Текст книги "Вся жизнь плюс еще два часа"
Автор книги: Наталья Давыдова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Зинаида нас знакомит.
И Тереж подходит.
– Так что, дамы? Цыган послушаем и по домам? Никто кутить не собирается?
– Если вы серьезно, – говорит жена Тережа, – то у нас в холодильнике телятина есть и выпить есть. Все можно устроить. Что вы по вечерам делаете? Скучаете? Что здесь можно делать, скучать?
Это она меня спрашивает. И разговаривает, как старая знакомая. Что-то компанейское, товарищеское, простое есть в ее помятом красивом лице, в веселых неспокойных голубых глазах, в прокуренном негромком голосе. Она не знает о служебных делах своего мужа, не вникает, не интересуется.
– Люблю экспромты, но именно экспромты! – рассудительно восклицает Зинаида. – Здесь рано кончится. Вечер большой. А повеселиться хочется. Соберемся, я – за.
– Молодцы дамы, – хвалит Тереж, – хорошо рассудили. Решение правильное.
Нет, думаю я, я с ума не сошла, я к вам в гости не пойду. Жена Тережа зовет меня, потому что ей скучно, надо сколотить компанию, хочется выпить, время провести. А Тереж что-то еще затевает, изображая свойского. Предлагает договориться. И я должна быть свойская и заниматься его темами.
– А то мой хозяин либо делает свой вечерний одинокий моцион, либо идет к своим дружкам-забулдыгам и учит их, что не надо пить, – сообщает жена Тережа, оживившись.
– Встречаемся у раздевалки, – говорит быстрая Зинаида и берет свою дочь под руку. – Идем, поколение!
– Договорились, – соглашается Тереж.
– Я должна извиниться, – говорю я, – я не смогу.
– Жаль, – веско произносит Тереж, – жаль. Решение неправильное.
Я вдруг ощущаю страшную усталость и тоску, пустоту и страх, как бывало в детстве во время болезни, когда вдруг начинал шевелиться в комнате большой черный рояль и медленно наезжал на меня.
– Извините меня, я вдруг вспомнила, что договорилась после концерта... – начинаю я бормотать и обрываю, не докончив. Звучит неубедительно, лучше ничего не говорить. И все-таки говорю: – В другой раз.
Какой другой? Зачем я это сказала? Зачем, спрашивается? Но теперь плевать. Сказала. Все это вежливость, робость моя и дурость. Зачем же я так сказала?
Тереж поджимает губы и сразу становится похожим на толстую старую женщину. Он все понимает. Видит мою слабость, понимает мой страх и неуверенность. Считает меня дурой. Он думает про меня: куда ей, ей не справиться, поэтому она поднимает шум. Одно преимущество у меня есть: я химию знаю лучше. Но шума он все равно не допустит, Тереж. Раньше не допускал и теперь не допустит, химия там или не химия. А про меня он знает, что я храбрая. Храбрая, а что-то все не то. Он со мной справится, он меня отсюда вообще выкинет скорей всего. Он не хочет, чтобы ему мешали. В любую минуту, когда Комитет решит назначить его директором института вместо нынешнего, которого пора двигать дальше, он готов. Пусть назначают, наверно, думает Тереж, это будет решение правильное.
Жена Тережа смотрит мимо меня с гордой и грустной улыбкой, раньше от ее приглашений не отказывались. И шумной толпой садились за стол. Их шофер говорил, что так, как она накормит, никто так не накормит. Как она мясо зажарит...
Звонок кладет конец переживаниям, пора в зал.
– Идем, старичок, – говорит жена Тережу. Она его жалеет.
И я иду, разыскиваю свое место, сажусь, удивляясь тому, что пошла на этот концерт. Такова сила билета, лежащего в кармане. Билет есть – идешь. А зачем – неизвестно.
Веткин через два ряда от меня что-то рассказывает своей жене, а та внимательно слушает, как будто решает, какую ему поставить отметку.
В первом отделении эстрада. Зрители добры, аплодируют каждому, кто пробует петь или подбрасывать вверх мячи и кольца, танцевать неумирающие испанские танцы, грохоча кастаньетами.
8
Белла позвонила мне и попросила пойти с ней в кафе. Она несколько раз настойчиво повторила: "Я тебя умоляю". Она могла сто раз повторять одно и то же. Роберт был в Москве.
Мы договорились встретиться в два часа дня.
У нас недавно открыли новое кафе с деревянными палками-рейками на стенах и с лампами, которые свисают с потолка в неожиданных местах.
Беллы еще не было, я пришла, и села за столик из серого с черным пластика, и стала разглядывать тех, кто был здесь в этот час. Отцы и маленькие дети, матери и дети пришли обедать. Рослые девушки с офицерами. Старухи с их последней слабостью к сладкому пирогу и чашке кофе со сливками. Шоферы, командированные.
И, конечно, тут были молодые люди, которых я не взялась бы определить, кто они и что делают в жизни, потому что сейчас многое перепуталось и физики радуются, если им удается походить на фарцовщиков. Они занимали два столика, девушек с ними не было. Среди них был один главный, самый худенький и маленький, с маленьким скуластым лицом. К нему обращались, его слушали. Мне ничего почти не было слышно, кроме многократно повторенного слова "старик" и коротких, громче других произнесенных фраз, которые были примерно одинаковы:
– Старик, ты прав... бу-бу-бу. Старик, ты неправ: – Опять бу-бу-бу. И: – Ты неправ, старик. Ты прав, старик.
Появилась Белла. Она остановилась в дверях и поискала меня глазами, хотя искать меня не нужно было: Я сидела перед ней. Она помахала рукой молодым людям и подошла ко мне. Веки и углы глаз у нее были намазаны серебряной краской. На-ногах черные чулки и мушкетерские длинноносые сапоги. А костюм – нечто среднее между одеждой средневекового рыцаря и рабочим платьем мойщицы автомобилей.
– Я могла бы тебя убить за этот вид, – сказала я.
Она была довольна, что произвела на меня впечатление. И на других посетителей кафе она произвела впечатление. В довершение всего она закурила, на ее лице появилось философское выражение. Я знала это выражение.
– Смотрю я на вас, – сказала она, – на тебя, на Роберта, на Завадского, и думаю, вы живете в искусственных условиях, ограниченных средой...
– Что?
– Вы не знаете и никогда не знали жизни, хотя вы и то и се, и в Комитете вас слушают, и в обком приглашают, и назначают, и выбирают, и делают вас _материально_ ответственными. Все как будто очень серьезно. Химия, промышленность! А на самом деле вы давным-давно ушли от реальной жизни. Звучит, может быть, парадоксом.
– Звучит идиотством и пошлостью, но я тебя умоляю пойти в уборную и смыть с себя хотя бы часть краски.
– Даю честное слово, что смыть невозможно. Это химия. И я тебя, в свою очередь, умоляю об этом не говорить, чтобы не отравлять мне жизнь.
К нам подошла незнакомая высокая девушка в огромной шапке и сказала:
– Общая сумма двести.
Белла ответила:
– Большое спасибо, – и подобострастно посмотрела на девушку.
Девушка бросила:
– Договорились.
И отошла.
– Спекулянтка? – спросила я.
– Почему обязательно спекулянтка? Если не работаете лаборатории синтеза, то уже спекулянтка. Как раз наоборот. Не спекулянтка.
– А за что двести?
– А за пальто.
– Какое? Интересно.
– Мы меняемся. Я отдаю ей старое платье, синий плащ, туфли и всякую ерунду. На сумму. А она мне пальто. Обмен проходит без живых денег.
– Выгодный, наверно, обменчик.
– Все люди считают себя очень практичными. Она – себя, а ты – себя. А мне нужно пальто.
Белла и раньше, в Ленинграде, меняла, свои платья, резала их, дарила, давала подругам поносить. Я понимала, что Беллу обдерут, но уж тут ничего не поделаешь. Мы молча стали пить кофе.
Молодые люди за соседними столиками иногда смотрели в нашу сторону и махали нам рукой. Теперь с ними сидела неспекулянтка в шапке.
– Мы пришли сюда для встречи с этой дамой? – спросила я.
– Нет.
– А их ты знаешь? – Я кивнула в сторону молодых людей.
– Этого я не могу сказать. Но я с ними дружу.
Мне стало смешно, фокусы ее и ломанье дурацкое.
– Жалко Роберта, – сказала я, – он хороший и нормальный человек.
– Даже слишком, – ответила Белла. – В том-то и беда.
Она отодвинула чашку и посмотрела на меня без улыбки. Нахмурилась. Опять фокусы, подумала я. Но это были не фокусы. К нам шел тот невзрачный главный мальчик из компании молодых людей. Он подошел, поклонился, взял Беллу за руку и сел на стул боком. Он был худощав, мал ростом, глазаст. Лицо его имело почти треугольную форму, узкое внизу, оно несоразмерно расширялось в верхней части. Главным, почти единственным в этом лице были глаза.
"Похож на гипнотизера", – почему-то подумала я.
– Что-нибудь изменилось? – спросил он приятным, глуховатым, тоже гипнотическим голосом.
– Не знаю, – тихо ответила Белла. – Познакомься с моим старым другом Машей.
Он встал, еще раз поклонился и опять сел.
– Я как вас увидел, сразу понял: друзья, – сказал он мне. – Вы страшно непохожи. Это – важное условие для дружбы. Так как же? Едешь с нами?
– Не знаю.
– Я тоже не знаю, – тихо и виновато произнес он. – Тебе решать, что нам делать.
– Я подумаю. Подумаю и решу.
– Ты подумай, – обрадовался он. – Когда ты говоришь "Я подумаю", я уже знаю, что ничего хорошего не будет. Новая наука бихевиоризм, которая изучает поведение и слова человека; ты для этой науки совершенно бесполезный предмет. Нуль. И для любой другой тоже. Тебя нельзя изучать, милая.
– И не изучай, – ответила Белла.
– А с другой стороны... – сказал он и надолго замолчал.
– Что? – спросила Белла. – Скажешь наконец?
– Я тебя вижу насквозь.
– Все меня видят насквозь, в том-то и дело, – усмехнулась Белла, – все. Маша, например, тоже. Правда, Маша?
Теперь они смотрели друг на друга, и я опустила голову. И ждала, когда отойдет этот треугольный гипнотизер в потрепанных джинсах. Он скоро отошел.
Можно было платить и уходить. Больше, наверно, Белла сюрпризов не приготовила.
За наш столик уселся упитанный старик с молоденькой девушкой. Он громко ел, громко пил и громко расспрашивал девушку.
"А они что?" – громко кричал он, наверно оттого, что сам плохо слышал. Девушка отвечала тихой скороговоркой: "А он тогда взял свой чемодан и ушел". – "И правильно сделал! – кричал старик. – А она?" – "А ода ничего, продолжала работать в нашей организации". – "Правильно делала! – кричал старик. – А вы что?"
И официантки разгневались и стали у стены совещаться, нарушает старик порядок или нет тем, что так громко кричит.
– Он тебе понравился? – спрашивает Белла, когда мы выходим из кафе.
По правде говоря, он мне чем-то понравился.
– Нет.
– Ты его не знаешь, – говорит Белла кротко. Она хочет разговаривать. Я спрашиваю, чем он занимается, и узнаю, что он реставратор икон.
"Как странно, что реставратор икон так молод", – думаю я, но скорей всего она врет, никакой он не реставратор, а астроном, агроном, аптекарь, артиллерист. Она всегда легко и бессмысленно врала. Филолога называла философом, артиста режиссером, незнакомого знакомым.
– Ты с ним дружишь? – спрашиваю я.
– Нет, я с ним живу.
Ну, хватит! Ей надо бунтовать, пожалуйста, пусть бунтует на здоровье. Хотя это называется другим словом, и я на мгновение задумываюсь, не произнести ли мне его.
– Я надеюсь, что ты неудачно сострила, – говорю я.
– А это для тебя типично, ты надеешься на лучшее. Плохого как бы не было. Это твоя позиция и защитная реакция. Гораздо удобнее, – говорит Белла зло, – спокойнее! Это вообще характерно для научных деятелей. А я и не думала острить.
– Раз ты меня позвала, ты рассчитывала...
– ...выслушать лекцию о женской чести, конечно! О том, какая должна быть спутница жизни у кандидата наук и заместителя директора института. Скоро он будет доктором. Ах, чуть самое главное не забыла – у талантливого молодого ученого, у... у гения!
– Он не гений, – говорю я, – это ты дура. Он и не изображает из себя гения. Но он действительно одаренный человек, который хочет нормально жить и работать, и тебя любит, такую дуру, и верит тебе абсолютно. Вот что самое в этом деле ужасное, если хочешь знать, что он тебе так верит!
– А не надо _так_ уж верить!
– Довольно, – тихо говорю я. Если хочешь, чтобы тебя услышали, надо говорить тихо. – Надоело.
– Никогда не достается тот, кого любишь, – говорит она. – А жизнь все проходит и проходит. Пусть бы уж скорее проходила!
Я останавливаюсь у троллейбусной остановки и смотрю, как она почти бежит по улице, невысокая, в черном пальто и черном вязаном шлеме. Люди оборачиваются ей вслед.
9
Начальник лаборатории должен присутствовать на ученых советах, на коллоквиумах, на совещаниях у Дира, на совещаниях у замдира, на совещаниях у начальника отдела, на совещаниях вообще. Присутствовать надо по субботам на оперативках, где происходит разбор претензий к вспомогательным лабораториям, к начальнику снабжения, к главному инженеру, к директору, к Комитету, друг к другу и ко всему свету. Называется "Субботнее кино".
В конференц-зале рассаживаются начальники лабораторий. Кроме начальников здесь их заместители. И отдельные заинтересованные лица.
Те, у кого нет претензий за истекшую неделю ни к кому, не хотят здесь присутствовать: полдня пропадает зря. Те, у кого есть претензии, сердятся на тех, к кому у них претензии. Те, у кого нет претензий, стараются сесть подальше с учебниками английского языка и со своими тетрадками. Те, у кого есть претензии, тоже стараются сесть подальше.
Ждут. Перекрикиваются:
– Обсчитали экспериментальные данные?
– Получили цифры, близкие в пределах опыта...
– Помните насчет мушек-дрозофил? А кого первыми послали в космос? Так что пусть меня не трогают!
– ...Май хасбанд из э сайнтифик воркер. Ин саммар ви шел го ту визит Булгэриа. Ви лайк Булгэриа. Булгэриа из э бьютифул каунтри [...Мой муж научный работник. Летом мы поедем в Болгарию. Нам нравится Болгария, Болгария – красивая страна (англ.)].
– Я в Комитете поругался, меня из важнейших работ сняли, а я помирюсь пойду, меня опять вставят. – Голос Тережа.
– Это будет самое, правильное, соломоново решение.
– Какое, какое будет самое правильное, соломоново решение?
– ...Старик, дай мне немного на шлифах, я тебе за это...
– А ты, старик, стал просто попрошайка. Я тебе уже давал. Где фамильная гордость?
Входят те, кто занимает первый ряд. Начальник снабжения. Главный инженер. Главный химик. Главный бухгалтер. Главный механик. Главный энергетик. Все главные. Роберт Иванов, наш новый замдир, с таким выражением лица: ребята, я ваш, я с вами. Я за вас. И за ваши претензии. Сейчас все устроим. Побольше оптимизма. Но поскольку от него мало что зависит, то он нам ничего не устроит.
Входит Дир, безупречный, как дипломат. От него зависит не все, но кое-что. И он почему-то очень любит "Субботнее кино". Сколько мы его просили придумать другие формы работы с нами, он стоит на своем.
– Проходите, проходите, товарищи, ближе, ближе! – настойчиво приглашает Дир со своей свежей, радостной улыбкой. В институте все, кто способен на светлые чувства, любят Дира. Общее мнение, что он невредный. Но в моем вопросе он ведет себя странно. Что заставило его так поддержать Тережа?
"Субботнее кино", наверно, тем дорого Диру, что он тут может показать свои человеческие чувства, в обычное время надежно закрытые костюмом из немнущейся шерсти.
Дир начинает выкликать лаборатории, от первой до Тридцатой.
Первая лаборатория говорит:
– Претензий нет.
Кивок гордой маленькой головы. Дир доволен. Приятно, когда претензий нет. Понято. Принято. Садитесь. Но уходить нельзя. Надо оставаться и слушать остальных. Зачем? Дир объяснял нам:
– Один раз в неделю хочу видеть всех. И слышать всех. Вы мой штаб.
– Вторая!
– В порядке.
Между прочим, тут не всегда говорят правду.
– Третья.
– Ол райт.
В зале смешок. Все знают, что у третьей куча претензий, но третья отругалась на прошлой неделе и сегодня пропускает. Решили через раз.
– Четвертая... Шестая... Десятая!
Внимание. Это мы.
Я скажу, что все хорошо. Не буду задерживать моих товарищей, поехали дальше, в конце концов мы все выбиваем, что нам бывает нужно. В целом институт снабжается неплохо. Можно в рабочем порядке... А наши дела – это наши дела и никому не интересны. А что нам надо, то нам надо по теме 3, а по темам 1 и 2 нам ничего не надо, нам их не надо.
Я встаю, уронив крышку пюпитра, а с крышки небольшую кучу хлама, который я вытащила из сумки и от нечего делать перебирала и перекладывала. На под летят образцы пластмасс, круглые, белые, черные, прозрачные, блестящие колобашки, и среди них одна, самая некрасивая, мутная, серо-коричневая, без блеска, величиной с пальтовую пуговицу, – наш полимер. Наш будущий полимер.
– Пусть катится. Еще наварим этого добра, – небрежно говорю я, проследив взглядом, куда покатилась моя серо-коричневая, самая некрасивая.
Сидящие рядом со мной Завадский и Веткин принимаются ползать по полу и собирать колобашечки. А я стою, думаю.
Дир поворачивает ко мне свое бесстрастное свежее: лицо. Хорошее, радушное, терпеливое лицо.
Тереж у стены с видом старого тренера потягивается, разводит плечи. Надо размяться. Иногда в нем проглядывает глубокая, старость, даже дряхлость, а иногда он выглядит крепким, железным, полным сил. На "Субботнем кино" он молод, любит, наверно, всякие собрания я заседания, не устает от них, подает реплики, шутит, внимательно слушает, всегда в курсе всего. Сейчас он что-то сказал и засмеялся.
Завадский держит на ладони наш еще такой несовершенный, такой несчастный образец, подносит, к глазам и разглядывает, какие в нем пузыри и точки, царапает его ногтем, трет. И все понимает, чувствует полимер.
Я говорю:
– Нам нужен ящик-бокс, чтобы работать в атмосфере инертного газа. Кроме того, нет резиновых пробок 27. Перебои с сухим льдом. Нет химически чистой щелочи. И, как всегда, мешалки. Термометры. Термостаты. – Я слышу собственный голос, он долетает до меня странно высокий, какой-то механический.
Ящик для работы с радиоактивными веществами нужен нам по теме 3. Если я его сейчас добьюсь, вот так открыто, нагло, на "Субботнем кино", это все-таки будет что-то означать. Несколько месяцев работы.
Директор смотрит на меня хмуро, он знает, для чего нужен ящик. И распоряжается: дать. С оборудованием он привык не жаться. Оборудование берите, получайте ящик, но все остальное остается по-прежнему.
Ящик – это еще несколько месяцев работы. На ладони Леонида Петровича наш полимер, способный выдержать большие ударные нагрузки. Физики испытывали предел прочности при сжатии, предел" прочности на разрыв, термостойкость – неплохо. Скромно говоря, неплохо.
Итак, ящик. Но я еще не села на место. Термостаты нам нужны.
И я говорю:
– А термостаты, Сергей Сергеевич?
– Термостаты! – кричит хор голосов. – Термостаты!
– Товарищи! – Дир стучит тонким карандашом по графину с водой.
– Термостаты! – поет античный хор.
– Автоклавное хозяйство, – говорю я, распоясавшись, – автоклавы должны быть герметичны, а они имеют обыкновение пропускать.
Из первого ряда поднимается начальник снабжения, медленно разворачивается всем корпусом, потом отдельно поворачивает голову, как будто снимает ее с шеи и устанавливает на нас. Долго, презрительно нас рассматривает. На лице его ясно написано: не могу передать, до чего вы все мне противны.
– Термостаты? – спрашивает он. – Термостаты. Правильно, термостаты. Так. Вот заявка. Двадцать штук. Чья заявка?
– Моя, – заявляет Веткин. – А что?
Смех. Тоненький карандаш звенит, звенит.
– Еще три заявки. – Начальник снабжения взмахивает бумажками негодующе. – Товарищ Иванов заказал пятьдесят. Товарищ Веткин заказал пятьдесят. А товарищ Тереж заказал сто пятьдесят градусников.
– Считаю безответственным, товарищи, такие астрономические цифры, говорит Дир. Он уже розовый. "Субботнее кино" – бодрящая процедура.
Тереж, чемпион запасливости, тоже побагровел, терпеть не может, когда его задевают.
– Значит, было надо, – говорит он голосом, которому малы размеры конференц-зала.
Роберт Иванов пишет, уткнувшись в папку. Он из породы счастливцев, которые умеют работать в любых условиях. Мы ему не мешаем.
Главный бухгалтер крутится на стуле, озирается, как будто хочет нам сказать: ну только попробуйте придите за командировочными, ничего не получите, раз вы такие. Хапуги! Банк денег не дает.
"Субботнее кино" продолжается. У кого-то нет катушек. У кого-то нет труб диаметра 125. У Завадского нет фарфоровых трубочек. А у меня их много. Я делаю знак рукой насчет трубочек, что могу дать.
Вдруг среди трубочек, и пробок, и сухого льда возникает проблема человека, проблема науки, проблема одного аспиранта. Он в лаборатории у Завадского, ходит зачем-то к Тережу, а тот не любит, когда к нему ходят, мешают, и непонятно, откуда взялся и что намерен писать. И кому он нужен со своей теоретической темой!
Дир задает коронный вопрос: "Каков будет практический результат?"
И разгорается бой. Он принципиален, этот бой, этот спор, мы ведем его каждый день и каждый час и отдаем ему свои жизни.
– Для чего работа? – резко спрашивает Дир. – Процесс известен. Для чего работа?
– Работа теоретическая, – тихо и яростно отвечает Завадский. Прекрасная тема. Честная, настоящая.
Главный инженер:
– Наш институт прикладной, все работы должны иметь практический выход.
Дир:
– Мы строим промышленность. Это вообще недиссертабельно. Тем более что процесс известен, с хлором. Англичане передали нам его методику.
Роберт Иванов невыносимо небрежным тоном:
– Ах, что нам англичане! Мы сами с усами.
Поднимается шум.
– Выдача!
– Наука!
– Для науки есть Академия наук! – кричат сторонники практического направления института.
– У А-эн чистая наука! Там чистые ученые!
– А я горжусь, что я грязный ученый!
Встает аспирант, похожий на всех аспирантов, немного затюканный, и вякает что-то насчет американцев. Мы их, они нас, в конце концов мы их. В защиту своей темы. Тема остается за ним.
Директор не против аспиранта и его темы, но не пропускает случая, чтобы напомнить нам о задачах сегодняшнего дня. Сказать: "Поторапливайтесь, ребята. Жмите. Потом наука".
Последние шутки дошучиваются в коридоре под доской Почета, здесь же доделываются те дела, которые не доделались в зале.
– Зайди, старик, взгляни на моностат. Опять не работает.
– Метод личных контактов наиболее продуктивен не только в политике, но и в науке. С тебя пол-литра.
После "Субботнего кино" всем хочется быть вежливыми, тихими и уступчивыми.
Я подхожу к директору.
– Сергей Сергеевич, все-таки поддержите меня перед. Комитетом, чтобы с нас сняли эти темы. Помогите.
Дир задумывается. Отвечает спокойно:
– У нас сейчас работает компетентная комиссия, Учтите.
Дир, он часто так, про что ему ни скажи, отвечает серьезно и вдумчиво про другое. _Что_ я должна учесть?
– Комиссия? – говорю я. – Какая комиссия? Пусть эта комиссия проверит меня.
– Что передать Тимакову? – спрашивает Тереж, появляясь из-под земли. Опять он, черт лысый, тянет, я ведь Тимакова тридцать лет знаю, повадки его. Что передавать?
– Да вроде ничего, – отвечает Дир, – я на той неделе сам там буду.
– Ай Москва, Москва! – бормочет Тереж. – Москва, Москва!
И смотрит на меня.
Да и что Дир, да и кто нам поможет, если мы сами себе не поможем! Но хоть ящик будет. Это еще несколько месяцев работы по теме N_3.
10
В нашем микрорайоне есть все, что надо человеку. И даже расположено по странной случайности в известной последовательности. Вначале родильный дом. Поблизости детские ясли и детский сад. Две школы, гастроном и еще гастроном. Булочная-кондитерская. Овощи – фрукты. Мясо – рыба. Кулинария. Ювелирные изделия. Мебель – подарки новоселам. Электротовары. Книги. Одежда. Аптека. Ларьки "Пиво – воды". Кинотеатр. Загс. Дворец культуры. Поликлиника. Больница. Кладбище.
Я иду по улице, миную свой дом и иду дальше, мимо новых домов и окон с листьями и шторами, с банками огурцов и свеклы на подоконниках.
Улица пахнет рыбой и сосной. Удивительная особенность наших мест: пахнет тем, чего нет.
Иду, а завтра десять человек спросят, почему я так долго, в одиночестве, в темноте гуляла по улице, был сильный ветер.
Белла думала, что я иду к ним, и сказала об этом Роберту. Он махал мне из окна, но я не заметила.
– Куда это вы шествовали, кто вас за углом ждал, признавайтесь! спросила Зинаида, грамматическая женщина.
– Выхожу вчера с тренировок, вижу, вы идете, и так мне вдруг захотелось выпить с вами за удачу, а где здесь выпить, в шалман вы не пойдете все равно, – сказал Веткин. – А может быть, и пошли?
Вот так у нас можно побродить вечером в полном одиночестве по проспекту, по необжитой и ветреной нашей улице.
Я бы обрадовалась, если бы мне помешали гулять. Одиночество – хорошая штука, мне его хватает. Так тоскливо бывает вечером и утром, так чисто и тихо в квартире, которая вдруг перестает казаться уютной и даже нужной. Затихает улица, умолкает двор, только ветер шумит, бьет в крышу, а она над самой головой. Ветер плещется волнами, набегает, откатывает. И наступает минута, когда ты никому не нужна и никому до тебя дела нет, только телевизору. Он с тобой разговаривает, обращается к тебе с неизменной вежливостью, с казенной приветливостью, и садишься ты перед телевизором и начинаешь с ним общаться. Здравствуй, дорогой, все-таки ты живой!
А иногда я делаю так: включу на кухне телевизор, а в комнате запущу-приемник и хожу – то там послушаю музыку, то там посмотрю, что делается. Так хорошо!
Но если ляжешь на диван, будет плохо.
В эту субботу я жду гостей. Первым приходит Завадский.
– Мне сказали в семь, я пришел в семь, – говорит он. – И принес подкрепление.
Он вытаскивает бутылки.
– Где-то у меня еще было пол-литра, ей-богу, – бормочет он, ощупывая себя.
– Я вас, оказывается, совсем плохо знаю, – говорю я. – Носите в кардане пол-литра и называете это подкреплением.
– И хорошо, что вы меня не знаете. Это дает вам возможность думать обо мне лучше, чем я есть, – скромненько отвечает Леонид Петрович и идет по квартире, оглядывая стены и потолки.
Моя квартира. Комната; – двадцать три метра. Кухня – девять. Ванная, уборная, стенной шкаф, антресоль.
В комнате блестящий, как будто из стекла, письменный стол, диван с красной обивкой, два кресла с синей обивкой, теплые декоративные пятна, чтобы их черт побрал, от них устают глаза, журнальный столик в форме утюга – пустоватая и безликая обстановка современного гостиничного номера, смягченная корешками книг на полках вдоль стен.
– Мило, мило, – расхваливает Леонид Петрович то, что уже видел и хвалил.
На балконной двери занавеска, похожая на сшитые флаги. И гостиничная чистота. И, может быть, гостиничная тоска.
– Маша, – говорит Леонид Петрович, – посидим, пока гости не пришли. Поговорим.
Мы садимся в комнате на диван, улыбаемся и молчим. И я немного пугаюсь этого молчания, мне неловко, но не могу придумать, о чем говорить.
– Почему вы молчите, Маша? – спрашивает Леонид Петрович.
Что-то есть между нами, что мешает говорить о неважном, что-то, значит, есть, отчего мы молчим. Мы это оба знаем.
– Давайте говорить, – просит Леонид Петрович.
– Давайте. Говорите сперва вы.
– Бесполезно. Сейчас придут Белла с Робертом и все равно помешают, так что лучше не начинать. У меня такое чувство, что они сию минуту придут.
– У меня тоже.
– Хотя я их люблю.
– Можно считать, что мы уже разговариваем.
Леонид Петрович улыбается.
– Иногда, Маша, мысленно я разговариваю с вами, все вам рассказываю, а вы внимательно слушаете. И никто не мешает. Хорошо, правда?
Я молчу.
– Вы умеете слушать; Ценное качество. Некоторые женщины совсем не умеют слушать. Они все сами знают. Но зато умеют напевать. А я совершенно не выношу домашнего пения, должен признаться. Видите ли. Маша, у каждого есть свои пунктики. У меня есть. А у вас?
Я молчу и молчу. Пунктики – это неважно.
– Смешно то, что я люблю не только, когда вы слушаете, но и когда вы не слушаете. А вы здорово умеете не слушать. Правда, Маша?
– Правда, – соглашаюсь я. – В данном случае была причина: я думала.
– Вы, конечно, не скажете, о чем. Я и не спрашиваю. Хотя, признаться, хотел бы знать. Но когда-нибудь вы скажете?
Не знаю, скажу или нет и надо ли говорить. Просто раз от разу, что мы с ним видимся, я привыкаю к нему, и начинаю его понимать, и начинаю радоваться этому пониманию, и волноваться, и о чем-то жалеть. А о чем мне жалеть? Иногда мне кажется, что я в жизни пропустила свое счастье и свою любовь и больше уже ничего не будет. А если будет, то это не Леонид Петрович, того бы я теперь сразу узнала, мгновенно. А Леонид Петрович никого здесь больше нет, он хороший человек, мне близкий, даже разговаривать не надо, все ясно, все известно. И это, между прочим, страшная сила. Что он там говорит, не знаю, не слушала, а оказывается, знаю, все слышала, все запомнила. Удивительно. И привыкаешь, начинаешь это ценить, но все равно жаль чего-то, и грустно, и непонятно. Хорошо, что звонят в дверь Белла и Роберт.
– Пришли, – говорит Леонид Петрович.
Белла объявляет:
– Самое лучшее место у нее в квартире – кухня.
Она идет на кухню. На широком крашеном подоконнике стоят листочки в горшках. Их много, и они падают вниз на слабых стеблях, похожих на картофельные ростки, перепутываются, и эта хрупкая светло-зеленая неразбериха тянется почти до пола.
– Эти умирающие от недостатка влаги листки _придают_, – замечает Белла, – весьма эффектны.
– Нравится? – спрашиваю я.
– Их бы полить, – говорит она и вдруг кричит: – Ро-обик!
– Что, детка? Что ты орешь? – Роберт появляется в дверях.
– Посмотри листики.
– Очень, очень мило, – хвалит пришедший следом Завадский.
И к голосу его я привыкла, голос хороший, что бы он ни говорил, даже это свое "мило, очень мило".
– А чем мило? – спрашиваю я. – Что мило?
– Все-все, – отвечает он скороговоркой, – все-все.
Роберт молчит. А Белла продолжает:
– Сделать из листьев всю стенку в комнате, около стены поставить скамейку...
– Ей-богу, пахнет цыплятами-табака, – произносит Завадский своим радостным голосом.
– Постаралась, – говорю я, – начальство в гостях.
– А что, между прочим, когда Робик не был замдиром, его так не угощали, – говорит Белла в какой-то странной запальчивости.
– За такой воздух все отдать! – Леонид Петрович подходит к открытой балконной двери. – Чем это так пахнет?
– Персидская сирень с кладбища, – объясняю я.
– Пахнет рекой, – говорит Роберт и кашляет, как больной, и хлопает себя по груди. – Сыровато.
– У тебя кашель, милый! – восклицает Белла паническим голосом жены, которая больше всего боится болезней мужа. – Будешь пить молоко с медом. Проклятая химия! Ненавижу ее! Маша, у тебя, конечно, нет молока?
Я вынимаю молоко из холодильника, но она уже забыла про него.
На некоторое время жареные цыплята заслоняют привычный круг наших тем.
– Эх, – вздыхает Роберт, – не хватает в нашей жизни "Арагви"! Вот теперь, когда есть деньги. А было "Арагви" – не было денег. Все так устроено, клянусь честью! Я ошибаюсь? Поправьте меня. – Теперь ему хочется покурить, побеседовать, пожаловаться на жизнь.