Текст книги "Сказочница (СИ)"
Автор книги: Наталья Константинова
Жанры:
Любовно-фантастические романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
А на широкую кровать редко ложился ее хозяин – хозяйка же вовсе никогда не ложилась. Хозяину милее были холодные ложа оставленных жен и одиноких вдов. Хозяйке – девичья светелка с иконками у окна, в которое заглядывала пряная сирень.
– Лежи, княжна, – ласково приговаривала Василиса, поднимая тяжелую медвежью шкуру, с другой стороны обшитую голубым шелком.
Среди подушек было мягко, светлые простыни пахли вербеной и чистильным порошком. Под шкурой сразу стало тепло и сонно, но Гореслава желала дослушать страшную повесть до конца. Она поймала в свою руку сухую ладонь Василисы, пожала, пряча к себе под медвежью шкуру и прижимаясь к острым костяшкам нежной теплой щекой.
– Расскажу, милая княжна, как же не рассказать… Нельзя бросать историю на полуслове – не просто слово выкинешь, а живых людей на страшном месте бросишь. Это у дурных сказочников хоть с конца, хоть с середины сказывай и бросай, когда вздумается. А если слово силу имеет – никогда нельзя незаконченной историю оставлять. Теперь же слушай. Колдуну тому шибко страшно стало, когда и змеи с Охотницей совладать не смогли. Он к последнему, самому опасному заклятию решил прибегнуть…
Дрожащей куриной лапой карлик выколол свой раскосый глаз с голубым бельмом и кинул в землю. Глаз разбился, ибо был выкован из волшебного хрусталя, и тончайший дым окутал загубленных карликом дев. Обрели они силу и призрачную плоть, и указал он им на Охотницу, вскричав:
– Она живет, а ваши кости белеют под звездным светом! У нее кровь горячая, а ваша стылой гадиной бьется на земле! Разорвите ее – пусть не видит солнца, как не видите вы! Выпейте ее крови – вспомните, какого это, когда она струится по вашим жилам.!..
Но взглянули одиннадцать дев на Охотницу, поглядели на запуганную побелевшую Травницу, и послушались иного приказа. Сердце им, одно на всех, не из плоти и крови сотканное, велело не девушек предать смерти, но обернуться к своему мучителю. Сразу понял колдун, какую напасть накликал на себя. Он обратился иссиня-черным вороном и бросился в небо. Девушки расправили соколиные крылья и кинулись за ним. Он упал на траву угольно-черным зайцем. Девушки одиннадцатью призрачными лисицами пустились по его следу. Он стал свирепым кабаном – девушки окружили его волчьей стаей.
Пока шла погоня, Охотница кинулась к сестре. Прижала девушку к груди, закутала в свой кожух. Та, поняв, какую жуткую шутку сыграл с ней колдун, горько заплакала. И не о пролитой крови жалея – о деве, которая виделась ей в звездном свете, с которой, ей мнилось, коротала она майские ночи. Та, с которой сплеталась, оказывается, не телом – душами…
Потом поднялись сестры, стряхнули с плеч горечь и страх и стали собирать разбросанные по поляне кости. Пока еще была Охотница в чужом обличье, могла она восстановить попранную правду. Но стоило торопиться – ибо с рассветом таяла магическая сила, а дивный цветок распускал свои лепестки и наливал силой корень лишь один раз в дюжину лет.
Собрали сестры скелеты, выложили на полене серебристыми кружевами. Вложили в грудные клетки карминовых гадюк. Кровеносными сосудами те оплели кости, намертво связали каждую косточку с другой. Травница убежала в лес и принесла в подоле одиннадцать живи-цветков, вложила в рот каждому черепу по одному. Умаявшись, стали сестры ждать дев.
Вернулись те девушки, отчаянные и полные горя – колдун щедро заплатил им за муки и ныне мертв, но и самим им пора уходить в землю. Молодым, в расцвете сил и смеха погибшим. И трети от жизни не вкусившим… Но увидели они свои тела – которым только души и не хватало, увидели и сестер, готовых им помочь. К рассвету костная ткань сплелась с нитями их душ, жизнь наполнила конечности и заструилась согретая соком живи-цветка кровь.
Нежные холеные тела, сияющие ласковые глаза, тонкие руки и нежный смех наполнили поляну, осветили ее не хуже утренних лучей. Десять дев разбились на пары – одна так или иначе шла за другой, и колдун первой погибшей заманивал другую. Лишь одиннадцатая девушка, обладающая истинно царской повадкой, стояла одна, не смея поднять головы. Взгляд ее искал Травницу. Это ее заманила погибшая принцесса для трапезы колдуна, но теперь стыдилась и страшилась чужого гнева. Ведь и ей Травница не была чужда – за те майские ночи прикипела принцесса сердцем к простой девушке, что ведала все тайны трав…
– Но Травница ведь простила ее?.. – слабым от сонливости голосом спросила Гореслава.
– Конечно, простила, – ласково уверила Василиса. – От королевства той девушки не осталось и следа за столетия, что она в земле лежала, поэтому она сама пришла в дом двух сестер. Она помогала им, быстро всему училась…
– А остальные девушки?
– А они разбрелись, кто куда.
– И?..
– Жили долго и счастливо. – Василиса странно нежным, будто материнским поцелуем коснулась лба Гореславы. Та совсем засыпала. – И не верь, если кто скажет, будто так не бывает. Я обещаю тебе, Гореслава, что и твоя сказка закончится счастливо. Я постараюсь. Я все сделаю.
Слепая не понижала голоса, ибо знала, что княгиня уже спит и не слышит ее клятв. Только бережно поглаживала чужой лоб, размышляя, какую сказку расскажет на следующий день для своей госпожи – и чтобы непременно хорошую и светлую, как сама княгиня.
========== 3. Невеста Полоза ==========
Комментарий к 3. Невеста Полоза
“как на трон киевский сели братья-варяги” – имеется в виду 862 год.
– Васенька, а, Васенька? – тепло прижимаясь к чужому плечу, нетерпеливо спрашивала Гореслава. – С первого дня, как ты здесь оказалась, вопросом мучусь. Сколько же тебе лет? Девушка ты, в девках засидевшаяся, или так, вдова блудная?
– А сколько ты дашь? – певица обратила слепое лицо к Гореславе, мягко пожимая белую ручку той в своей руке. Черные с серебром волосы укрывали спину женщины, от носа к уголкам ярких, молодых губ шли складочки.
– Право, не знаю, – растерянно протянула Гореслава, воровато оглядывая пустой сад и аккуратно укладываясь на лавке, а голову опуская на колени слепой певице.
Минул холодный март, тепло отцвел апрель. За десяток седьмиц всем сердцем привязалась Гореслава к сказительнице, точно впервые в жизни отыскала утерянную подругу или родственницу. Горячо льнуло сердце к чужому – скрытному, нелюдимому – но привечающему робкие чаянья Гореславы. И таяла княгиня, как тает по весне чистый лед – теплой талой водицей. Набери в ладони и глотни – ничего слаще не изведаешь, ничто горла нежнее не опояшет. Странное, чуждое желание будоражило ум и чувства Гореславы – и ей казалось, только выступи Василиса из своих сказок, вынеси оттуда пьянящую дозволенность и естественность этого чувства, и Гореслава сама нырнет в него с головой.
– Иногда мне кажется, что ты совсем немногим старше меня. Только, мнится, жизнь с тобою круто обошлась, измотала, высушила, – робко заговорила Гореслава. – А в иной раз мне кажется, что ты зрелая женщина, которой и внуков пора иметь, только их нет – и детей нет, и потому у тебя стан молодой девушки. И губы… нецелованые.
Гореслава примолкла, с тревогой глядя в чужое лицо. Певица сразу ее тайну выведала, сказала о ней княгине. А теперь и сама Гореслава, всем сердцем впитывая гостью свою, наугад выуживала из тьмы ее загадки.
– А еще порою мне кажется, что ты всех нас вокруг пальца водишь, – Гореслава зажмурилась. – И что лет тебе уже немерено, и что все свои сказки ты воочию видела, а теперь пришла, чтобы и из меня, как из шерсти невыделанной, полотно какое спрясть. Сейчас на ниточки меня вытягиваешь, приспосабливаешь – чтобы храброй я стала, чтобы любопытство мое из холодного в чистое пламя переплавилась, чтобы не выдюжила я обмана, в котором живу, и кинулась себе на гибель в какую беду. А ты бы потом другой дуре про меня сказку сказывала…
Фыркнула Василиса и сухой ладошкой провела по теплой Гореславиной щеке.
– Милая, пугливая княжна, – ласково заговорила женщина. Потом она прижала к себе севшую Гореславу, поцеловала в щеку, почти в уголок губ. – Не бойся, Бога ради. Лет-то мне хоть и немного, но вовсе не бесчетно. Всего тридцать да еще три зимы я живу на этом свете, но мужа у меня не было, хотя губы знают горечь поцелуев.
– Только ли губы?.. – очень тихо спросила Гореслава. Отчего-то в груди неприятно стянуло – точно обидел кто, причинил боль Василисе, а боль эта княгине почти ее собственная. Только сильнее.
– Не только, – покаянно шепнула Василиса. – Но, почитай, лет мне уже немало, а кровь в твои годы горячей была, чем у тебя. Гореслава, какая же ты холодная, ты бы знала – как раннее утро, как ласковый шелк…
От чужого шепота подобралась Гореслава, чуть отстранилась – ей уже стало грустно, и добрые слова больше пугали, чем грели.
– А только и с холодной кровью можно любить, и еще как – любить… – задумчиво протянула Василиса. – Есть у меня одна история, на этой земле свершенная. Песни о том поют, и примета такая по сей день сохранилась. А случилось это еще до бусурманского ига, и еще раньше – до того, как Владимир крестил Русь, даже до того еще, как на трон киевский сели братья-варяги*. В деревянных избах жили гордые простые люди, пасли на зеленых холмах скот, бортничали и, конечно, сеяли, пахали, собирали свой урожай ячменя и пшеницы. А сила нечистая тогда жила под самым их порогом, и много бед через нее доставалось людям. Нельзя было и шагнуть в вековые леса – за каждым пнем дожидался улова Леший, у каждого берега водили хороводы берегини и вилии, а уж как боялись Святобора разгневать…
Звали ее Перышком. За легкий шаг, за любовь к белым платьям, которые невесомо, как птичьи перья, трепыхались на ветру. Часто распускалась тугая золотая коса ее и нежным шелестом рассыпалась на девяносто девять прядей. Нежная и мягкая, кроткая и бесстрашная, с сердцем чистым и доблестным, ничего не страшилась девушка и не ждала от своей судьбы никакого горя. Зарю и закат встречала с коромыслом на плечах, исправно трудилась дома и была всеобщей любимицей: все молодцы караулили под ее окнами, все девицы были ей нежными сестрами.
А однажды случилась беда. Не боясь ни дурных людей, ни лютых зверей, шла она ранним утром за водой одна. Дул ветерок, и ничего скверного не почуяла девушка в клубившейся пыли на лесной тропинке. А как подошла поближе, уже и шелохнуться не посмела. Среди камней и опавших листьев позднего лета сплетались в клубок две змеи. Медные, в золотых коронах и с изумрудными узорами на спинах. И тут бы отвернуться, отвести взгляд. Но любопытно было Перышке, глядела девушка во все глаза на нежную страсть холодных тварей. А потом одна из змей приметила ее. Ни вскрикнуть, ни в сторону броситься девушка не успела – подняла змея треугольную голову, глянула на девицу черными глазками и прошипела девичьим голосом:
– Поздно!.. раньше надо было тебе сворачивать, раньше надо было убегать. А теперь увидела ты нашу свадьбу, заглянула, куда не надобно – быть тебе нашей! – и бросилась в траву. – Сама виновата, девица!
Вторая змея свернулась кольцом, поглядела на девушку, и тоже прошипела:
– Сроку тебе до конца лета со всеми проститься, кто тебе дорог. А про нас и слова не молви – иначе в кровать заползу, вопьюсь в нежную шею – и поминай, как звали. Да не бойся, не из зла тебя под землю забираем – а нельзя людям о наших свадьбах знать.
И тоже скрылась в овраг, где поблескивала зеленая вода под кувшинками.
Долго плакала Перышко, не зная, то ли домой идти, то ли прямо тут в мелком овражке утопиться. И отчего глаза не отвела, отчего не свернула, отчего со всеми не пошла? Корила себя, в кровь сгрызая губы. Потом ничего, за водицей сходила, а вытягивала из колодца ведро – вскрикнула и выронила. На самом верху выскользнула змея медная, рухнула в темную воду и сгинула, будто не бывало. Долго вылавливала, сквозь слезы плохо различая вещи, Перышко упавшее ведерко. А как домой шла, змеи трижды ее дорогу пересекали.
Дома никому ничего не сказала девица. Работала, как привыкла, только молчалива стала, тиха. Подруги спрашивали, что не так, а ответа не получив, отставали. Мил-други и вовсе не заметили, что случилось что-то. Перышко же всю ночь глаз не сомкнула, плакала и слушала, как шелестят чешуей змеи по всему дому. С тех пор куда ни пойдет Перышко – тут и там гадины, нашептывают на самое ухо: попрощайся, девица, с солнышком! попрощайся, девица, с небушком! попрощайся, девица, с матушкой!
Никто у нее ничего не выпытывал. Шутили только, дескать, полюбовника нашла, любовь бойкий нрав высушила. А Перышке не до шуток, страшно девице, тошно, и такая кручина берет, ведь еще чуть-чуть – и навеки к змеям уйдет, в холодную сырую землю, и не ведомо, что сотворят там с ней. Хоть руки на себя наложи – подолгу крутила Перышко в нежных пальцах старый отцовский нож, с которым некогда старик ходил на охоту, но не набралась ни сил, ни храбрости – страшно кровь пустить, страшно в вечность уйти.
А однажды шла Перышко за водой, и вдруг взглянули на нее из овражка огромные янтарные глаза – девушка закричала и что есть духу бросилась к колодцу. Да так там и простояла, лицо закрыв и плача, пока остальные кумушки не подоспели. Тут и другой слух покатился – дескать, обесчестил Перышко у колодца молодец какой. Косо стали поглядывать на Перышко бывшие подруженьки, грубее и настойчивее сделались ласки молодцов, что некогда цветы носили.
И все из рук у нее стало валиться, точно скользкими те стали, как змеиная чешуя. Возьмется за чашки – расколет, кошку приласкать потянется – а та и прянет, шипя. Старуха-мать поколачивать стала, за неловкость да за бесстыдство ругая.
– Бедная девушка, – проговорила Гореслава, жалостливо заламывая брови. – За что же с ней так? Она ведь ничего не сделала…
– А вот так молва и люди с девицами обходятся, – горько хмыкнула Василиса. – Чуть оступись – и в штыки… А оступиться легко. Ты, Гореслава, холодная, сдержанная – тебе просто жить. А ежели кровь горячая? Голова дурная?.. Разок дашь себя поцеловать – а молва такое разнесет, что и подумать страшно. И выгонит мать из дома, и бывшие друзья-подруги не дадут приюта…
– Васенька?.. – тревожно заглянула в чужое лицо Гореслава. Сердце княгини схватило жалостью, взяла она в свои руки ладони Василисы, прижала их к своим щекам. – Никуда я тебя не прогоню, ты же мне… дороже, жизни до…
– Тише, княжна, – ласково да снисходительно остановила Гореславу слепая певица. Погладила чужие светлые волосы. – Не рано ли ты такие клятвы делаешь? Еще пожалеешь…
– Никто меня не разумел и разуметь не хотел, – шепнула, опуская глаза, Гореслава. – Я всем была чересчур сложна. Только ты все понимаешь, и я с тобой себя ребенком чувствую, которому все ясно и светло. Тебе довериться могу, с тобой…
– Ну, тише, милая, – очень ласково, но совершенно непреклонно повелела Василиса. И прижала палец к чужим нежным губам. Гореслава опустила глаза.
– Что дальше было с той девушкой? Ее, как тебя – выгнали?..
– Пока не выгнали, – покачала головой Василиса. – А только чурались ее все, и бледной тенью былой себя шаталась она по улицам деревеньки, не находя ни жалости, ни любви, ни прощения. И прощаться ей было, казалось, не с кем. И тоску, гложущую сердце, излить – некому. Крепче задумалась девушка о черном омуте и тяжелом камне, да так бы и уснула среди русалок, если бы не…
Ее звали Медунь. За волосы бурые в рыжину, за бронзовую кожу рабочих рук и текучесть движений – как металл расплавленный, была она гибка и переменчива. Жила она не в деревне, а где-то в лесу, с матерью, которую, как появилась Медунь, никто не видел. А мать звали Медуница. А мать ее – Медёвка. А уж ее мать – Медь…
По виду была Медунь ровесницей Перышки, да только в золотых глазах что-то древнее плескалось, мудрое. В конце того лета пришла она в деревню, лыком подпоясанная, с берестяной скрыней, полной земляники. И стала ее торговать. Ничего не сторговала, только угостила Перышку, а потом предложила той пойти к ней жить. Испугалась Перышко – дурная слава за Медунью ходила, скверная. Будто с колдовством мается. Нечисть у себя принимает. Ни дома, ни места не имеет.
А до конца лета еще седьмицы две оставалось, и совсем невмоготу стало жить в деревне. Подруги под ноги плевали, молодцы, приговаривая, что терять уже и нечего, под юбку лезли, а мать велела ночевать на сеновале за домом – избу не марать. Долго маялась, а все же согласилась. И пошла за Медунью в лес, по той самой тропинке, что к колодцу вела. Шла рука об руку с лесной девицей, и так ласково та с ней обращалась, так учтиво говорила, что заплакала по дороге Перышко – а ведь раньше с ней все так были.
У оврага, в который змеи ныряли, остановилась Медунь. Указала на темную воду да и сказала, что здесь и будет ее дом. Оторопела от страха Перышко, поняв, в какую ловушку ее заманили. Заплакала, пятясь от темной воды. Пожалела ее Медунь, поймала за руки и стала ласково говорить: дескать, не бойся, девица. Я тебя привела, только потому что думалось, будто уже готова ты идти. А Перышко вдруг утерла слезы, подняла глаза да и сказала:
– И вправду, чего же мне терять… Пойдем.
Взяла она Медунь за руку, и вдвоем они скрылись в омуте. Сомкнулись над ними кувшинки, заключила в себе черная вода. Долго ни вдохнуть, ни выдохнуть не могла Перышко, а потом открыла глаза – и увидела над собой высокий каменный потолок, где лазуритом и бирюзой был выложен небосвод, а молочным кварцем на нем – облака. И через каждые тридцать шагов – по медному солнышку, с огромным янтарем в середке. И ползут по гладкому полу змеи, а перед Медунью расползаются, пригибают плоские головы к земле, шипят сквозь зубы:
– Царица, царица, царица…
Посмотрела Перышко на Медунь, да вся и обомлела. Шла с ней рядом барыня в платье бронзового бархата, с золотой парчою, с серебряными цепями и россыпью изумрудов на поясе и колье. На челе – золотая корона, две змеи сплетаются и медное солнышко между пастями держат. А потом глянула Перышко в глаза недавней девице – те двумя овалами золотыми на бледном лице, с узкими зрачками. И чешуя на щеках, на руках загорелых проступает едва заметной рябью.
Ласковым голосом обратилась Медунь к Перышке, взяла ее за руки:
– Не бойся, девица, не за что тебя обижать – и потому обижать не буду. А только нельзя тебе наверх – увидела ты змеиную свадебку, а по обычаю, коли увидит девица, как змеи женятся, должно ей Царь-Змею невестою делаться.
– Невестой?.. – зажала губы Перышко бледной ладошкой, побледнела вся. – Царь-Змею?..
– Только триста лет назад извела я его, отца своего, – без трепета поведала Медунь. – Нет больше Царя-Змея, а обычай соблюдать надобно.
– Кому другому меня отдашь? – не чуя себя, спросила Перышко. – Змеиной невестой быть?..
– Никому не отдам, – ласково успокоила девушка Медунь. – А только и наверх отпустить не могу. Но ты побудь здесь, погляди – и не заметишь разницы с землею.
А только все равно закручинилась Перышко. Чахла она в подземном царстве. Не заменял ей мертвый блеск каменных сокровищ живого солнышка, лазурного небушка, зеленой травушки. На глазах таяла, в самом деле делаясь легкой, как птичий пух, и как он – белой-белой. И сон ее не морил, и голод не трогал. Погибала Перышка без солнца и тепла, без свежего воздуха, и с жалостью глядела на нее всевластная Медунь, не в силах никак помочь.
Тогда сама попросила ее Перышко, поднимая обведенный кругами взгляд:
– Царь-Змеица, всесильная и бесстрашная, исполни мою просьбу – авось, хоть так кровь в жилах разогреется, хоть ненадолго вернется перед смертью жизнь в остывающее тело.
Испугалась таких речей Медунь, с тревогой кинулась к Перышке.
– Чего же ты хочешь, девица?..
Поднялись на Царь-Змеицу голубые глаза небесные, в ресницах золотых, изогнутых. И прошептала Перышко, щеками не вспыхивая – не было крови быстрой, крови жаркой, чтобы румянцем пылать:
– Уложи меня с собою на холодную кровать, да приласкай меня – чтобы потеплел от страсти скользкий шелк…
Изумилась просьбе Медунь, но кивнула в ответ. Потянулась руками к плечам Перышкиным, притянула девушку к себе и поцеловала в самую середку губ. А змеи в ту пору горячими были, как печи. Раскаленными. Медными, как солнышко, и все его тепло в себя впитывали. Это-то тепло и вдохнула Медунь в губы Перышки, и разожглась кровь в жилах девушки, и залил пунцовый румянец бархатные щеки. Все свое тепло Медунь отдавала Перышке, чтобы та жила, и змеи свои тепло ей отдавали – и посерела их чешуя, стали они гадюками и ужами, поблекла некогда медная раскраска.
– А что дальше с Перышком? – подняла глаза Гореслава. Она держала руки Василисы, прижимала их к своим щекам и заворожено слушала рассказ.
– Видела она солнышко, и небушко видела, и травку зеленую мяла, – напевно сказала слепая. А затем лукаво обернула незрячее лицо к самой Гореславе и прошептала, так что дыхание ее согрело Горелсавины нежные губы. – А видели их не раз вдоль той тропинки. Голые спины в зеленой траве, мешанину золотых и медных прядей. Белые руки, скрещенные со смуглыми руками Медуни, да алые губы, вжатые одни в другие. Дрожащие ресницы над рдеющими щеками и крепкие бедра, распахнутые колени. Со змеиной страстью сплетались они в клубок, и непонятно было, где одно тело переходит в другое, где медь сменяется молоком…
Не сразу прянула Гореслава, а все же не поддалась желанию. Не поцеловала чужих губ, только запылала с досады, что Василиса сама ее не поцеловала. Слепая певица усмехнулась ласково и проницательно, погладила Гореславину руку.
– Потерпи, маленькая… Сама ты должна прийти, что нужно тебе, как Перышко решила. А может, поймешь, что не хочешь, и тогда будешь рада, что не допустила ошибки. А торопиться с этим не надо, всегда успеется.
– Я точно знаю, чего хочу, – круто потупившись, прошептала Гореслава. – Только осмелиться не могу. Василиса?
– Что, радость моя? – ласково и беспечально спросила женщина. Гореслава, снова воровато оглядевшись, прижалась к чужой груди, зажмурилась в майской пьяной нежности. – До чего же ты мягкая, Гореслава, до чего ты еще ребенок…
– Отчего Медунь стала выпускать Перышко? – не поднимая головы от чужой груди, не мешая рукам, снимающим повойник с ее головы, спросила Гореслава. Распущенные пряди до самой земли рассыпались плечам, и мягко стали перебирать их гибкие пальцы Василисы. От тихой ласки сон крался под веки. А может, смаривали жара и одуряющий запах цветов. – Ведь даже когда та умирала, Царь-Змеица ее не выпустила.
– Так ведь закон – девица должна стать невестой. Она и стала, и тогда предложила Медунь отпустить ее. Только Перышко сама отказалась. Попросила иногда бывать наверху, ловить глазами облака, пускать меж пальцами травинки и греться под солнышком, как ты сейчас, Гореслава.
Василиса ласково потрепала русые волосы, коснулась губами бледного виска княгини.
– А остальное время она была с Медунь, ибо ничто не связывает сердца теснее, чем доброта. Не цепями, но доброй волей она привязывает людей друг к другу, не горечью остается под языком, а тихой пряностью. Потому и дороже такая любовь, и длится она веками. Может, и по сей день Медунь и Перышко вдвоем сидят в подземной зале на каменных тронах, а на языческие праздники поднимаются наверх и нежатся в травах, угадывая в перистых облаках невиданных зверей и птиц.
Василиса провела ладонью по чужой спине, по рассыпанным на ней прядям. Прислушалась к чужому ровному дыханию.
– Неужто спишь, ребенок? Ну спи, спи, маленькая… Я посторожу.
========== 4. Огонь ==========
– Вася? Не уходи, пожалуйста. – Гореслава лежала на широком супружеском ложе, укрытая по самый подбородок медвежьей шкурой, и светлые волосы рассыпались вкруг девичьего нежного лица, еще совсем детского. Светлые глаза жалобно посверкивала отраженным пламенем, а лежащие на одеяле пальцы крепко впивались в медвежью шерсть. – Тяжело на сердце. Побудь со мной…
– Как же я уйду от тебя, княжна? – зажигая свечи, удивительно ловко отыскивая их в темноте, ответила певица. Уселась на край кровати и взяла в свою ладонь Гореславину руку. – Милая, нежная девица… Что на сердце твое легло непомерным грузом? Отчего глаза твои мокрые, точат водицу солону, точно криницы?
– Николай Святославович весточку отправил, – пусто проговорила княгиня, свободной рукой перебирая пряди шерсти, закусывая губу, отводя взгляд. – А я будто и забыла, что есть такой человек на свете, и вдруг – напомнил. Говорит, что далеко простерлись на юг наши земли, пора и с северо-запада Русь беречь. В Речь Посполитую он поехал, сдерживать недругов. И сказал, что к весне воротится…
– До весны еще осень, и зима, и лето наше с тобой целиком не минуло, – ласково шепнула Василиса, наклоняясь к княгине и целуя ее в лоб. Не отрывая губ от нежной кожи, поцеловала еще щеку, подбородок, у самых губ. Гореслава вздрогнула, но не отвела чужой ласки. – А там, может, и решится…
– Ничего не решится!.. – с горечью воскликнула Гореслава. – Не люблю я его, никто он мне! Сказал отец – выходи замуж, я и вышла. Говорила маменька, что стерпится, слюбится, что сердце девичье – что воск, ан-нет, никто мне, кроме тебя, не нужен. И если бы я хоть тебя не видела, а теперь и под руку с ним пройтись тошно, и для государевых людей напоказ целоваться сил не хватит – оттолкну, заплачу…
– Тиш-ше, девица, – еще ласковее зашептала Василиса. – Смотрю я на тебя, и не верю, что принуждали тебя к чему-то. Не верю, что не можешь ты мужу нет сказать.
– Могу, – прошептала Гореслава. – Мы… как с церкви воротились, вошли в покои. Он разделся, ждет чего-то, а я только сарафан верхний сняла. Стыдно же пред мужчиной в одной сорочке. Он…
– Гореслава, – коротко шепнула Василиса, села подле, оттирая с уголка чужих глаз соленую влагу. – Не надо, ежели тяжело говорить. Пущай лучше я сказываю, а ты придержи слова. Не вовремя скажешь – растравят только. Надо им дать, как гною в ране, забродить. Чтобы разом – и навеки прочь.
– Ложись ко мне, – одними губами произнесла Гореслава. Накрыла чужое тонкое тело медвежьей шкурой, прижалась, укладывая голову на плечо Василисы и жмурясь. – Теперь рассказывай.
– В былые времена не заточались женщины под замок так, как ныне, и больше силы имели, чем теперь, – вкрадчиво рассказывала Василиса на самое чужое ухо, теплым шепотом заставляя княгиню ежиться и прижиматься теснее. – У одной женщины не сердце было – огонь, пляшущий на пальцах и заставляющий глаза сверкать ненасытным пламенем. А ко всему прочему, умела она ворожить: могла заставить ветер перемениться, могла порчу навести. А коли хорошо ее просили знатные люди, то и в будущее заглядывала – правда, неохотно.
Вошла она в самую пору цветения. Не легкая весна, как у тебя, Гореслава, но жаркое, страстное лето женского тела настигло ее. И занемоглось огненному сердцу, захотелось делить с кем-то ночи у пылающего костра среди леса, пить с чьих-то губ любовь и растворять свою страсть в чужом огне. Но ведьма, а имя ей было Гроздана, не желала делить свое тело, свою страсть и пламенное сердце с кем ни попадя. И хоть пытливо искали суженого темные глаза с белоснежного лица, никто не захватил ее души. Тогда ведьма, не признающая отказа, сама решила соткать себе любимого – такого, чтобы точно пришелся по сердцу, такого, чтобы был верен ей до конца и лучше которого нельзя было и сыскать.
На закате лета, глухой ночью под огромной ясной луной срезала она серпом колышущуюся крапиву. Ловко плясали обжигающие стебли в неутомимых руках, день за днем складывая рубашку, шлем, камзол и плащ. Питали темно-зеленую материю горячие слезы, кропила девичья кровь, в которой купались льняные нити, чтобы выткать, наконец, алого сокола. Три лета подряд рубила Гроздана пшеницу, раня руки и не замечая боли. Чистое золото, еще не обращенное хлебом, летело в дымящийся костер.
Танцуя с искрами, босой по горячим углям, из глиняной сулеи плескала она в костер самое пьяное вино. И в поднимающемся пламени полоскала сотканную рубашку, поила ее шальным дымом и дышала им сама. А в пламени костра ей мерещился ее князь – и томилось сердце в груди, в ожидании звездных ночей, жарких ласок и пьяных слов. Своими волосами прошивала Гроздана ткани, диковинным узором развешивала над поляной фазаньи и совиные перья, вороньими косточками обкладывала костер. Рассекала костяным ножом белую ладонь, давая огню пить не только вино, но и горячую кровь.
А в одну из ночей на исходе третьего года рассекла себе грудь, высоко подняла в воздух сердце и, напоследок ополоснув его в молоке, без жалости кинула в костер. «Все равно моим будешь!..» И пошел коромыслом дым, и озарился пламенем весь лес, и кинулась Гроздана на грудь выступившего из огня мужчины – князю с алым соколом на гербе…
Не минуло еще лета, а он оставил ее и ушел в деревню, что лежала неподалеку. Ведьма проснулась одна у затухшего костра, на остывшем ложе из мха и папоротника. Кинулась искать его вещи – ничего нет. Бросилась в лес, выкликая имя суженого – тишина! На закате вернулась к костру и упала без сил. А ближе к ночи поднялась – и вместо слез в темных глазах пламенел гнев, оставшийся от вырванного с мясом сердца.
– Не пойму я эту женщину, Васенька, – промолвила Гореслава, хмуря пшеничные брови и поджимая нежность губ. – Она могла бы…
– Гореслава, – мягко отдернула княгиню слепая. – Посмотри вокруг. И подумай еще разок.
Княгиня недовольно поджала губы, превращая полные алые подушечки в узкую нить.
– Может, не сказывали ей таких сказок, как я тебя сказываю, – на самое ухо прошептала Василиса. Сжала плечи Гореславы чуть крепче, понемногу перекладывая мягкое тело на себя. Княгиня, настороженно подобравшись, мешать не стала, а потом тепло прижалась к чужим ключицам щекой. – И, говорю тебе – раньше у женщин в жилах не водица была, но огонь, безбашенный и лихой. Ежели пожелает пламенное сердце чего – ни на миг не замедлят с решением, получат свое. Или погибнут. Так и Гроздана…
Откопав золу, что в самом низу холодела, смешала, пачкая белые руки, женщина ее с вороньими костями, бросила в зеленый мох и по знакам всю правду вызнала. Паче прежнего гнев в ней поднялся. Не просто ушел – к иной ушел! Пленился золотыми прядями – разонравились ее черные, полюбилось тонкое нежное тело – пресытился ее силой. У избранницы нрав кроткий, глаза светлые. Как утро отлично от ночи, окрашенной пожарным заревом, так и разлучница отличалась от Грозады, душу в своего князя вложившую.
Не пристало дочери лесов, сестрице костров мириться с изменой, оставаться обманутой. И, как назло, сердца-то в груди и нет, чтобы пожалеть влюбленных. На следующую ночь она ли не пела над костром, выспрашивая у золы и пепла, как отдавала силу, кровь и слезы, как душу трепещущую в чужие ладони вкладывала? Она ли босой не плясала по самым горячим угольям, не ведая боли? Она ли не била вощагой в бубен из лосиной кожи, дребезжа медвежьими вертлюгами? В посеревшее от дыма небо кричала, надрываясь, о своей злости. И ни звездочки ни мигнуло, ни лучика не осветило ту ночь.