Текст книги "Лучший из миров"
Автор книги: Наталья Колпакова
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Ладно, один-один. Сейчас насущная задача – подыскать новое пристанище.
Лаборатория, совмещенная с архивом, была островком покоя, спрятанным в недрах шумного и суетного территориального присутствия. Работали здесь все больше девушки, хорошенькие и приветливые, и чай у них был всегда свежезаваренный, и печенья самодельные, из дома принесенные. Так что на походы «за результатами исследований» проницательный господин начальник присутствия смотрел с подозрительностью и просто так бегать женихаться не позволял. Мирон шел не «женихаться», а по делу, но сомневался, что господину начальнику оно покажется достаточно обоснованным, поэтому в обход всяких правил завернул к лабораторным музам еще до захода в родной отдел. Отчет подождет. Девушки, однако, резонов его не знали и небескорыстно обрадовались. Молодой, симпатичный государственный дознаватель, неженатый и, кстати, совершенно точно одинокий… Лакомая добыча. Мирон ненавязчивое внимание невест принимал с ровной дружеской доброжелательностью, авансов ни одной не делал, а особым благорасположением муз частенько пользовался – правда, исключительно в интересах дела. В архиве был полноценный компьютер с выделенкой, а Мирону иногда до зарезу нужно было выйти в Сеть без отрыва от оперативной деятельности. Ну и сам архив тоже вещь небесполезная.
Сейчас он, презрев чаи-печенья, сразу метнулся к Иланне, повелевавшей доступом в Сеть. Поверхностное ознакомление с недавними столичными происшествиями моментально дало ему сразу несколько событий, вроде бы незначительных, но малообъяснимых. И все были связаны с чем-то типа массовой галлюцинации. Некое существо, то ли рыжеволосая девушка, а в то же время как будто большая зверюга вроде кошки, засветилось в течение нескольких дней в сравнительно небольшом районе. И территория как раз Миронова! Здесь собирали бутылки недавние друганы Крючок и Ошпаренный, кормила кошек бабулька Рядько и вылизывал единственную подлинную страсть своей жизни – мотоцикл – подследственный Марек Сатар.
Опа! А вот это уже не шутки. Два покойника – и не просто покойники, а убитые с особой жестокостью. Молодые спортивные парни, никаких документов, и в базе их нет, и в регистрационных файлах горожан нет, и нигде нет. Приезжие? Давали ориентировку – все впустую. Так и числятся пока в неопознанных. Так, вскрытие… Ну ничего такого особенного как будто – хотя стоило бы, наверное, перемолвиться с экспертом. А вот способ убийства… Голые руки (спецназовец? единоборец?) и холодное оружие, да какое! Эксперты в полной растерянности, ничего подобного не видели. Что-нибудь совсем уж экзотическое? Материал… Так, на это Мироновой эрудиции не хватает, кроме одного – сплав невероятной чистоты. Сам по себе химический состав метательного снаряда не представлял для дознавателя особой ценности; скорость, с которой была проведена экспертиза, – вот что впечатляло по-настоящему. Дело мгновенно забрали с территории наверх, в главное присутствие, и, по всему видно, придавали ему особое значение. Но главное для Мирона – следы и волоски, утверждавшие, что одновременно с будущими покойниками на месте преступления находились человек, скорее всего, мужчина, и какое-то животное. Дальше – сплошные «вроде бы». Вроде бы семейства кошачьих, но специалисты разводили руками. Биологический материал в высшей степени странный: не шерсть, но и не вполне человеческий волос. Небывальщина какая-то! Углубленное исследование было делом не быстрым, и пока Мирону пришлось довольствоваться более чем осторожным замечанием эксперта (выклянченным в ходе дружественной личной переписки), что животное относится к неизвестному науке виду.
Можно ли представить что-нибудь менее реальное, чем неведомая огромная кошка в центральном районе столицы!
Мирон быстро вывел в угол экрана подробную карту, прикинул. Так, продолжим…
Лилия деликатно и неторопливо осваивалась в пятикомнатной холостяцкой квартирке. Ей хотелось продлить удовольствие – а это было самое настоящее удовольствие! – и она смаковала его по чайной ложечке, как в детстве пломбир, стараясь ничего не нарушить и исподволь врастая в этот продуманный до мелочей мирок, как песчинка в мантию жемчужницы. Мирок, кстати, оказался каким угодно, только не тесным. Уже пяти просторных комнат в доме, который Лилии представлялся образцом элитарности, было достаточно, чтобы время от времени терять хозяина и всякий раз радоваться, находя. Но вскоре выяснилось, что кроме чудес комфорта, красоты и высоких технологий в хоромах Сигизмунда таятся чудеса в буквальном смысле – самые обыкновенные, сказочные. Не сразу дошло у нее дело до неприметной дверки в отростке коридорчика, ведущего в хозяйственную часть квартиры. В цвет стен, с самой простой пластмассовой ручкой-пупочкой (на остальных-то дверях красовались все богатые, причудливые, то в виде лап когтистых с камнями, то еще какие), она ничем не привлекала внимания, и Лилия, которой было на что поглазеть и в комнатах, даже не задумывалась, что там за ней. Да как-то и не пригождалась она, нужды не было. Утюг с доской и все прочее по хозяйству – как и вообще любая мелочь, требовавшаяся ей, – находились моментально именно в тех местах, где, как ей думалось, они могли бы быть. Ну и что лазать где ни попадя, что хозяйничать, по углам чужим шныхарить? Уж такого за ней сроду не водилось. И, хотя великодушный Сигизмунд сразу же объявил ей, что она здесь полная хозяйка и может располагать всем совершенно свободно – тайн никаких от нее он не держит, – Лилия поставила себя скромно и носа никуда особо не совала. Еще и попортишь что-нибудь, вон красотищи сколько!
Тайны-то, впрочем, водились. То есть не то чтобы тайны, а так… непонятности. Скажем, куда это, спрашивается, Сигизмунд время от времени исчезал? Нет, не на работу. Он объяснил, что взял несколько отгулов подряд, может себе позволить, и вроде как из дому не выходил, а вот поди ж ты… Он-то потом, когда Лиля спрашивала, посмеивался: стены, мол, толстые в старом доме, вот из дальних комнат и не слышно. Лиля и рада была поверить, уж больно квартира громадная, да только знала откуда-то точно – ну не было его. Ни в дальней комнате, ни в лоджии, нигде! Нутром чуяла, как собака, пусто становилось в доме, гулко, бесприютно. Расспрашивать или там выслеживать не думала даже: некрасиво это, да и гордость не пускала. Возвращался он быстро и совершенно неуловимым образом. Только что не было, и вдруг входит в комнату, да все больше с подарком. И каким! Всегда угадает, чего бы ей хотелось. Бывает, Лиля только задумается о чем-то, а уж Сигизмунд и принесет. Было, говорит, завалялось, хозяйство-то большое, сама видишь. Хозяйки только нет, потому и беспорядок. И улыбается совсем особенно. (Хотя какой уж там беспорядок! Все вылизано, ни пылинки, ни пятнышка, вещички стопочками по местам, пылесос и тот сам собой по полу елозит, аккуратно объезжая людей и мебель и временами присасываясь к розетке.)
А то, случалось, вместо него посторонние какие-то люди являлись, и тоже неизвестно каким образом. Не через дверь, это точно. Но ведь не в окно же? На пятом-то этаже? В первый раз Лиля вообще чуть не окочурилась с перепугу. Посиживала она в гостиной в новом пеньюаре цвета чайных роз (Мунин подарочек!), пуговицу ему на рубашку подшивала. При ней снимал рубашку, пуговица отскочила, запрыгала по ковру, она и подняла. Давай, сказала, иголку-нитку, пришью. Он тогда посмотрел так странно, вроде бы с изумлением. Словно никогда ему никакая баба носков не штопала, рубах не чинила! После, сказал, пришьешь, не к спеху. Ну она и уселась вскорости. А его как раз не было, по всему судя. И вдруг – Лиля так и подскочила, палец уколола – звуки какие-то из дальней каморки, шаги. Тихие такие, мягкие, но уверенные, будто не крадется кто-то, а просто топотать не хочет. Лилия робостью не отличалась, встала и пошла поглядеть, кто там хозяйничать вздумал. Пришла – и обалдела. Тетка какая-то, маленькая, не молодка, в платье в пол, каких уж не носят сто лет, в передничке, в руках – мама дорогая – метелка из роскошных серебристых с чернотой перьев. На Лилю взглянула без удивления, поклонилась почтительно и шмыг в гостиную. И давай метелкой финтифлюшки всякие старинные обмахивать. Ну Лиля заговорила с ней, спокойно так, без скандала, а только нужно же ей было узнать, кто такая и зачем. Молчит, кланяется мелко, а сама все свое. Инородка, что ли? Тут как раз Муня вернулся, Лиля к нему – так, мол, и так. Рассмеялся. Это, говорит, прислуга моя, Анелия, из приезжих. Пойдем, говорит, душа моя, чай пить, я слоек свежих принес. Лилия ничего не стала говорить, слойки так слойки, не ее это дело, в чужой уклад влезать. Но странно все-таки. И тетка та странная, чужая какая-то, будто и вовсе не из нашего мира. Не пойми откуда взялась, не пойми как исчезла.
А еда? Всевозможнейшие лакомства, каких только душа пожелает? Откуда они брались в обычном дорогом холодильнике, пусть и объемистом? Что ни задумай, все есть. Наисвежайшее. (Эх, какие Лиля пироги для Муни стала печь, объедение! Из таких-то продуктов.) Но откуда?
В общем, в какой-то момент не утерпела Лиля, пошла квартиру обнюхивать. Тогда и задумалась о той дверце в коридорчике. Зачем она? Куда ведет? Тут-то и вспомнила, что открытой ее ни разу не видела. Любопытство разобрало. Уж так тянет посмотреть, сил нет. Да и что плохого? Разве Муня не сказал ей, что она может делать что захочет? А все ж боязно. Сейчас-то хоть и с тайнами, а живется ей за ним хорошо, легко. А тайна – она ведь штука такая подлая, как узнал, так, может, и раскаешься, а уж знаешь, и никуда от этого не деться. Может, у него там жены мертвые в луже крови сложены? Как в сказке? Вот прознает Сигизмунд, что ей все известно, и ее, Лилю, сверху положит!
Ой, совсем с ума сбрендила, дура старая. Хватит, дверь как дверь, и нет там ничего. У Лили глаз наметанный, недаром у любого покупателя враз размер определить может, и рост, и полноту – хоть под шубой, хоть как. Не может там, за дверкой этой, ничего поместиться, вот что. Ну если только шланг пожарный, змеей свернутый, как в учреждениях за красными щитами, и то навряд ли. Или рычажки такие, электричество включать. В общем, чего зря гадать? Пойти посмотреть – да и успокоиться раз и навсегда. И Лиля, прижмурив глаза для пущей храбрости, схватилась за ручку. Влажные пальцы скользнули по пластику, незапертая дверь сразу же легко подалась…
И в разгоряченное Лилино лицо пахнуло йодом, прибоем, водорослями, прогревающимся песком.
Она всегда была восприимчива ко всяким впечатлениям и ловила флюиды жизни не только глазами, ушами, ноздрями, кожей, но всей собой, насквозь, до ногтей и волос. Как гидра какая-нибудь! Лиля до сих пор помнила из учебника: кольнешь гидру иголкой, она сожмется, отпрянет, приманишь чем, ей, гидре, приятным, враз потянется. Так и она. Очень на все отзывчивая! И сейчас она потрохами впитывала разгорающееся над морским берегом утро, не спеша открыть глаза. Зрение – штука жестокая, его не обманешь… А так легко себе все невидимое довообразить, дорисовать какую угодно картинку. Ей так хотелось целиком окунуться в дивную галлюцинацию, что она потянулась навстречу ароматам, солнечному теплу и шуму прибоя – да, совершенно явственному, вот до чего дошло! Потянулась, качнулась вперед, сделала крохотный шажок, и босые пальцы погрузились в массу теплых, приятно покалывающих песчинок. Лилия была отважной женщиной – бабушка всегда приговаривала, «бой-девка» – и до сих пор еще любопытной. И открыла глаза, лишь сделав наудачу большой шаг вперед, в небывальщину, в совершенное никуда. Шаг и еще один.
Она стояла на пляже. Самом настоящем, только пустом – сколько на море ни ездила, а такого чуда не видывала. Песок был крупный, крупинка к крупинке, чистый, невозможно белый, он сверкал на солнце так, что слепило глаза. Море тоже играло переливами старинных драгоценных камней и – Лиля присмотрелась – не слишком походило на море. Оно иначе выглядело, иначе двигалось, а главное, иначе дышало – сто крат мощнее и глубже. И безошибочное чутье подсказало Лиле, что перед ней никогда прежде не виданный океан. Тоже самый настоящий.
Она оглянулась. Прямо за ней утопал в роскошных, как расписные тарелки, цветах домик, очаровательный домик неправильной формы, прихотливо обвитый верандой. Ярким стягом вспыхивала на ветру великолепная, вручную расписанная занавесь. И диковато смотрелась в плетеной стене бежевая, с пластмассовой ручкой, узкая дверь, врезанная будто наобум. Дверь была приоткрыта, за ней виднелся клочок коридора. Лилия почти не удивилась. Она откуда-то знала, чувствовала, что Муня вернется не скоро, и спокойно пошла себе к кромке прибоя. Океан лизал ступни, и ясно было, что он здесь – только для нее, для нее одной, потому что больше никого нет и быть не может.
Остров был вроде и невелик, но за час не обойти. Она слегка углубилась в пальмовую рощу с густым, но располагающим к прогулкам подлеском, слегка осмотрелась, подустала и вернулась на пляж. Ее поджидал удобнейший топчанчик под громадным зонтом и рядом, на столике, горка прохладных фруктов и ледяной сок. Лиля без долгих раздумий скинула платье, расположилась на отдых и долго бездумно глядела вдаль, в океан. Жизнь долго учила ее и приучила-таки: молчать – без обид и претензий, принимать – с благодарностью и отвагой, удивляться – не требуя объяснений. А сейчас жизнь дарила ей подарок, и Лиля, хорошая ученица, брала его как положено, в благодарном молчании и ясном, нетребовательном удивлении. Потом она вернулась домой, сняла с сушки белье, подгладила кой-что. А там и Муня подоспел.
Дан приткнул машину на стоянке у забегаловки. Прямо в салоне они с Тейю сосредоточенно пожирали бутерброды и картошку. Оба молчали. После долгого беспорядочного кружения по малознакомым, а после и вовсе незнакомым улицам их вынесло на самую кромку города. Отчаянно солнечное, безбашенное утро резко сменилось сумрачным промозглым днем, больше похожим на вечер. Сильно похолодало, ветер наскоками атаковал деревья, оголяя ветви. По вспененному небу, потемневшему, как море перед штормом, носились клочья облаков. Словно и не было совсем недавно двора, залитого светом, будто арена цирка, – арена, на которой гастролеры из двух разных миров давали пьесу в жанре абсурдистского боевика. Опустошенному Дану и самому казалось, что давно уж вечер, но, если верить огромному табло над придорожной закусочной, день еще только начался. И Дан в последний момент крутанул руль, сворачивая к размалеванной в фирменные цвета коробке. Он ощутил, что уже какое-то время не осознает ни себя, ни своих действий, что становится бессмысленной частичкой пейзажа – вот как эти машины, хлопотливые, точно инфузории в капле воды. Сначала-то все было нормально. Он уезжал как можно дальше от двора чудес, пытался строить планы дальнейших действий. А потом – все, будто батарейку вынули…
Вонзив зубы в клейкую булку, он снова почувствовал себя собой. Накатил зверский голод, вернулись какие-никакие чувства. Он смотрел через лобовое стекло на несущийся мимо мутный поток транспорта, на бесконечные ряды домов дальше, по ту сторону шоссе – ему даже не хотелось знать, как оно называется. Все это начиналось прямо от бампера его автомобиля, чтобы никогда не кончиться, а позади Дана, за подголовником, словно и не было ничего. Серое клубящееся марево. Неизвестность. Он обостренно, всей кожей, ощутил душноватое тепло салона. Это крохотное пространство в тонкой кожурке пластика и металла было сейчас его единственным прибежищем. Единственным прибежищем в чужом мире. Такого жгучего переживания своей чужеродности у Дана не было никогда, даже на первом марше через Проход. Наоборот, он тогда моментально освоился во Втором мире. Не было ни страха, ни настороженности, ни отторжения, столь естественного для обитателя Лучшего из миров, нисходящего в заведомо худший.
Рядом шевельнулась Тейю. И Дан понял. (Нет, все-таки он еще не вполне оклемался, медленно соображал!) Он понял, откуда это все сейчас – ожидание опасности, грызущая тревога, беспомощность. Ощущение, что он управляет событиями не больше, чем клок пены на гребне волны управляет бурей.
Просто он был сейчас не один. Впервые в жизни. Не как раньше, в Ордене, большую часть сознательного существования, – как отменно сработанное зубчатое колесико в сложнейшей механической игрушке. И не как совсем давно, маленьким ребенком при обожаемом и недосягаемом учителе. Так прежде не было. Дан вдруг понял, что до сих пор не умел бояться. Ну не научили его. Главной силой – а значит, и главным источником опасности – в Первом мире была магия. Ловчие, защищенные от магии своим аномальным даром, могли не бояться ее, и это было равнозначно тому, чтобы не бояться ничего. А теперь с ним была Тейю. Тейю зависела от него. Спасти ее было практически невозможно. И не спасти – невозможно. Совсем. Страх, нормальный земной страх влез в Дана в виде тревоги за другое живое существо. Дан катастрофически очеловечивался. Сейчас казалось немыслимым, что каких-то несколько часов назад он ловил смертельно опасных спецов на живую приманку.
Тейю почувствовала его взгляд, подняла глаза, светившиеся благодарностью. Невероятно, она не только не осуждала, она благодарила его! У Дана сдавило горло. Проклятье, на самом деле все хуже, гораздо хуже. Зависимость от него Тейю делала зависимым и его. Он уже не мог принимать взвешенные решения, если они ставили под удар Тейю, не мог действовать оптимально, если это означало риск для нее. Вот черт… И что ему, спрашивается, делать?
Тейю вздохнула, и Дан ободряюще похлопал ее по руке. Как старший брат. Будь оно все неладно. Остывшая еда, казалось, вся была сделана из одного вещества, только покрашенного в разный цвет. Дан и Тейю молчали, старательно избегая встречаться взглядами, а позади, прямо за подголовниками, начиналось неизвестное, и потому оба смотрели вперед, в лобовое стекло. Там ветер вконец иссек облака, и они пролились колючим, злым дождем. Но что-то еще изменилось. Тейю уловила это первая, настороженно принюхалась, даже вскинула голову, будто надеясь увидеть наблюдателя. Приподняла губы над клыками, тихонько заворчала – без страха или угрозы, скорее предупреждая. Дан не успел спросить, кого или что. Он тоже уловил это. Уловил не животным чутьем Тейю, а сверхразвитым инстинктом бойца, да к тому же выходца из мира утонченной ученой магии.
Присутствие. Оно не прочитывалось ни как враждебное, ни как сочувственное. Скорее спокойный, отстраненный, но благожелательный интерес. Учитель? Древние боги, неужели учитель? Дан неуверенно тронул свитер на груди, поверх запрятанного за пазуху амулета.
Вытянув все что мог из всезнающей Сети и личных контактов, Мирон как-то разом увял. Глаза слезились, голову распирало, и не умными мыслями, а какой-то назойливой однообразной шелухой. Вертелось что-то, вертелось, а на ум не шло. Оглушенный и обездвиженный, он медленно проваливался куда-то. Его придавило к стулу, тело налилось чугунной тяжестью, от которой в кистях рук болезненно, рывками пульсировала кровь. Он терял ощущение себя, чувство собственного присутствия, словно был и здесь, и где-то еще, сейчас и страшно давно, и ни одна реальность – ни «та», ни «эта» – при всей тонкости работы не была вполне настоящей. В каком мире он бредит, какой кошмар видит? Непреодолимая тяжесть, полная невозможность пошевелиться не могли быть иллюзией, его тело слишком отчетливо, каждой клеточкой помнило все это. Откуда? Все вокруг потемнело, зона обзора сузилась неимоверно, будто Мирон смотрел в темноту через журнал, тесно скрученный трубочкой. И там, в темноте, что-то медленно, тошнотворно кружилось, монотонно вспыхивало. Калейдоскоп? Может, это его калейдоскоп? На миг он ощутил его в ладошке – добротный, увесистый старинный футляр из толстого-претолстого шершавого картона, которому ни вода нипочем, ни даже время… Но грубая тяжесть скомкала, смела прочь и это ощущение, достоверность которого он успел пережить так остро и ярко. Грохочущие биения пульсов нахлынули и поглотили его, они колошматили отовсюду и уничтожали его тело. Мирона подхватило, понесло – понесло туда, в черноту, откуда вдруг хлынула лавина звуков: механический рев, визг, скрежет, – и зверски, наотмашь хлестнул по глазам свет. Вдруг иная сила, ворвавшись невесть откуда, рванула Мирона поперек потока и выдернула его, полузадушенного, ослепшего. А стальной поток, уже без него, пронесся еще совсем немного, ударился во что-то и вспух огненным нарывом. Там, далеко…
Мирон висел, сдавленный, стиснутый со всех сторон чудовищной плотности темнотой. Он не дышал, потому что ребрам не было хода даже на вздох. Немигающие глаза были открыты, и прямо перед ними, когда они пообвыклись, очень медленно проступило что-то чуть менее темное, чем все вокруг, чуть отблескивающее и непрерывно движущееся. Добавился запах – сырость, отдаленная свежесть, мокрые камни, – а следом и слух, наполнившийся шумом падающей воды. Водопад падал с немалой, должно быть, высоты, но почему-то не оглушал, будто вода одолела закон тяготения и научилась не кидаться с кручи сломя голову, с гулом и грохотом, а степенно сходить, мерно шелестя. Чернота, понял Мирон. Она такая плотная, что вода стекает по ней, как по стеклу. Там, за пеленой водопада, еще рвалось и погромыхивало что-то, а здесь царило опустошающее ничто. Оно просачивалось в Мирона, сплеталось с ним воедино, и Мирон, тесно спеленутый, как младенец, не протестовал. Он оставался здесь.
Подвели легкие. Сжавшиеся, слипшиеся легкие вдруг яростно возжелали воздуха. Они забились, задергались в судорогах удушья, и следом за двумя взбунтовавшимися сгустками пленок и слизи Мирона Охватил ужас. Он понял, что задыхается, и принялся извиваться и рваться наружу из своих пелен и вырвал-таки глоток воздуха. Тут же опали тиски, воздух потоком ворвался в распахнутый рот, и что-то огромное, твердое, мокрое, хлюпающее больно ударило Мирона снизу – сразу всего, с головы до ног.
– Эй, здесь мальчик!..
Генерал Канас был существом, физиологически неспособным на истерику. И поэтому сейчас просто-напросто не понимал, что ему делать. Неуправляемое, ослепительное бешенство рвалось изнутри, а упрямая воля аристократа заставляла держать лицо. Канасу казалось, это собственная его боевая перчатка из фамильного доспеха вцепилась в глотку мертвыми пальцами и душит, не дает вздохнуть. Если бы внутри него могла лопнуть какая-нибудь надорванная жилка, это случилось бы именно сейчас. Но Канас был молод, здоров как бык, в боях не изранен – по причине давнего и полного по всей стране замирения, – и рассчитывать на столь легкое избавление не приходилось. Он грубо поддал шенкелей. Опытный ездовой грифон обиженно хмыкнул, скосил на хозяина багровый глаз и, помедлив дольше положенного – обиду демонстрировал, – взмыл свечой в опасной близости от чьей-то колоннады. Генерал понимал, что напрасно обижает благородное существо, да и рискует к тому же. Рискует глупо, ребячески. Мальчишка, нахал только что кормил его отборным… навозом, и он – ничего, жрал, а теперь, на приволье, топорщит колючки, как токующий иглопер. Смешно и стыдно. Арван, бог-воин, покровитель воинских кланов! Неужели это все, что нам осталось – внушать смех и сгорать со стыда?
Впору позавидовать тому несчастному забияке из Корумов Северной ветви… Первому – и, кажется, последнему, кто по простоте своей беспримерной взял да и высказал императору, что он думает о происходящем. Перед смотром дело было, тем самым позорным смотром, на котором все прочие гордецы – ревнители фамильной чести покорно снесли неслыханное оскорбление. А у Корума Северного сызмальства язык впереди головы шел – и не шел, летел, а голова плелась кое-как, будто хромая кляча. Ну он и брякни, мол, как же так, разве такое возможно, честь наша аристократическая как же, доблесть воинская? А звереныш Саора, его величество, черной ведьмой в Западных горах деланное, улыбнулся сладко, чуть ли не замурлыкал, будто по спинке его чешут, и говорит тихонько:
– Доблесть, значит, воинская?
А сам меч неспешно эдак из ножен тянет. Легонький меч, несерьезный, разве что отточен на бритву.
– Доблесть-то ваша по замкам родовым пылится, на стенах развешана. Для декора. Ну да ладно. Тряхнем стариной.
И вызвал дурака Корума. По всем правилам. Не бойся, говорит, боец, я ведь Возложение Силы не до конца прошел, назавтра окончание назначено. Так что убивай меня, если можешь. И смеется, сопляк, как школяр на переменке. Убьешь – сам императором станешь. Хочешь? И на Корума снизу вверх – тот здоровый был, как гора, – вдруг как взглянет, будто нож вогнал по рукоять. Канас видел: глаза вспыхнули холодно и страшно и тут же погасли, словно Саора ждал чего-то, да не дождался. Усмехнулся нерадостно. Что ж, говорит, принимай вызов, деваться-то некуда! Или трусишь? Тот зарычал, меч выхватил. Ринулся. На том все и закончилось. Канас знал толк в фехтовании и скупую точность движений правителя оценил. Играючи заколов туповатого героя, мальчишка без рисовки, словно бы рассеянно, обтер клинок о штанину. Вот тогда генералу стало совсем не по себе. Один среди них, отпрысков давно отвоевавших свое воинских кланов – мастеров поиграться тренировочным оружием всех сортов, – он убил так, будто ему это уже успело прискучить. Именно это скучливое спокойствие, а не гибель равного, потрясло никогда не воевавшего генерала.
– Мало тренируетесь, – обронил император. – Чтоб завтра были все.
И они были. Все.
Канас содрогнулся. Тот кошмарный смотр… Наверное, и через год, и через десять лет воспоминание не станет менее мучительным. Да он этого и не хотел. Человек может забыть, как однажды был скотом, лишь в одном случае – если и впрямь превратится в скота. Поэтому генерал снова и снова сдирал подсыхающую корочку с саднящей раны, которую выел стыд в его душе. Чтобы не привыкнуть, не смириться, не простить. Чтобы продолжать видеть свежо, до малейшей детали. Гулкий холодный зал в старой части дворца, открывающийся в заброшенный плац. В галереях рыщет ветер, ерошит ворох пестрых тряпок, погромыхивает железными чешуями панцирей, накиданных кучей, будто огромный бродячий балаган бесцеремонно вывалил здесь свои пожитки. Ветер задирает плащи, щиплет благородные тела, треплет и комкает тряпье, словно решил поддержать злую шутку правителя, и нарочно затягивает унизительную процедуру прилюдного переодевания.
А вот и ряженые. Все как один голубых кровей. Брезгливо роются в разноцветной ветоши, прячут друг от друга глаза, облачаются в мрачном молчании. Слуги, сгорая от стыда и страха, торопливо обряжают повелителей. Клацают старинные железки, дребезжат увешанные всевозможным полезным хламом пояса. Вокруг застыли гвардейцы. Плебеи из плебеев, они стоят с нарочито непроницаемыми лицами, взирая на унижение высших. Императору захотелось развлечься. Император не хочет принимать смотр, он желает играть в солдатики. Вот только солдатики у него не простые – живые люди, да не просто люди, а сплошь цвет общества. Во потеха! Потомки благороднейших фамилий прилюдно разыграют эпизод прославленной древней битвы, да заодно и в искусстве воинском поупражняются, а то обленились совсем. Аристократы, прихотью злого мальчишки обращенные в лицедеев, – распоследнее отребье, презираемое всеми в Первом мире, – скрежетали зубами, но покорялись. Куда деваться? Идиотская выходка покойника Корума вызвала всеобщую оторопь. Да еще брезгливость, не меньшую, чем предстоящее действо. Ведь помешательство отвратительно – как любая тяжкая болезнь, как вообще всякая утрата самоконтроля! А чем еще можно объяснить нелепую и жалкую попытку нападения на правителя? Бедняга Корум рехнулся, хоть и небольшого ума был человек. Но мы-то, хвала богам, нормальны! Поэтому покорно навьючим на себя проржавевшую рухлядь, на которую слуги за ночь навели дешевый глянец, и выйдем на позорный плац, шатаясь – нет, не под тяжестью древних лат, а под гнетом стыда.
Канас едва не застонал, наново испытывая пережитое. Когда они нестройными рядами вышли на плац, Саора в окружении прихлебателей уже красовался на балконе. Какие-то Девки, ярко разодетые и шумные, как птицы, в предвкушении зрелища перевешивались через перила, так что груди едва не вываливались из лифов. Император шевельнул пальцами, и началось. Аристократы, жеребьевкой разделенные на два «войска», послушно ринулись друг на друга, потрясая макетами старинных мечей и алебард. «Раненых» и «убитых» с обеих сторон надежно блокировали маги-прихвостни, и благородные господа валились как кульки и лежали беспомощно, неспособные пошевелиться. Канас сразу решил для себя, что не будет позорно валяться на плацу, опутанный заклятиями, и превзошел сам себя, «прорубая» себе дорогу к балкону правителя. Дело близилось к концу, лишь несколько пар еще плясали в блеске клинков среди распростертых повсюду тел, когда взгляды Саоры и разъяренного генерала сошлись накоротке. Когда генерал подлетел к опорам балкона и вскинул багровое лицо с бешено раздувающимися ноздрями, Саоре даже не пошевелился, не сменил изящной позы. Все с тем же выражением вежливого интереса он прошептал несколько неразличимых слов. И гордый воин, позволивший себе тень неуважения к повелителю, рухнул как подкошенный, растянувшись ниц перед балконом, как последний раб. Над головой визгливо захохотали шлюхи. Потом была короткая спасительная чернота.
Сегодня Саора напомнил генералу о том дне, о худшем переживании во всей его жизни. Напомнил со всей определенностью, жестко глядя прямо в глаза:
– Вы хлам, Канас. Ваше время прошло. Мне вы не нужны. Стране, в общем, тоже, но на это мне, откровенно говоря, плевать. Так вот, я не вижу причин, почему бы аристократам не поучаствовать в наполнении казны. Благое дело, Канас! Должен же и от вас быть какой-то прок.
Сначала генерал онемел. Натурально онемел, глупо отвесив челюсть. И хорошо, хотя бы не успел встрять с возражениями. Потому что, с усилием приходя в себя, понял – Саора безумен. Вот в чем все дело! Ведь только законченный безумец мог породить этот дикий, неслыханный план – посягнуть на исконные права магнатов, на самую их сущность, на то, что отличало их от разного мелкосословного сброда. Император между тем взирал на генерала совершенно ясным, трезвым взглядом, и ни следа обычного жеманства не осталось в нем. Одна холодная целеустремленная воля.
Канас и сам не помнил, как выбрался на воздух, как вскочил на грифона, грубо срывая с места могучего зверя. И полетел – поначалу куда глаза глядят. Выбор он сделал уже над дальними пригородами. Рывком развернув грифона, помчал назад над вольно разлитыми внизу садами богатых вилл – помчал на встречу, которой совсем было решил пренебречь. Если бы кто-нибудь дерзнул следить за полетом родовитого ездока, то мог бы заметить, что обратный путь его уверенно склоняется в сторону западного квартала, к вотчине куратора Ордена ловчих.