412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Давыдова » Вся жизнь плюс еще два часа » Текст книги (страница 7)
Вся жизнь плюс еще два часа
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:35

Текст книги "Вся жизнь плюс еще два часа"


Автор книги: Наталья Давыдова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Странная, темная речь, полная намеков, которых мне не разгадать.

– Нельзя, чтобы в армии каждый брал ружье и стрелял куда хочет. А в науке можно, – говорит старый Тереж, и мне видится нестарый Тереж. – В науке все можно.

Звучит угрозой эта речь...

– Смотрите, какая машина, – показывает жена Тережа. – У нас такая была, верх поднимается, внутри все из красной кожи. Мы ее потом просто подарили нашему шоферу Илье. Осчастливили человека. Он на ней, наверно, до сих пор ездит. Мотор был хороший.

– До свидания, – говорю я.

– Не хотите с нами гулять, – говорит Тереж, – зря. А моя мечта – выйти на пенсию, купить дом с садом и целый день с лопатой на воздухе. А вы без нас тут варите свои полимеры-полумеры.

Врешь все, думаю я. Но я не боюсь. Не знаю, чего ты добиваешься, я завтра в последний раз поговорю с Диром и отправляю докладную в Комитет.

– ...Где затычка – хима пришлют. Одни химы в тылах окопались, портянки считали, а других, как меня, посылали в самое пекло. Один раз послали меня, рядом батальоны стоят, при них пушчонки, голыми руками... – Голос Тережа заполняет улицу. – Да Анюта помнит, помнишь, Анюта?

Что отвечает Анюта, я уже не слышу.

16

Я люблю покупать продукты вечером в пустом гастрономе, я вечерний покупатель. Продавщицы стоят у стены, ждут, когда можно будет закрывать двери, смотрят с усталыми лицами.

Вечерних покупателей знают, им иногда говорят; "Заплатите в кассу еще рубль пятьдесят" – и дают в туго завернутом пакете то, за чем утром была очередь утренних покупателей, например сосиски, воблу и так далее.

Не оборачиваясь, я знаю, что входит Леонид Петрович, вечерний покупатель. Он кланяется продавщицам, как королевам. На нем черный свитер-балахон, а горло обмотано шарфом. Вечер теплый, но, наверно, он устал, и оттого ему холодно и зябко, и его надо накормить супом и напоить горячим чаем.

Я гоню от себя эти первобытные мысли, нету у меня никакого супа, где я возьму суп.

– Пошли ко мне, – зову я, – накормлю, напою и скажу участливое слово.

– Надо бы отказаться, – бормочет Леонид Петрович, – но это выше моих сил. Такая тоска разбирает, тоска вечернего одиночества. А вы, Маша, вы, как бы это сформулировать... Ангел в форме сержанта милиции.

Это про мое платье с погонами.

Мы покупаем сыр и что-то завернутое в тугой пакет, рубль семьдесят в кассу, и выходим.

– Дивный вечер, – говорит Леонид Петрович и сдергивает шарф, достойный по своей турецкой яркости украшать шею более крупного пижона. Он твердо решил стать франтом.

На ступенях гастронома расположился частный сектор. Продают связки зеленого лука огородной свежести, большие светло-желтые помидоры и пупырчатые ровненькие огурцы, которыми славятся наши места.

Чуть в стороне прямо на тротуаре худой, загорелый, беззубый дед выкладывает на газетный лист дары леса; кучки белых грибов – четыре гриба пятнадцать копеек. И здесь тоже ждут своего вечернего покупателя.

В нынешнем году грибов много, сегодня даже в вестибюле института продавали грибы ведрами и корзинами.

Мы покупаем товар деда. Дед бегом бежит в гастроном, а мы забираем помидоры, огурцы, лук, укроп и идем ко мне.

– Будет что-то вроде пира, да, Машенька? – говорит Леонид Петрович. Стопинг, допинг, поворотинг. Яма! – сообщает он.

Мы обходим свежую траншею возле моего дома. Все кругом разрыто.

Поднимаемся по лестнице, пахнущей краской и штукатуркой. Раз, два, три, четыре, пять...

Надо почистить грибы. Леонид Петрович садится напротив меня на табуретку в кухне, и я всовываю ему газеты в руки.

– В ожидании ужина он читает газету, – говорю я.

– Газеты я всегда могу читать, – говорит Леонид Петрович. – Я лучше буду на вас смотреть.

Он сбрасывает газеты на пол.

– Любите грибы собирать? – спрашиваю я.

– В жизни не нашел ни одного гриба. Они от меня прячутся. Мне объясняли, когда я был маленьким, что к одним людям грибы выходят, а от других прячутся. Мне кажется, не только грибы...

Ну вот, пожаловался на судьбу. Конечно, обидно сознавать, что грибы к одним-выходят, а от тебя прячутся. Но разве в этом дело?

Что-то надо сказать, а я не знаю что. Леонид Петрович молчит. И я не знаю, что сказать.

Стою у плиты, смотрю, как грибов делается все меньше, и когда их станет совсем мало, они будут готовы. Тогда возьму кофейную мельницу... Как странно и нелепо, что мы все время собираемся поговорить, а, оставаясь вдвоем, молчим!

– Когда я был аспирантом, – говорит наконец Леонид Петрович, – помню, возился с холодильником. Либиха, а мой шеф, проходя мимо, посоветовал сделать рубашку поуже. Гораздо выгоднее узкая рубашка. Это замечание меня потрясло: это было так просто. Это было то самое, ради чего я собирался жить. Я влюбился в своего шефа и замучил его вопросами. Он бегал от меня. Он не был гением, но он был что-то, что почти так же хорошо, как гений.

– А теперь?

– Не то. Он остался таким же. Я изменился. У него была жена.

– Это естественно.

– Похожая на вас.

Это он мне уже говорил. Я все помню.

Я ставлю на стол грибы.

Из окон пахнет свежими яблоками незнаменитых сортов, маленькими мягкими летними яблоками местных названий. Бадаевские, чулановские, лимонные, серкины, зуйки, пчелкины, колескины. Самые вкусные, кажется, чулановские.

Со двора доносятся голоса, и, если прислушаться, узнаешь, чьи дочери и сыновья там кричат.

Я выхожу на балкон. С балкона смотрю, как Леонид Петрович, морщась, пьет кофе.

Два мальчика, возраст – шестнадцать-семнадцать, кричат Рите – дочке главного бухгалтера и ее подруге, возраст тот же:

– Кинуть тебе яблоко, а, Рита?

– Может, вы спуститесь? (Смех.)

– А там дождь. (Смех.)

– В том-то и дело, что дождя нет. (Смех.)

– Надо поговорить!

– Поговорить о жизни!

– Дождь!

– У магазина "Готовое платье" без пятнадцати девять.

– Девять ноль-ноль. (Взрыв смеха.)

– Может быть.

– Не может быть, а точно.

Голоса рвутся от радости и смеха. Слова, простые и детские, кидают вверх и вниз, как мячи. И изумляются собственному крику и смеху. Можно крикнуть еще громче, можно запеть. Я слушаю и завидую им, они счастливы ни от чего.

Я возвращаюсь в кухню. Леонид Петрович тихий, тихий. Газеты лежат на полу, я постеснялась их поднять.

– Скучаете по Ленинграду? – спрашивает Леонид Петрович.

– Иногда.

– Но не в том смысле, чтобы вернуться?

– Не в том, мы уже говорили.

– И я.

Кажется, мы это сто раз уже говорили.

Очень тихо становится в квартире. Умолкли голоса во дворе, девять ноль-ноль, смех перенесся к магазину "Готовое платье". Слышен только дальний шум поездов.

Леонид Петрович поднимает с пола мои новые тапки.

– Какой у вас номер ноги? – Он внимательно разглядывает цифры на подметке. – Тридцать пять, одна вторая. Я так и думал. Значит, в Коктебель никто не едет?

– Нет.

– Ну и правильно.

Что-то с ним происходит, но ведь никогда не знаешь, это с ним происходит или со мной.

Он уходит. Мне делается грустно и пусто. Неприкаянные должны держаться вместе, но они как раз и не держатся вместе. Они разъезжаются в разные стороны, расходятся, молчат, говорят не то и не так, не могут договориться и не могут быть счастливыми. Не могут понять друг друга и себя тоже.

Вот ушел Леонид Петрович, почувствовав напряженность. Грустно. Я понимаю, что я виновата. Моя глухота и немота.

И тогда, в Ленинграде, была виновата я. Но чем, если бы знать.

Леонид Петрович нисколько не напоминает Сергея. Он лучше, надежнее, благороднее, честнее, чище. Наверно, такого, как Леонид Петрович, я искала и ждала. А то все было другое. И того я не искала, не ждала, он отыскался сам, свалился в мою жизнь, ворвался, и ровно десять лет я не могу его забыть. А жить надо, счастье дается не всем.

...Десять лет назад... Лена, моя подруга, говорила мне о нем давно, он был, по ее утверждению, самый замечательный и беспутный из всех беспутных друзей ее мужа, но мы с ним не встречались. То он уезжал в Афганистан на год, то безумно влюблялся и исчезал на неопределенное время, и ближайшие друзья не знали, где его искать. И работал он также – запоем.

И все-таки в один зимний холодный ленинградский день мы встретились на мансарде, где жила моя Лена и куда я пришла после Публичной библиотеки. Зашла просто так, по пути, а там сидели за столом, пили водку и уже порядочно выпили. Мне понравился не он, а его товарищ. Это был внушительного роста чернобровый красавец журналист, который пел песни под гитару и рассказывал о своих путешествиях. "Замечательно поет, замечательно рассказывает!" – подумала я.

Лена заваривала кофе в своей маленькой кухне и выспрашивала, как мне понравился Сергей.

Надо было всмотреться, чтобы увидеть силу и необычность этого лица. Сергей был некрасивым: нос велик и глаза малы, – и его портило скучающее выражение, а в тот вечер он был скучным и пьяным. Потом я видела его Другим и уже не замечала его некрасоты. Он был невысокого роста и с тенденцией к полноте. И у него были некрасивые маленькие руки. Некрасивые руки у хирурга, когда мы знаем; у хирурга они должны быть красивыми. Но он вообще был как опровержение всему, что я выучила в жизни до той поры.

"И к тому же сильно пьющий товарищ", – подумала я.

Когда были прослушаны песни и рассказы его друга, Сергей поднялся и сообщил, что пойдет меня провожать. Мне этого не хотелось, и я об этом сказала Лене, но он уже натягивал куртку все с тем же настойчивым и мрачным лицом.

– Ни капли не пьян, – шепнула мне Лена, – он в тебя влюбился.

"Ничего подобного", – подумала я.

На лестнице он мне заявил:

– Тургеневская девушка, через этих тургеневских мы погибаем.

На улице он стал ловить такси. Я сказала, что до моего дома близко, он ответил, что не любит ходить пешком.

– Покатаемся по городу, – попросил он, когда мы сели в машину.

...И я согласилась, вспомнив при этом преувеличенные рассказы Лены о его обаянии и о том, что все всегда делают то, что он хочет. Я согласилась, уже подчиняясь его стремлению и движению, уже понимая, что он живет в каком-то ином темпе, чем я и все мы.

Было интересно понять, что он за человек. Но я этого не поняла никогда. Сначала, когда он рассказывал мне свою жизнь, я представляла его по-одному, а потом, когда я стала в его жизни участвовать, все уже было другое. И я тогда ни в чем не хотела разбираться. Только быть с ним, и ничего больше не надо.

Он дважды был женат и разводился. С одной женой он прожил год – ушел. Вторая ушла сама. А что мне было до этого, до того, что было в его жизни? Многое там было, меня это не касалось.

Сначала мы встречались часто, по нескольку раз в день. Он ждал меня на лестнице, стоял на улице, дежурил около университета. Писал мне письма, присылал телеграммы, без конца звонил по телефону. Я не знала и не могла угадать никогда, что он сделает, что скажет.

Он разговаривал с незнакомыми, как со знакомыми. И люди отвечали ему охотно и легко. С ним было весело, и не только мне. Без него делалось скучно и неинтересно. Он был добр, щедр, суеверен, беспечен, горяч, талантлив во всем.

Он любил рестораны. Деньги были, он получил их за какое-то изобретение. Ему нравилось кормить меня дорогой едой и нравилось, что его знают официанты и метры и он у них слывет порядочным человеком, а они, как никто, разбираются в людях, утверждал он.

Несколько месяцев было так, что бедные люди все как-то там жили на земле, но счастливы были мы.

Работать он умел бешено, помногу оперировал, делал сложные операции, делал любые – он не мог не оперировать. Здоровье у него было отличное, сила и большая выносливость. Все это была его одаренность. А потом он начинал гулять с многочисленными дружками, и я должна была их кормить и обращаться с ними приветливо и радостно, как он. Среди них попадались совсем странные. Он был их кумиром, он был центром всего этого вращения, но если ему хотелось работать, никто и ничто не могло ему помешать. Сначала не было никаких друзей, он всех забросил ради меня. А я – я уже не училась и не работала, каким чудом я удержалась в университете, не знаю. Меня должны были выгнать. Пусть бы выгнали, мне было все равно.

Дома было ужасно: мама плакала, устраивала скандалы, отец пытался мне что-то внушить, но они видели мое каменное лицо – разговаривать со мной было бесполезно. Я ничего не слышала, ничего не воспринимала. Иногда я не приходила домой ночевать. Дома я знала только одно: сидеть у телефона и ждать.

Мы виделись часто, но бывало так, что он не появлялся три дня, мог не прийти неделю и даже не считал нужным извиняться. У него не было этих навыков цивилизованного человека. Культура, ум, талантливость были, а цивилизованности не было.

А я сидела у телефона и ждала. Какое это было долгое ожидание! Я знала, что в конце концов он позвонит, – и ждала. Это ожидание было главным смыслом моей жизни, главным моим занятием. Он любил меня, но он был совершенно свободен. И я понимала, что так будет всегда. Мы поженимся так будет.

Ему я даже не могла сказать об этом. Он смеялся:

– Брось! Не придавай значения. Тебя же тоже иногда не бывает дома. – Я всегда была дома. – ...Я думал только о тебе... Имей в виду, никто из мужчин вообще не хочет жениться. Никому это не нужно. Но я готов. Хоть сейчас. Такой, какой есть, ты меня теперь немного знаешь... – говорил он со смехом, а потом перестал говорить.

Кроме многочисленных друзей и девушек, нередко появлялась его бывшая жена – балерина, с которой у него сохранились хорошие отношения.

Я все старалась выдержать, хотя это было очень трудно. И я понимала, что нельзя вечно стоять на улицах, и ждать у парадных, и шляться по ресторанам, и ездить в такси, рассказывая таксистам про нашу жизнь. Мне это и не надо было, ему это было надо, и пока он хотел, он это делал, а потом перестал.

А я все так же сидела у телефона и ждала, стараясь не слышать маминых слов, не видеть папиного лица. Но все-таки я видела и слышала... А он забывал позвонить.

Так бы и было, так бы и было всегда, хотя, наверно, я прожила бы с ним настоящую жизнь. Но я так не могла.

Помню, после какой-то ссоры я поехала к нему в клинику, ждала его в коридоре и слушала из-за двери, как он на кого-то орет, ругается матом. Он вышел из операционной потный, красный, маленький, в белом халате, как снежный ком, заряженный током, прошел не глядя мимо меня.

Он был личностью, сейчас имя его известно, и тогда было понятно, что он из своей жизни сделает что-то. Но я чувствовала: нам лучше расстаться, другая женщина станет его третьей женой...

Потом-то мне было плохо, гораздо хуже, чем я могла себе представить. Десять лет прошло. За десять лет можно забыть. Надо забыть, чтобы жить дальше.

17

Дети, мальчик и девочка, трех и четырех лет, лежали на ковре и строили гараж и зоопарк из стройматериалов, их папа лежал тут же и просматривал газеты. Их мама накрывала на стол.

Ужин семьи состоял из винегрета, хлеба, сыра, варенья, молока и творога – простая, здоровая пища.

Дети, одетые в аккуратные и удобные комбинезончики, не дрались, не кричали – они играли.

Мальчик бубнил:

– Шоферы – гонщики, перегонщики и обгонщики. И мы на гонке работаем.

Он строил гараж.

Девочка говорила:

– У зайца ноги вылупляются. Третья уже вылупилась.

И поднимала над головой зайца без единой ноги. Она занималась зоопарком.

Мальчик объявил:

– Я могу какого-нибудь врага зарезать и подбавить кулаком.

Петя поднял голову и прислушался. Что-то, видимо, назревало. Но продолжал читать газету.

Мальчик сказал:

– А лев, царь зверей, разорвет тебя на части.

Девочка схватила кубик, основу несущей конструкции гаража. Мальчик ей подбавил кулаком. Девочка заревела и закричала:

– Жадина-говядина, будина и гадина!

Петя отложил газеты, посмотрел на жену. Все ничего, выражал его взгляд, но вот "гадина". Как быть с "гадиной"?

Мальчик ответил:

– Сама будина и гадина!

Пока Петя раздумывал, подошла мама и нашлепала преступничков. Теперь ревели оба, но не громко, не печально, только чтобы показать родителям, что, если их будут шлепать, они с этим никогда не согласятся. Они ревели, объединившись, предупреждающе, условно, без интереса. И скоро затихли.

Потом они страшно расшалились, и опять возникли небольшие разногласия, но ничто не могло нарушить прочную идиллию. Дети все равно оставались здоровыми, чистыми детьми. Петя-Математик оставался многообещающим молодым ученым, его жена – образцовой женой и матерью, а вся квартира – нормальной трехкомнатной интеллигентской квартирой с книгами и игрушками. Правда, в нашем доме наши дети игрушками мало играют, они играют плашками из пластиков или кусками поропластов, которые мы приносим из лаборатории.

Когда дети заснули, мы сели поговорить.

– Кажется, уже пора Веткина придушить, – сказал Петя.

– Ты так считаешь? – спросила я.

– Вы слышали вчерашнее интервью? Опять звонил, что мы на пороге... Ну гад! – засмеялся Петя, но в этом смехе железо царапнуло о железо.

– Поговори с ним, как мужчина с мужчиной, – посоветовала жена.

– Придется, – сказал Петя. – Сегодня фотографировался для "Недели"... Ну тип... Руки сложил на животе.

– Человек любит фотографироваться, что тут такого? – заметила я.

– Я ему все сказал, что по этому поводу думаю, – проговорил Петя.

– А он?

– Кашлял. А когда корреспонденты удалились, он мне объявил, что это он все для меня делает. Корреспондентов, говорит, я вообще не уважаю за то, что они в химии не смыслят. Они думают, что вообще никакой химии нет. Но необходимо паблисити.

– Тип, конечно, – вставляет жена, – будь с ним построже.

– Он еще сказал, что моя беда и единственный недостаток – что мне не хватает денег.

– А тебе хватает, – говорю я.

– А денег не хватает всем; и мне, и вам, и академику, и моей маме, которая тридцать шесть рублей получает.

– Мы с Петей научились правильно относиться к деньгам, – говорит жена, – мы их не замечаем.

– Точнее будет сказать: они не замечают нас.

Это видно: квартира пустовата, не хватает кучи нужных вещей, а холодильник собственной конструкции сделан из кухонного шкафчика руками Пети. Холодильный агрегат взят из настоящего холодильника, герметичность достигнута с помощью прокладок, изготовляемых в нашей лаборатории Веткиным для славы института. Петя Носит старенькие сатиновые брюки, простроченные красными нитками, называемые джинсами, и демисезонное пальто, служащее зимним в нашем далеко не южном климате. Нужды, пожалуй, уже нет, но есть постоянная стесненность и неудобство. Когда приходится думать: идти в кино или купить два лимона. Лимон – витамин це, а кино – что ж кино? Устаешь от этого.

Петя из тех мальчиков, их немало у нас в институте, которые ничего не хотят делать для _себя_.

– Диссертация – индивидуальное творчество, – говорит он. – Откройте Большую Советскую Энциклопедию на слове "Диссертация", прочитайте-ка, что там написано. Смех.

– Напиши диссертацию, которая нужна не только тебе, – советует Петина жена.

– Защищаются для карьеры, – отвечает Петя, – и это нечестно.

– Это нечестно? Нечестно, что ты делаешь черную малую работу, которую мог бы делать другой, и не делаешь той работы, которую можешь сделать только ты.

– Нет, – отвечает Петя, – я должен делать любую работу и не хочу прикрываться словами о собственной избранности. Я хочу делать работу, нужную моей стране сейчас, и хочу быть честным перед самим собой каждую минуту.

– А я иногда боюсь, что ты в конце жизни оглянешься назад и увидишь, что ничего не сделал, все пропустил сквозь пальцы вот так. – Она растопыривает пальцы, измазанные чернилами. – То, что ты делал, протекло между пальцев. Я твой друг...

– Вообще ты друг, – отвечает Петя, – но в этом вопросе ты мой друг-враг, ты мой идейный противник.

Действительно, только в этом единственном случае Петя и его жена спорили. Вообще же они были единодушны, они были как чашка и блюдце, как стена и крыша, как то, что никогда не взаимоуничтожается, только взаимодействует.

– Мария Николаевна...

Петя что-то мнется. Я смотрю в его юное лицо студента-спорщика, с взъерошенными волосами и серыми добрыми глазами с длинными ресницами, которые летают над лицом, как крылья. Лицо жены выглядит старше, хотя они ровесники, на нем отпечаталась вечерняя усталость.

– Веткин всегда все знает, Мария Николаевна, и он сегодня дал такую информацию, что в Комитете вами здорово недовольны. В том смысле, что вы заваливаете важнейшую тему N_2, она проходит по важнейшим, и что в армии невозможно, чтобы каждый брал ружье и стрелял куда хочет, а в науке можно. Вы знаете, чьи это речи про науку и ружье?

– Знаю.

– Тережа. Вас еще здесь не было, когда он носился с этой темой, прокричал-прокукарекал на весь Союз. И завалил. Вам дали расхлебывать. Математически она решается, но базы для нее нет. Я много думал, что же это такое. И понял: это химическая мечта, красиво завернутая в научную бумажку. Это гипноз, которому все хотят поддаться. Был у нас такой здесь Мирский, вы, наверное, слышали, он чуть не умер из-за этих тем. Работал-работал, зашел в тупик, начал протестовать, плюнул и ушел. А теперь Тереж капает на вас в Комитете, и меня это возмущает. Вот такая информация. Товарищ Веткин знает точно, он всегда все знает точно. У него это дело поставлено на научную основу – знать точно. Он сообщил мне это сегодня в конце дня. А товарищ Тереж, видите ли, коварен. Опасен. У него всюду друзья.

– А что нам Тереж? Мы его не боимся.

– Да ничего, – соглашается Петя. – Конечно, не боимся.

Я улыбаюсь и начинаю острить, показываю друзьям, что происки Тережа и его жалкое коварство для меня – тьфу.

Мне не страшно, что треплют мое доброе имя. Противно, что Тереж предлагал мировую, звал в гости, был любезен.

И я ничего не могу сказать даже Пете, товарищу своему, который ждет боевых слов о моей боевой готовности, На меня наезжает странное, тупое затмение, черный рояль. Старый черный кабинетный рояль фирмы "Дидерихс", который стоял у нас в столовой. У него, как говорила мама, был хороший номер и треснувшая дека. Он становился вдруг огромным и наезжал на меня. У меня всегда был один и тот же бред во время болезни, вот этот.

Мы стоим в маленькой прихожей, полной крошечной обуви, и я смотрю на эти невероятно маленькие стоптанные галошки, сапожки, сандалики на полу и думаю, что это, наверно, должно дорого стоить – такое количество маленькой обуви.

– Вы огорчились? – спрашивает Петя-Математик.

– Абсолютно нет, – отвечаю я, – что вы! Не такая я идеалистка и не первый день живу на свете.

Что-то еще и еще я произношу, стремясь показать, что я тертая и бывалая и человеческая подлость для меня в порядке вещей.

Ребята смотрят на меня с состраданием, а я продолжаю говорить, острить, прощаюсь и не ухожу. В эту минуту я выгляжу чудачкой.

Мне всегда казалось, что во мне что-то есть от чудачки, от той, которая забывает заправить блузку в юбку, оставляет непогашенную сигарету, роняет хлеб на пол, рассеянно мотает головой, говорит много раз "да-да", "нет-нет", "извините", "спасибо".

Сейчас в прихожей я говорю "спасибо". И все не ухожу и не ухожу. Наконец говорю:

– Ребята, я совсем забыла. Ведь мне должен звонить Ленинград.

Поймав сострадательные, понимающие взгляды, добавляю:

– И Москва тоже.

На лестнице вспоминаю голос Леонида Петровича: "Моя беда знаете какая? Что я впадаю в панику на три дня, а надо свести до пяти минут. Вы на сколько впадаете в панику, Маша?"

18

Докладную я отослала в Комитет. Но с директором еще раз поговорить не смогла: он уехал в Италию. Во главе института остался Роберт, для которого отъезд начальства был очень некстати: ему надо было пропадать у себя в лаборатории, там налаживали процесс, секретный и срочный, как все там у них.

Я хотела посоветоваться с Робертом, как защищаться и как действовать на тот случай, если события примут для меня грозный характер. Кто его знает, ведь это все была та область, где Тереж был опытным генералом, а я необстрелянным лейтенантом.

В институте Роберта не поймать. Его главная шутка теперь заключалась в том, что он брался научно доказать, что его не может быть ни в одном определенном месте. "Я тот, – говорил он, – который только что был и сейчас будет", – и смотрел на вас затравленными, злыми глазами.

Поэтому я пошла к нему вечером домой. Дома оказалась одна Белла.

Она выглядела неплохо. Выражение лица как у человека, который взялся за ум.

В квартире натертые полы, цветы в горшках. Все стоит на местах, как прибитое. На лиловой стене аккуратно висит вся эта дикая мура – цепи, иконы, веретено. Музей народного быта, довольно живописный.

В кухне накрыт стол, расставлены фаянсовые чашки на красных салфетках, в молочнике молоко, сухари в корзинке, яблоки.

Последний раз, когда я была здесь, все находилось в запустении, холодные угли стыли в очаге.

– Отварить тебе сосисочки? – спрашивает она и снимает с белого крючка игрушечную голубую кастрюльку. – Яишенку?

На буфете в деревянной миске лежат яйца. Это натюрморт, но можно зажарить из него яичницу.

Белла ждет, чтобы я сказала, что никогда в жизни не видела я такого порядка и уюта. Я говорю:

– Никогда в жизни не видела такого порядка и уюта!

– Правда? – радуется она.

Она двигается по кухне так, как можно двигаться по такой кухне, по такому гнездышку. Танцует на зеленом линолеуме.

– Роберт звонил? Скоро придет? – спрашиваю я и не удивляюсь, если она спросит, какой Роберт. Само легкомыслие пляшет на линолеуме с чайником.

– Боже, как Робик вкалывает! – восклицает она. – Это уму непостижимо. Кто так работает? Гении или идиоты! Общая постановка дела неправильная. В институте должно быть две-три крупных проблемы...

Никакого гипнотизера с треугольным лицом нет в помине.

– ...Институт разбрасывается, и замдир по науке тоже. Развели тридцать лабораторий. У Форда один мотор делают пятьсот человек. А у вас в одной лаборатории пять проблем. А вы призваны загружать заводы. – Она несется во весь опор. – А Робик увлекается – это "А". Робик очень добросовестен – это "Б". Он сам говорит; "Каждый пункт можно выполнить десятью опытами, а я могу тысячью". Наше последнее увлечение ты знаешь? Катализ. На грани наук и загадочно. Мы влюблены в катализ. Может быть, это хорошо? Я не знаю. Робик талантливый, так все говорят. Это налагает на меня обязательства...

– Ну, а...

Белла сразу понимает, о ком я хочу спросить.

– Все! Кончено! – кричит она. – Они мне надоели. Подонки! Ненавижу! Все врут, все представляются, шмотки, коньяк, бесконечные встречи там, и там, и там, и никогда нельзя понять где. И потом, что это, скажи? Дружба? Товарищество? Компания? Общество? Не знаешь? И я не знаю. У каждого из них есть профессия, работа, должность. Свое честолюбие. Все растущие, если хочешь знать. Неплохие ребята каждый в отдельности, но все вместе это лишено смысла. Они сами разбредутся скоро. Вот увидишь. И у меня своя судьба.

– А реставрация икон?

– Кончено! Я не встречаюсь с ним. Зачем? Он мне не нужен, и я ему не нужна. Я не вижу его больше и живу, видишь, живу прекрасно, по-моему, гораздо лучше, чем раньше. А Роберту я нужна. И точка. Кончено! Если хочешь знать, то ничего не было.

Белла закуривает, кося на меня ореховым глазом.

– А почему ты не хочешь родить ребенка?

– Рожу. Это не фокус. Рожу.

Белла тяжело вздыхает.

– Но он был изумительно интересный человек. Я ничего похожего больше не встречала. Теперь я имею право это сказать, раз я его не вижу. Я не хочу, вернее, не должна изменять Робику. Тогда надо уходить. А тот и не зовет. Он сам не знает, чего хочет. То есть он знает. Но я не хочу. Не могу. Вот такой текст.

Я так и думала, что дело плохо. И не поверила ни натертым полам, ни всей этой муре насчет катализа, которую она мне преподнесла.

– Он сложный, может быть, не совсем понятный. Конечно, неврастеник. У него было трудное детство. Без отца. Он навсегда обиженный и от этого гордый. Трудный характер. Нервы это, или распущенность такая, или обстоятельства, я так и не знаю. Тебе этого не понять.

– Где уж мне! – говорю я грустно.

– Ты считаешь, что нет нервов и нет обстоятельств. Но ты глубоко ошибаешься.

– Ничего не изменилось, – говорю я.

– Ты видишь, я сижу дома, хожу только на рынок, никого не вижу, не встречаю, не говорю по телефону. Телефон молчит. Значит, изменилось.

– Ну что изменилось?

– Ах, отстань. Он уехал на Север, вот что. Чтобы все было честно. Это уже поступок. И я не вижу его больше, не слышу его голоса. Никогда не думала, что голос может так много значить. Голос и слова. Пусть сидит на своем Севере, там икон хватит реставрировать на всю жизнь. И я бы туда поехала.

– Что бы ты там делала?

– Люди везде нужны. В нашей необъятной стране...

– Что бы ты там делала?

– Не все ли равно! А что я здесь делаю? Была бы, где он, и все делала, что надо. Белье стирала, щи варила. Печь топила. Дрова запасала. Грибы собирала бы и сушила. На зиму.

В этом не больше правды, чем в рассуждениях об институте и в натертых полах. А все, что я ей скажу, для нее скучные, прописные истины. Она хочет попробовать _свои_ варианты. Попробует, и к чему же она тогда придет, к какой опустошенности, к какому неверию и цинизму, как она будет несчастна, тогда уже по-настоящему!

И я, не сдержавшись, кричу:

– Дура ты, дура!

– Жалеешь Роберта.

– Тебя!

Она начинает плакать. Я пытаюсь ее утешать.

– Ну, не плачь. Ну, о чем ты? Ведь все хорошо. Ну, чего тебе?

– Не знаю, – отвечает она и продолжает плакать.

Приходит Роберт, оживленный, как всегда энергичный. Вот человек, который мчится на предельной скорости.

Сейчас у него нет того выражения лица, с каким он проносится последнее время по институту: "А пропадите вы все пропадом!"

Наш странный замдир, таких больше нет. Сейчас он ласковый, размякший.

– Как хорошо, девчонки, что вы обе дома! Как хорошо дома! Я вас люблю. Давайте выпьем, устал, как собака. Еще придется ночью работать. Эх, жизнь наша! Ну как ты сегодня, малышка?

– Неважно, – отвечает Белла.

– Надо лечиться, – говорит Роберт, – покажись врачам. Где опять болит?

– Сегодня болит под ложечкой.

– Где это под ложечкой? – спрашивает Роберт, улыбаясь, но спохватывается: улыбаться нельзя. – К врачу! Завтра же к врачу, киса! Я не хочу тебя потерять.

Все-таки удержаться от иронии ему трудно.

– Врачи! – восклицает Белла. – Какая чушь!

– Ты не веришь в медицину?

– Что они понимают, врачи? Здешние, я имею в виду, из районной поликлиники. А бюллетень мне не нужен.

"Неужели она преследует какие-то дальние цели?" – приходит мне в голову, но не хочется так думать.

– Идея! – восклицает Роберт. – Санаторий! Я думаю, санаторий – это то, что нам надо.

Он ничего не думает по этому поводу и не хочет думать, но он должен с ней считаться, она его жена. Он думает так: пусть поедет, проветрится, потанцует, позагорает. Пусть ей будет весело, а у него куча работы, ему и так весело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю