борис видел многое, и в эмиграции рассказывали разное.
Молодой человек из очень известной аристократической семьи стал агентом ЧК, выдавал своих бывших друзей и даже родственников. Причем совершенно мирных, ни в чем не повинных людей, которые вовсе не мечтали бороться с большевиками, а просто пытались выжить, скрывая свое происхождение. Отвратительно, конечно, но все понятно: так испугался на первом допросе за свою жизнь, что усиленно пытался заработать помилование.
Молодая девушка, едва успев снять передник гимназистки, влюбилась в большевика, бросила дом, родителей и ушла с ним. Тоже понятно, случаи в истории известны: в древнем Карфагене принцесса Саламбо полюбила дикого варвара, что и в те времена было делом неслыханным. Правда, комиссарша после смерти своего любовника стала сумасшедшей наркоманкой-садисткой, лично мучила пленных на допросах, особенно доставалось от нее почему-то женщинам.
Справные работящие крестьяне, честные и непьющие, заманивали путников, ехавших менять вещи на еду, убивали их, чтобы отобрать драгоценности и одежду. И тоже причины душегубства вполне понятны: жажда наживы. Ну, за эти преступления каждый будет держать ответ на том свете лично.
Но вот чего Борис совершенно не мог понять, так это позиции таких людей, как Черкиз. Он пришел в революцию сам, по доброй воле и свято следовал своим принципам. Он искренне считал, что революция имеет право взять у человека все – семью, дом, работу, даже жизнь. Мало того, тот, кто принял революцию всерьез, должен сам с радостью отдать все это. Или отобрать у других. Разумеется, во имя всемирной революции и торжества диктатуры пролетариата.
Они с Черкизом встретились совершенно случайно. Встретились как враги, находясь по разную сторону баррикад. Но было у них тогда одно общее чувство: они оба любили Варвару. Борис долго искал сестру и нашел ее наконец во время своего допроса в ЧК. Варя почти год жила с Черкизом, думая, что потеряла Бориса навсегда.
Бедная девочка, как она пыталась его спасти! Как умоляла своего мужа, этого кристального большевика, отпустить ее единственного брата! Отпустить случайно схваченного, просто подозрительного человека… Ради нее, ради всего хорошего, что между ними было. Борис знает, что сестра до сих пор не может вспомнить о том случае без содрогания. Потому что принципиальный Черкиз не только не отпустил Бориса, но и не дал ему отсидеть положенные пять дней в депо смертников. Сам подписал приказ о расстреле…
И ведь любил же Варвару, сволочь! И как бы он собирался жить с ней дальше? Да никак, потому что за год достаточно ее изучил. Да и какая нормальная женщина осталась бы с человеком, который собственноручно отдал приказ о расстреле ее единственного брата!
Вот кого Борис ненавидел! Такие, как Черкиз, прикрывали творимые ими ужасы и убийства идеологией. Дескать, революция требует… Что такое революция? Только слово, призрак, фантом… Самое отвратительное, что Черкиз был искренен. И принципиален до конца.
Тогда Бориса спас Саенко. Варя тоже не оплошала.
В следующий раз они встретились через год в Новороссийске. Черкиз собственноручно связал Борису руки перед тем, как его сбросили в Новороссийскую бухту. Впрочем, иного Борис от него и не ждал.
Он выжил и тогда. Выплыл в ледяной мартовской воде и вытащил раненого друга Алымова. Везение ему не изменило.
Но теперь… Воспоминания пронеслись в голове Бориса за долю секунды, он медленно поднял голову и столкнулся взглядом с черными, полными ненависти, лихорадочно блестящими глазами Черкиза.
Надо же было такому случиться! Первый же встречный оказался не просто знакомым, а единственным человеком, который его давно и глубоко ненавидел. Да еще и обладал властью для того, чтобы Бориса немедленно арестовать. И что его занесло в такую дыру?
– Стало быть, Прохиндеев Пров Васильевич… – протянул Черкиз, кривя губы, – следуете в Петроград?
– Так точно, – тихо ответил Борис, с непонятным злорадством наблюдая, как у Черкиза задергалась щека.
– Евдокимов! – рявкнул Черкиз, вернее, только хотел рявкнуть, голос его сорвался, и крик получился слабый и хриплый. – Этого – во Внутреннюю тюрьму! По дороге глаз не спускать, головой ответишь, если с ним что!
– Слушаюсь! – гаркнул, выпрямившись во весь свой небольшой рост, Евдокимов. – Будет исполнено сей же час, товарищ Черкиз!
Красноармейцы взяли винтовки на изготовку, Черкиз отвернулся и пошел прочь, раздвигая толпу плечом, как купающийся человек раздвигает волны, войдя в реку. Впрочем, толпа и сама отхлынула от него в страхе. В конце перрона ждал Черкиза черный автомобиль.
– Чего глядишь, контра? – заорал Евдокимов. – Слышал, что товарищ Черкиз сказал? Поворачивайся живее, время дорого…
– Успею… – процедил Борис, оглядываясь по сторонам. Как он и предполагал, Саенко рядом с ним не было. Неизвестно каким способом он успел раствориться в воздухе перед самым приходом Евдокимова с красноармейцами. Борис понадеялся, что Пантелей успел предупредить Мари.
– Топай! – Один из красноармейцев толкнул его в спину прикладом винтовки.
«Дежа-вю, – усмехнувшись про себя, подумал Борис, – такое со мной уже было…»
Чекисты отконвоировали Бориса до автомобиля – не такого черного и лакированного, как у Черкиза. Этот был большой и старый, сиденья продраны, а сзади вообще лежала доска.
– Слышь, дядя, – тихонько спросил Борис у более старшего красноармейца, – а кто этот Черкиз?
– Какой я тебе дядя, – заворчал было тот, но потом ответил с охотой: – Товарищ Черкиз – самый главный в нашем городе чекист. Начальник всего гепеу, вот не привыкну никак, что переименовали…
– Силантьев! – заорал Евдокимов, перекрывая шум кашляющего мотора. – Да ты какого… с этим контриком разговоры разговариваешь и секретную информацию ему выдаешь? Под арест захотел? Может, ты и сам с контрой снюхался?
Красноармеец пробормотал что-то испуганно и всю дорогу старательно отводил глаза от взгляда Бориса.
Автомобиль остановился перед очень странным особняком. Когда-то это было весьма нарядное здание, с розовым фасадом, обильно оснащенным колоннами и пышной купеческой лепниной. На фасаде просматривались замазанные буквы, извещающие о прежнем назначении особняка. Буквы явно пытались вывести всеми доступными способами, но они снова и снова проступали на стене с завидным упорством, как живучий сорняк на огороде, и эти буквы все еще можно было прочесть – «Гостиница „Ампир“».
Розовый цвет фасада за годы революции и войны сильно поблек и выгорел до оттенка, весьма напоминающего сильно застиранное дамское нижнее белье. Лепнина, видимо, была признана новыми обитателями «Ампира» буржуазным пережитком и частично отбита. Колонны уцелели, хотя их тоже покрывали многочисленные шрамы от пуль и снарядных осколков. Но больше всего изуродовали здание какие-то странные железные щиты, закрывавшие снаружи большую часть окон.
Перед входом в здание стоял расхлябанный красноармеец с винтовкой. При виде подъехавшего автомобиля он вытянулся и придал своему давно небритому лицу выражение революционной непреклонности и служебного рвения.
– Выходи, контрик! – приказал Евдокимов, с ненавистью взглянув на Бориса, и для большей убедительности ткнул ему в бок ствол «маузера».
Видимо, ему не давала покоя допущенная при проверке документов оплошность и проявленный недостаток революционной бдительности, так что теперь он проникся к арестованному особенно горячей классовой ненавистью.
Борис подошел к крыльцу бывшей гостиницы. По сторонам от него шагали красноармейцы, чуть впереди шел Евдокимов.
– Отворяй, контрика арестованного привезли! – Евдокимов ткнул в лицо часовому мандат. Тот моргнул, снял с плеча винтовку и посторонился.
Евдокимов вошел первым, следом красноармейцы втолкнули Бориса.
За дверью их встретили двое чекистов в непременных кожаных куртках, с недовольными и заспанными лицами простых крестьянских парней.
– Ты кого это привел, товарищ? – накинулся один из них на Евдокимова. – Не знаешь, что ли, порядок? Сперва на Конную положено, для установки личности и выяснения обстоятельствов, а потом уже к нам, во Внутреннюю тюрьму!
– Ничего не знаю, – отмахнулся Евдокимов. – Личный приказ товарища Черкиза!
– А, ну если товарища Черкиза, тогда конечно! – уважительно проговорил второй чекист. – Тогда у нас нет никаких возражениев. У него, у Черкиза, стопроцентное классовое чутье! Давай, товарищ, бумагу, я распишусь, что принял у тебя контрика. Махматулин, в одиннадцатую арестованного!
Тут же появился здоровенный красноармеец в высокой косматой папахе, с кривым и недовольным лицом, мрачно взглянул на Бориса и толкнул его в спину:
– А ну шагай, шайтан! Шевели ногами!
Борис двинулся вперед по широкому, плохо освещенному коридору бывшей гостиницы. Красноармеец Махматулин шел следом за ним, тяжело топая огромными сапогами и приговаривая:
– Чего тебя, шайтана, зазря водить? Чего зазря в камера держать? Чего зазря хлебом кормить? Все одно – в расход пойдешь, так чего на тебя зазря время тратить? Приколоть штыком – и конец! Пули на тебя и то жалко!
Однако он довел Ордынцева до места и втолкнул в камеру.
Несмотря на то что на улице стоял еще белый день, в камере было темно. Причиной этой темноты, как понял Борис, являлись те самые железные щиты, которые он видел с улицы. Щиты эти закрывали окна камер, пропуская внутрь самое малое количество света и воздуха. Кроме этих щитов, окна были заделаны изнутри железными решетками и замазаны белой краской.
Дверь захлопнулась за спиной Бориса.
Глаза его постепенно привыкли к скудному освещению камеры, и он разглядел три человеческие фигуры – своих сокамерников, которые тоже разглядывали его с понятным интересом. Один – невысокого роста, весь какой-то круглый, с короткой окладистой бородой – внезапно подскочил, подкатился шариком к Ордынцеву и забормотал:
– Никому здесь не верьте, господин хороший! Все мерзавцы! Все скоты! Что им скажете – все чекистам передадут! Одно слово – фармазоны! Креста на них нет! Только мне верьте, я человек верный! Хотите – крест поцелую! Если вам с кем на воле связаться надо – вы мне только скажите, я мигом все устрою!
– Как раз ему-то и не верь! – донесся из угла густой бас. – Самый он доносчик и есть! И ведь своей выгоды не соблюдает, собака – доносит исключительно из любви к искусству! Есть же такие скоты – хлебом не корми, только бы гадость ближнему сделать! Ему чекисты даже пайку за старание не добавили!
– Не слушайте его! – взвизгнул бородатый. – Врет, все врет! Исключительно из зависти…
Борис отодвинул разговорчивого типа, подошел к свободной койке и сел на нее.
Глаза его окончательно приноровились к темноте, и он смог как следует оглядеться.
Камера, куда он попал, несомненно, была когда-то обыкновенным гостиничным номером. На потолке отчасти сохранилась еще дореволюционная цветная роспись – из пышных облаков выглядывала толстомясая розовая нимфа. Там же, рядом с нимфой, какой-то грамотный гражданин, неведомым способом взобравшись под потолок, крупно нацарапал матерное слово, наиболее точно, на взгляд гражданина, выражающее сущность нимфы.
Из гостиничной обстановки в камере ничего не осталось. То, что Борис поначалу принял за койки, были самые обычные топчаны, то есть сколоченные из досок грубые помосты, установленные на деревянных чурбачках. Вместо матрасов имелись дерюжные мешки, кое-как набитые соломой, а точнее – какой-то перепрелой трухой. Причем мешки эти были сделаны не по росту взрослого человека, а по росту ребенка, так что у всех заключенных или голова, или ноги лежали на голых досках.
Впрочем, сейчас заключенные не лежали на своих койках, а сидели на них в мрачном молчании.
Один из них – тот кругленький бородач, что предлагал Ордынцеву свои сомнительные услуги, – обиженно глядя в угол, чесал в бороде и шевелил губами, как будто перечислял чужие грехи и собственные добродетели. Второй – крупный, представительный мужчина лет пятидесяти, который предостерег Бориса от доносчика, – придвинувшись к самому окну, штопал что-то из одежды. Третий же – молодой парень с выражением какой-то отчаянной лихости на красивом лице, – прикрыв глаза, раскачивался, словно в такт беззвучной мелодии.
Словно почувствовав на себе взгляд Ордынцева, он вдруг вскочил с койки, прошелся по камере пружинистой походкой и пропел низким, немного гнусавым голосом:
– «Сколько я зарезал, сколько перерезал, сколько я карманов потрошил…» – Резко замолчав, он остановился напротив Бориса и проговорил: – Что молчишь, парень? По какому делу загремел?
– Вряд ли вас это касается! – холодно ответил ему Ордынцев. – Я не задаю вам никаких вопросов и на ваши отвечать не собираюсь!
– Скучно! – протянул парень, потягиваясь, как сытый кот. – Можешь и спросить, я отвечу, мне бояться нечего! Я честный вор, в политику не лезу! В карманы буржуйские – это да, это могу. Так уж такая у меня планида… А ты, по всему видать, политический или просто буржуй недорезанный, как этот… – Он кивнул на мужчину, занятого штопкой.
– Что молчишь, Соцкий?
«Недорезанный буржуй» поднял голову и скупо улыбнулся Борису – мол, не обращайте внимания, он и отстанет.
– Я здесь по ошибке, – ответил Борис уголовнику.
– Ну, это известное дело! – усмехнулся парень. – Это кого ни спроси – все по ошибке! Только легче от этого никому не будет, так по ошибке и в расход пустят! Ты вот, парень, не смотри на меня, как солдат на вошь. Здесь сидеть скушно, хочется с кем-то словом перемолвиться. С этими-то мне неинтересно, – он кивнул на остальных сокамерников, – а ты, по всему видать, парень бывалый. С тобой можно и об жизни потолковать, и в картишки перекинуться. Меня вот, к примеру, Васька Хорь зовут. А тебя?
Борис промолчал. Ему вовсе не хотелось ни откровенничать с уголовником, ни играть с ним в карты. Он прекрасно знал, что такие игры добром не кончаются.
– Ну, не хочешь, как хочешь. – Хорь сверкнул на него глазом. – Гордый, значит? Ну ладно, гордись дальше! Сейчас, кстати, обед принесут!
Действительно, дверь камеры со скрипом отворилась, и вошли два красноармейца – прежний Махматулин и еще один, пониже ростом и пошире в плечах.
Только теперь Борис почувствовал, как он проголодался. Ведь с самой границы во рту у него не было ни крошки…
Не говоря ни слова, Махматулин раздал заключенным ржавые миски с мутной серой водичкой, в которой болталось несколько гнилых картофелин и рыбьих костей.
– Что это?! – удивленно проговорил Ордынцев, разглядывая содержимое своей миски.
– Здешнее лакомство, – пояснил представительный мужчина, отложив штопку и зачерпывая полную ложку серой бурды. – Знаменитый рыбный суп под названием «Могила». Готовят его из рыбьих костей и мороженого картофеля. Конечно, не крем-дюбарри, но когда просидите здесь неделю-другую, добавки попросите!
– Хлеб! – объявил Махматулин и раздал обитателям камеры крошечные, по четверти фунта, кусочки сырого рассыпающегося хлеба.
– Это что – хлеб? – Борис поднес свою краюшку к губам и поморщился. – Он же облит керосином!
– Тсс! – зашипел на Бориса бородатый сокамерник. – Помолчите, господин хороший, а то отберут пайку, а взамен ничего не дадут!
– Но ведь это невозможно есть!
– Очень даже возможно, ежели с голодухи! Если не желаете кушать – позвольте, я себе возьму!
Васька Хорь достал из-под матраса солидную краюху хлеба и полкруга фиолетовой копченой колбасы. В камере одуряющее запахло чесноком.
– Так-то, дядя, – обратился он к Соцкому, – тебе вот передачи не положены, потому как ты – социально чуждый элемент, дармоед и эксплотатор простого народа…
– А ты, стало быть, социально близкий? – не выдержал Борис.
– Точно! – Васька обвел всех нахальным взглядом и впился в колбасу сахарными зубами.
– Какой я эксплуататор, – добродушно усмехнулся Соцкий, – у меня теперь всего имущества – что на себе, за душой ничегошеньки. Поместье было хорошее, дом каменный, просторный, сад большой, земли пятьсот десятин, пшеница родилась богато… Землю, понятное дело, отобрали, дом мужички разграбили, в суматохе кто-то его запалил, и выгорело все изнутри. Изредка хожу на развалины, вспоминаю, тут библиотека была, тут – кабинет… В этом месте, где чертополох растет, жена-покойница вышивать любила…
Борис случайно взглянул на бородатого доносчика и увидел, что тот слушает очень внимательно, приоткрыв рот, стараясь запомнить весь разговор, чтобы передать его потом кому следует.
– Савелий, так тебя и разэтак! – заорал Васька. – Опять ты за свое? Колбасы не дам!
– Да плюнь ты на него, – махнул рукой Соцкий, – ну что он там доложит? Меня в этом городе каждая собака знает, я тут всю жизнь прожил. Первый раз в восемнадцатом взяли, когда дом сгорел. Якобы имущество было национализировано, а я добро свое нарочно спалил, чтобы оно трудовому народу не досталось. Тогда еще тюрьма не здесь была, а в бараке, что возле путей. Ну, там, конечно, условия похуже были – камер никаких, вся толпа на полу земляном вповалку… Кормить вообще не кормили, воды и то не допросишься… Выпустили. Устроились мы с женой в городе у свояченицы. Потом их, как водится, уплотнили, муж свояченицы от тифа умер, сын без вести пропал… Только пришлось оттуда съехать, потому что через два дня на третий обыски! И меня, как социально чуждого, снова в каталажку! Потом гостиницу эту под тюрьму оборудовали, чека сюда въехала…
– Не чека, гепеу теперь, – лениво поправил Васька, – темный ты, дядя, даром что университеты кончал!
– Да какая разница? – Соцкий махнул рукой. – Порядки-то те же… Сейчас живу у сторожа своего бывшего в хибарке, рыбу ловлю, огородик завел. Сторож, Васильич, жену тоже на прошлую Пасху похоронил, так что остались мы с ним два бобыля. Он еще корзинки плетет, попросил меня в прошлое воскресенье помочь донести. Как пришли на базар – там облава, меня сразу сюда. Ну, теперь уж скоро разберутся и выпустят, вторая неделя на исходе…
– Прохиндеев, на допрос! – Дверь распахнулась с ужасающим скрипом. – Живее собирайся, недосуг тебя ждать!
В этот раз конвоир был другой – молодой парень с розовыми детскими щеками и курносым носом. Внешне он был гораздо аккуратнее всех виденных Борисом здесь красноармейцев, и пахло от него не потом и не махоркой, а дегтярным мылом.
– Руки за спину! – скомандовал парнишка солидным баском. – Глаза не поднимать и не оборачиваться! Пошел!
Борис не спеша побрел по длинному коридору, не слыша за собой шагов конвоира. Он скосил глаза и увидел, что тот обут в валенки. Вроде бы весна, и парень такой форсистый – волосы причесаны, руки относительно чистые… Тут Борис вспомнил, что у приведшего его в камеру Махматулина на ногах тоже были валенки. И Серж там, в Париже, говорил, что тюремная охрана в России носит теперь валенки по специальному приказу. Это чтобы шагов не было слышно.
«Наверняка допрос будет проводить сам Черкиз, – думал Борис на ходу, – уж не откажет он себе в удовольствии поиздеваться напоследок. А что потом? Расстрел… Что ж, я к этому готов. Сколько раз бежал от смерти, теперь должен суметь встретить ее лицом к лицу. Однако не хочется умирать… Да еще этот допрос… Пытают они теперь в своих застенках или нет? Черт меня понес в эту Россию… Сидел бы себе в Париже, бегал от мадам Жирден… Вот удружил мне Аркадий Петрович, вот помог-то! Век не забуду…»
Он тяжко вздохнул и остановился, слушая команду конвоира. Из-за поворота вывернули щегольские хромовые сапожки.
– Войтенко! – окликнул начальственный голос. – Ты куда этого, у следователей народу не протолкнуться…
– К товарищу Черкизу на допрос! – звонко ответил Войтенко. – По его особому распоряжению!
– Ведите! – как показалось Борису, с удивлением сказал голос.
Очевидно, товарищ Черкиз не занимался допросами. Он у них тут большой начальник, а начальнику положено руководить, а не возиться с арестованными. Вот если только попадется очень крупная рыба. Хотя откуда в этой дыре возьмутся крупные рыбы? Ну, бегут через границу мелкие спекулянты да разная шушера без документов, их и ловят исправно. А серьезная публика на вокзале не попадается, это только Борису посчастливилось.
Вот и пришли. Войтенко скомандовал стоять смирно и распахнул дверь кабинета.
Черкиз сидел напротив двери за письменным столом и что-то писал. Кивком головы он отпустил конвой и снова склонился над бумагами. Борис исподтишка огляделся по сторонам.
Кабинет раньше тоже был гостиничным номером, но не простым, а дорогим, двухкомнатным люксом или и того лучше. Однако дорогие штофные обои выцвели, поизорвались и свисали кое-где клочьями. Потолок был когда-то расписан сценами весьма фривольного содержания, однако кое-где облупился и был наскоро замазан дешевой серой побелкой. На обоях выделялись невыгоревшие прямоугольники, очевидно, раньше здесь висели картины, однако революционные массы успели растащить их году этак в восемнадцатом. Возможно, кое-что и сохранилось, но новый председатель ЧК распорядился вынести оставшиеся картины, чтобы у комнаты был более серьезный вид.
Аскет, усмехнулся Борис, ему ли не знать Черкиза.
Мебель в комнате была самая простая – письменный стол, конторские стулья, наверное, взяли из кабинета директора гостиницы. Еще несгораемый шкаф, выкрашенный унылой грязно-зеленой краской, и широкий кожаный диван, продранный в некоторых местах. О том, что раньше в здании была не тюрьма, а гостиница, напоминал только рояль, скромно приткнувшийся в углу. Комната была так велика, что Ордынцев не сразу его заметил. Очевидно, ни у кого не нашлось ни сил, ни времени вытаскивать из кабинета такую махину. Рояль был без крышки – видно, на дрова пустили, клавиши кое-где выломаны, так что клавиатура напоминала щербатый рот древней старухи.
Впрочем, одна картина в кабинете висела, но попала она туда совсем недавно вместе с новым хозяином. Это был портрет очень худого человека с длинным лицом и бородкой клинышком. Человек был во френче и смотрел с портрета на всех одинаково сурово. Борис догадался, что это председатель всероссийской ЧК Феликс Дзержинский. Догадаться было нетрудно, учитывая местонахождение самого Бориса.
В Париже Аркадий Петрович сообщил Борису некоторые сведения о государственном устройстве Советской России, назвал имена главных большевиков, приближенных к власти. Дзержинский был один из них. Именно ему принадлежит фраза насчет того, что у чекиста должны быть холодная голова, горячее сердце и чистые руки. Борис еще тогда выразил сомнение. Холодная голова – куда ни шло, но вот чистые руки… Еще в восемнадцатом видел он при обысках, как хватали красноармейцы все, что понравится… Впрочем, этот Черкиз, конечно, честен до скрипа, умирать будет – не возьмет, принципиальный, гад…
– Садитесь, арестованный, – сказал Черкиз, поднимая голову.
Борис сел и посмотрел на своего врага более внимательно.
Черкиз выглядел неважно. Со времени последней их встречи прошло немногим более двух лет, а он постарел едва ли не на все десять. Он был бледен и болезненно худ, тонкая шея болталась в воротнике френча. И только черные глаза горели неистовым огнем, напоминая прежнего Сергея Черкиза.
Борис с удивлением ощутил, что он совершенно не боится этого человека. То есть он понимал, что находится полностью в его власти и вряд ли удастся ему выйти живым из этого застенка, но страх, овладевший им на вокзале, куда-то пропал. Теперь больше не нужно было изображать из себя скромного совслужащего, не нужно следить за своими манерами и речью. Сейчас, сидя в кабинете напротив Черкиза, Борис почувствовал себя гораздо увереннее.
В голове его всплыла мысль, что неспроста Черкиз не назвал его на вокзале настоящим именем. И конвойного неспроста выставил из кабинета. И если это допрос, то где тогда барышня с пишмашиной? Вон папок на столе сколько! И сам Черкиз сидит, пишет. Это все дела. У них в ЧК без дела не разговаривают, сразу протокол составляют и в картонную папочку подшивают.
Борис нарочно развалился на стуле и решил держаться вызывающе. Хозяин кабинета все сверлил его глазами, Борис уставился в ответ. Наконец Черкиз кашлянул в кулак и прошипел:
– Ж-жив… Ты, оказывается, жив…
– Жив, как видишь, – подтвердил Борис самым беззаботным тоном, – жив и здоров!
– Ну, это мы быстро поправим… – протянул Черкиз вполголоса, потом опомнился, оглядел кабинет и достал из ящика стола стопку чистых листов бумаги.
– Назовите свое подлинное имя, – скучным голосом предложил он, – а также расскажите, с какой целью и по каким каналам вы прибыли в Советскую Россию.
– А то ты имя мое не знаешь, – ухмыльнулся Борис, – а может, фамилию забыл? Вряд ли… Такая же у меня фамилия, как и у сестры моей, твоей бывшей жены Варвары…
Не стоило бы примешивать сюда Варю, в конце концов, это их личная вражда, чисто мужское дело, однако у Бориса появилась сумасшедшая надежда. Точнее, только малюсенький ее кончик.
Черкиз смотрел на него молча, кадык его перекатывался.
– Как ни крути, – глумливо продолжал Борис, – а по всему получается, что родственники мы с тобой, товарищ Черкиз.
– Прекратите паясничать, – устало произнес наконец Черкиз, – у меня мало времени. Назовите свое настоящее имя, иначе…
– Да пошел ты! – Борис перегнулся через стол и отчетливо выговорил некоторые слова, которым он научился в свое время у казачков, мотаясь с ними по степям Украины за бандами «зеленых».
– Ты… – Черкиз бросил перо, так что оно покатилось по столу, разбрызгивая чернила, – да я тебя сейчас в подвал, там у нас такой мастер есть… через двадцать минут запоешь, как курский соловей! Все из тебя выколотят – куда шел, с кем, все пароли-явки, даже вспомнишь, как в детстве за горничными подглядывал, ваше благородие! А потом я тебя самолично шлепну!
Он внезапно задышал бурно, с присвистом и разразился лающим кашлем. Борис отодвинул свой стул подальше и наблюдал, как Черкиз, более не пытаясь сдержать кашель, вытирает платком выступившие слезы. Щеки его покрылись лихорадочным румянцем. Кашель наводил Бориса на размышления.
Черкиз прижал платок ко рту, после чего посмотрел, что там, и Борис зоркими глазами успел заметить на платке два маленьких красных пятнышка. Тут же ему стали понятны и болезненная худоба, и бледность, и впалые щеки, и лихорадочно блестящие глаза.
– Чахотка, – констатировал он, – чахотка у тебя, Черкиз. Помрешь ты скоро, я хоть и не врач, а вижу. Да ты и сам знаешь…
Черкиз молчал, потому что не мог говорить. Не испытывая ни капли жалости, Борис продолжал:
– Грустный итог жизни, товарищ. Чего ты такого великого совершил? Сотню-другую безвинных людей на тот свет отправил? Прикрываясь своей революцией…
– Не смей революцию своим грязным языком марать… – прохрипел Черкиз.
– Да брось ты! – отмахнулся Борис. – Раз уж у нас с тобой разговор пошел откровенный, без свидетелей, то ответь, чего же тебя, истинного большевика, пламенного революционера, товарищи в такую дыру заслали? Ты революции – все, а она тебе – дулю! Председатель Чрезвычайки – да где? В захолустном городишке спекулянтов ловишь!
Черкиз ожег его взглядом, и Борис понял, что ударил по самому больному. Ощутив небывалое злорадство, он продолжал:
– Не доверяют, значит, товарищи. Когда в девятнадцатом на расстрел людей посылал да еще перед смертью душу выматывал – годился, а теперь, когда контру истребили, вспомнили большевички про твое дворянское происхождение. Не доверяют…
– Врешь! – Снова вместо крика слабые легкие Черкиза могли выдать лишь хрип. – Да я тебя сейчас… – Он трясущимися руками вытаскивал из ящика стола револьвер.
– Вот уж это вряд ли! – Борис совершенно не испугался, какая-то злая сила заставляла его дразнить своего врага, доводить его до исступления. – Кто же тебе позволит в собственном кабинете-то… У вас теперь революционная законность… вон этот распорядился… – Он кивнул на портрет Дзержинского. – Ты сначала дело мое расследуй, а потом уж… Не восемнадцатый год на дворе! Так что «наган» свой убери, а то вон руки трясутся, еще выстрелишь ненароком, потом не оправдаешься. На тебя и так косо смотрят…