Текст книги "Повседневная жизнь «русского» Китая"
Автор книги: Наталья Старосельская
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Иван Григорьевич Войлошников вспоминает, как в 1954 году отправился на целину с первым эшелоном: «На станции Отпор нас встречал представитель Министерства сельского хозяйства Новиков, а также представители хозяйств, куда нас должны были направить. Там же нам вручили подъемные. В один из дней, что пришлись на отдых, морячки с Дальнего Востока, которые тоже куда-то ехали, устроили пляску под аккордеон. Я при звуках плясовой никак не могу усидеть, а тут – тем более при необычной обстановке. И тоже вместе с ними пустился в пляс… На станции Отпор познакомился с капитаном И. Ф. Болдыревым. Он водил поезда с целинниками из Китая. У него при трехдневной стоянке на Отпоре брал для сына молоко… Нас направили в Качугский район, село Анга (Иркутской области). Очень красивое село, посредине его река Анга. Приехали мы сюда в Троицын день. И на удивление всем в селе шел общесельский праздник, отмечали Троицын день.
Встретили нас прекрасно. Всем были в день приезда предоставлены дома для проживания. Здесь я преподавал сразу же с сентября химию в 10 классе и биологию в 5–9 классах».
Несколько лет назад был опубликован роман Е. Орлова «Дым Отечества», сплетенный из мемуаристики и вымысла. Речь в нем идет о семье Соколовых, глава которой, много лет прослуживший машинистом локомобиля электростанции поселка Яомынь, находившегося к югу от Харбина, в 1945 году был арестован органами НКВД – его обвинили в том, что он работал на японцев. Так семья оказалась разделенной: Иван Соколов, прообразом которого стал отец писателя, – заключенный советских лагерей, его жена и два сына – жители северо-восточной части Китая. Парадокс заключается в том, что отец заключен в лагерь, а сын его грезит о великой и прекрасной Родине. Ситуация отнюдь не придуманная. Может быть, потому так пронзительно звучит финал романа: «Прощай, добрый и гостеприимный Китай! Мы будем помнить тебя всегда… Здравствуй, Родина! Прими нас к себе. Мы разные – красные и белые, а паши дети – розовые. Но все мы русские, и еще мы тебя горячо любим…»
В этих незамысловатых словах прощания и ожидания встречи сошлись совершенно разные чувства: и радость обретения Родины, и тревога, и грусть от потери. Чего? Чего именно, если они с каждым днем все острее ощущали себя здесь иностранцами, лишенными каких бы то ни было прав, беззащитными перед лицом грозных революций и войн, в которых сражаются граждане не своей, чужой страны?..
Конечно, слухи о репрессиях в Советском Союзе до них доходили. Вероятно, вспоминались знакомые или родственники, уехавшие несколько лет назад и с той поры не подававшие о себе никаких вестей. Но те, кто решился последовать их примеру, старались об этом не думать. Почему? Наверное, потому, что очень хотели верить в лучшее, жили надеждами, бережно выращенными, выпестованными в душе.
И пока слухи только доходили – это была одна история.
Вторая происходила на глазах, по крайней мере, после 1945 года, когда освободительная Советская армия вошла в Китай. В Харбин армия вступила в праздник, вдень Преображения Господня.
Вот что рассказывает об этом событии И. А. Дьяков: «Тогда малейшая мысль о дорогой стране, каждая мысленно нарисованная картина о ней казалась далекой прекрасной сказкой. Если бы в то страшное время кто-нибудь мне сказал, что скоро я увижу соотечественников и что получу право называть себя ее гражданином, – я не поверил бы, так как реально чувствовать себя сыном России мне казалось невероятным. Но, о чудо. Мне вернули любимую, родную Отчизну.
С какой искренней любовью мы встречали Красную армию в Харбине! Да, именно с любовью, как родных, любимых братьев, героев и освободителей. С какой радостью мы бросали цветы под ноги бойцов и офицеров!
Помню молебен в соборе 19 августа 1945 года. Под сильным ливнем стояли люди в одних платьях, в праздничных костюмах и не расходились: ждали (многие с цветами) прихода частей Красной армии… (кто-то пустил слух, что встреча состоится на Соборной площади). Наконец, к собору быстро подходит автомобиль и выходит… офицер, настоящий русский офицер с золотыми погонами. Трудно забыть это первое «ура» по адресу этого первого русского офицера. Из глубины сердца исстрадавшейся души вырвалось это радостное всенародное «ура». Многие плакали. Совершенно незнакомые люди поздравляли друг друга. Ждали отряд – приехал к нам один, но этот один заменил собой всю армию. Его хватали за руки, каждому хотелось прикоснуться к нему. Какими словами могли мы тогда выразить свою радость! К нам, угнетенным, отверженным, потерявшим свою Родину и оторванным от родного народа, приехал он, наш родной, любимый… В соборе в это время совершался торжественный благодарственный молебен по случаю освобождения нас от японского ига. Служили три архиерея во главе с архиепископом Нестором, и когда бывшие в храме услыхали это громкое «ура», хлынул и к выходу, но… офицер, сняв фотографию, уехал… Тех, кто его видел, считали счастливцами.
А незабываемые сцены на пристани, на берегу реки Сунгари. Мы часами стояли и смотрели на «них», родных, любимых… А дети – они забыли обед, да и взрослые тоже. Мы поздравляли друг друга и целовались, как на Пасху. Наше духовенство, начиная с архиереев, служило благодарственные молебны под целодневный звон церковных колоколов; многие священники говорили проповеди о Родине, о присоединении нас к Матери-Церкви, о принятии нас в свои отцовские объятия Святейшим Патриархом Алексием, собирали пожертвования… Родители говорили детям о спасителях наших – о Красной армии, нашей гордости, о нашем отце Святейшем Патриархе… Дивные радостные дни. Никогда нам их не забыть. Мы вновь приобрели потерянную Родину, и это не сказка, а самая настоящая реальность. Ежедневно мы видим доказательства, убеждаемся, что это не сон».
Очень трудно было прерывать эту цитату – ведь в словах вспоминающего сошлось так много всего! Разве не напоминает нарисованная им картина знакомую по кинохронике и мемуарам встречу победителей в разрушенных войной столицах союзных республик, Европы, парад на Красной площади, когда под проливным дождем победители бросали к подножию мавзолея знамена поверженных врагов… Эти кадры до сих пор невозможно смотреть, не ощущая комок в горле и чувство какой-то невероятной гордости за свою страну.
Разве что только колокольный звон не слышится в старых кинохрониках, заботливо удаленный от слуха цензорами, – а ведь звонили, звонили уцелевшие колокола в чудом уцелевших маленьких храмах, прославляя великое российское воинство, спасшеe мир!..
С волнением и воодушевлением трудно было сладить, даже самые отъявленные скептики испытывали в эти дни чувство гордости за свою страну и желание немедленно вернуться на Родину, чтобы строить вместе со своими соотечественниками светлое будущее. Общее для всех…
Алла Дворжицкая-Светланова вспоминает те дни в своем уже цитированном выше очерке «В августе сорок пятого».
В это время театр, в котором она служила, гастролировал по станциям Восточной линии. Артисты находились под присмотром японца, уполномоченного от Харбинского симфонического общества. И вот во время поездки пришла весть: Советский Союз объявил войну Японии.
«Какие тут гастроли! Еле добрался наш пустевший поезд до Харбина. Наш японец куда-то исчез. Мы вышвыривали вещи, прыгали из вагона, боялись, что сметет нас шквал. Японские солдаты с ходу занимали вагоны. На вокзале метались японцы, японки с детьми. Одни бежали к поездам, другие непонятно куда. Все было как во сне: непонятно, зыбко, тревожно.
…Что могут сделать японские власти с нами, русскими? Да все, что захотят! Мы, люди без гражданства, чужие везде – перелетные птицы, случайно зацепившиеся за этот бугорок. Говорят, что арестовывают мужчин, советских граждан. Мужа подружки моей, известного врача, арестовали. Слухи ползут, как струйки дыма, из дома в дом: а вы слышали?..
Капитуляция Японии свалилась на харбинцев всех национальностей опять же с ошеломляющей неожиданностью. Пошла я, ничего не ведая, в японский банк, где работал кассиром мой добрый знакомый армянин. Зашла в здание и оторопела. Весь большой зал был наполнен японцами. Все стояли на коленях. Застыла на месте. Услышала красивый, низкий скорбный голос, что-то говоривший по-японски медленно и торжественно. Японцы слушали в полном молчании. У многих по лицам катились слезы. Они их не утирали. Опомнилась, тихо вышла. На улице услышала, что это говорит японский император. Оповещает о капитуляции Японии.
События завертелись, как карусель. Сюда придут советские войска. Что они сделают с нами? Как отнесутся? Свои мы для них или ненавистные чужаки-эмигранты, враги?»
Вопросов было множество. От Родины ждали не только приюта, но и кары. И тем не менее радостно бросались навстречу советским войскам, взволнованно вслушивались в новую русскую речь, всматривались в черты лиц. Это была первая встреча с Родиной, от нее зависело окончательное решение…
«Наконец пришел и долгожданный день, – продолжает Алла Дворжицкая-Светланова, – в город начали входить части Красной армии… Новые слухи: вошли… идут… нас не трогают. Можно подойти, даже поговорить! Хлынули харбинцы на улицы, начали заговаривать с военными, знакомиться, звать их в гости.
Прибежала ко мне подружка Валя – взбалмошная, «без царя в голове» и затормошила: пойдем на улицу! Скорее! Там так интересно! Вышли на Китайскую. Я огляделась – все какое-то другое. Даже воздух. Исчезли хмурые лица. Будто светлый праздник с небес спустился. Сердце затрепетало! Увидела первых советских солдатиков! Пилотки, тяжелые кирзовые сапоги. Глаза голубые, серые, карие. Смотрят вокруг с интересом. Идут с чувством собственного достоинства. Да! Сразу почувствовали! Эти крепенькие, молодые, невысокого роста парни – солдаты победоносной армии…
Стояли с Валей на обочине, и вдруг остановилась рядом красивая большая черная легковая машина невиданной марки. Открылась дверца: «Девчата, хотите покататься?»
– Хотим! – заверещала Валя, прыгнула в машину, и я за ней. Вот они, первые знакомые. Их было двое. Сказали, что машина эта вывезена из Германии. Принадлежала самому Гитлеру. Разве вспомнишь, о чем говорили! Кажется, о городе расспрашивали. Мы были как наэлектризованные. Свои они нам? А мы им? Говорим на одном языке, а слова у нас разные. Мы привыкли к обращению: господин, госпожа, а их это смешит и удивляет. У них «товарищ». И к женщине относится, и к мужчине. Мы скажем – чиновник, а они – сотрудник. Мы – скамейка, а они – лавочка. У нас в лавочках торгуют, а не сидят. Ни имен, ни лиц, ни званий их не запомнила. Покатали нас, потом извинились, сказали, что им в часть пора».
И в этот же день произошла вторая встреча, которую в каком-то смысле можно назвать судьбоносной, потому что – кто знает? – неизвестно, что могло бы случиться с семьей Дворжицких, если бы не кинооператор Алексей Борисович.
Он отвез девушек домой и с тех пор стал иногда бывать у Аллы Дворжицкой-Светлановой. Однажды Алексей Борисович заметил в столовой на этажерке кипу журналов «Рубеж». Семья очень любила это харбинское издание, поэтому мать Аллы, практикующий врач, держала журналы именно в столовой, где пациенты обычно ждали приема. «Стал их листать и Алексей Борисович, – пишет Дворжицкая-Светланова, – и пришел в ужас. Мы совершенно забыли, что во время Второй мировой да и после нее в журнале постоянно появлялись карикатуры на Сталина. И лежали эти журналы на виду, как бомба замедленного действия.
«Что вы делаете, – почти кричал на нас Алексей Борисович. – Зайдет к врачу на прием наш солдат или офицер, увидит такую карикатуру! Да он перестрелять вас тут же может! И его оправдают! Уничтожьте сейчас же!»
Мы вырвали из журналов все опасные рисунки. Возможно, что уберег нас, непуганых и беспечных, от большой беды Алексей Борисович. Мы с ним встречались и дружили до его отъезда домой в Советский Союз».
Но доехал ли он до дома – неизвестно. Спустя несколько лет Алла Дворжицкая-Светланова, отправляясь на гастроли, встретила в поезде знакомого, который сообщил, что Алексей Борисович бесследно исчез в 1947 или 1948 году.
Этот небольшой рассказ актриса подтверждает важным свидетельством: с харбинцами советские солдаты и офицеры были гораздо доверительнее, чем между собой. Они говорили о многих вещах свободнее, откровеннее; охотно расширяли круг знакомств, вместе, большими компаниями ходили в китайские рестораны, на спектакли Харбинского драматического театра…
Сразу после того как Красная армия вошла в Харбин, была учреждена военная комендатура. Бюро по делам русских эмигрантов деятельно включилось в работу, помогая советским властям разобраться в обстановке. Руководителям бюро поручили составить для военного коменданта Харбина список тех, кто возглавлял какие-либо общественные организации. К работе над составлением списка подошли очень ответственно: не дай бог забыть кого-то!..
В один прекрасный августовский день все, чьи имена были в списке, получили приглашение на прием в шикарный японский Ямато-отель, расположенный на Вокзальном проспекте, в самом центре Харбина. Принаряженные, в приподнятом настроении, гости собрались в Ямато-отеле в ожидании чего-то очень хорошего.
А дальше… Дальше вспоминает известный харбинский журналист Михаил Шмейссер: «На первом этаже Ямато-отеля нас встретил дежурный офицер со списком на столике, отмечал прибывших и вежливо предлагал пройти на второй этаж и подождать там, пока соберутся для дальнейшего представления военному коменданту. Таким образом, здесь собрался весь «цвет российской эмиграции» – руководители разных рангов, всего несколько десятков человек. Однако время шло, а собравшихся никуда не приглашали. У некоторых появилось легкое беспокойство, кое-кто даже намеревался выйти из отеля, но было уже поздно: внизу стояли солдаты с оружием и никого не выпускали. Затем в холле появился тот же офицер со списком и опять-таки вежливо пояснил, что комендант изменил место приема и просит пройти наискосок, в здание бывшего японского консульства… Вот мы вышли и уже под конвоем кильватерной колонной потянулись к зданию японского консульства, благо, что нужно было перейти только через дорогу. Там нас без лишних церемоний провели в подвал и разместили в клетках-камерах. Вот так и закончилось наше «представление коменданту». Далее были вызовы к следователям, а еще через несколько дней перевели в тюрьму, оттуда – этапом на территорию СССР в разные места».
Почти комично звучит в этом контексте рассказ Дмитрия Петровича Жемчужина, секретаря харбинского Общества домовладельцев. Его «эпопею» приводит в своих воспоминаниях И. Пасынков:
«Иду я теплым августовским днем по улице и вдруг вижу – едет на извозчике Владимир Николаевич Жернаков, председатель Общества домовладельцев. «Вы куда?» – спрашиваю я его. «Представляться коменданту», – отвечает тот. «А я как же? Мне же неудобно не представиться!» – «Ну, садитесь, поехали вместе», – согласился он. И вот мы вместе приехали в Ямато-отель. Фамилию Жернакова офицер сразу в списке отметил, а мою не нашел: «Вас нет в списке», – пояснил он. «Но как же, мне неудобно не представиться как секретарю Общества домовладельцев!» – «Ладно, я припишу вас», – ответил офицер и предложил обоим пройти наверх. Вот так я и приехал «представляться», только не военному коменданту, а начальнику лагеря на Урал в январе 1946 года…»
И еще одно наблюдение Аллы Дворжицкой-Светлановой, еще один штрих в психологической атмосфере Харбина 1945 года:
«Многие военные попали на эту «быструю» войну сразу после Отечественной. У некоторых нервы были жестоко расшатаны, они перестали ценить жизнь как свою, так и чужую. Чуть что, хватались за оружие. Однажды начался наш спектакль. Я была на сцене. Только успела сказать первую фразу, как услышала выстрел. Мне показалось, что стреляли по сцене, по мне. Уставилась в публику с немым вопросом: за что? В полутьме зрительного зала увидела, что через барьер верхней ложи напротив сцены перевесился вниз головой человек. Безвольно висели руки. Казалось, что сейчас он выпадет из ложи. Около него возникшумок, возня… Занавес закрыли. Через несколько минут мы начали спектакль сначала и доиграли без происшествий. Узнали, что в ложе один офицер застрелил другого за то, что тот сел на его место и не хотел его освободить».
Очень скоро русским пришлось привыкнуть к зловещей для слуха аббревиатуре – СМЕРШ.
В августе-сентябре 1945 года, сразу вслед за армией, в Харбин вошли смершевцы. Началась охота на людей. Сначала арестовывали и бросали в тюрьмы, затем развозили по многочисленным островам «архипелага ГУЛАГ», а спустя несколько лет раздавали сроки наказания и статьи, хотя, в сущности, вина на всех была одна: родились и выросли за границей…
В одном из номеров газеты «На сопках Маньчжурии» мне попался страшный документ – очерк под названием «50 лет молчания» с посвящением:»… тем девчонкам и мальчишкам, которые, как и я, попали в застенки СМЕРШа». Он подписан латинскими буквами N.N. и сопровожден рисунком: юная девушка с обликом героинь Лидии Чарской опустила чуть повернутое вбок лицо на кисти рук и смотрит куда-то далеко-далеко. И во взгляде ее – неизбывная пустота.
Этот очерк нельзя дробить, делить на цитаты, поэтому я привожу его почти полностью, с незначительными сокращениями:
«Чтение страниц газеты «На сопках Маньчжурии»… всколыхнуло во мне тяжелые воспоминания, те, которые гнетут меня вот уже 50 лет, и то, что произошло со мной в сентябре 1945 года в Харбине, городе нашей юности. А было мне тогда 18 лет…
Восемнадцать, девятнадцать,
Черт возьми, замечательных лет.
Только в эти года можно, как никогда,
И смеяться, и петь, и любить.
Было и у меня в те годы то, что написано в этих строках. Увлечение спортом, засунгарийские площадки с игрой в колечко, волейбол, катание на яхте, песни под вечер и все то, что было присуще в эти славные юные годы.
Была и любовь, начавшаяся со знакомства в трамвае, затем дружба, со временем перешедшая в большое чувство первой чистой любви.
Пела я и в хоре в одной из пристанских церквей, состояла в кружке «Русские девушки» при Русском клубе на Диагональной улице, от которого мы жили в минутах ходьбы. Занимались там рукоделием, шитьем, а бывшая ученица Смольного института учила нас этике и манерам, как себя держать в обществе, как сидеть, как обращаться с ножом и вилкой и многое из того, что не преподавалось в школе.
Был в моей жизни и Белый бал после получения аттестата зрелости, когда соученики с горящими глазами поздравляли друг друга, а милая добренькая мама говорила: «Все у тебя впереди, доченька, ты теперь у меня взрослая».
Были и мечты о высшем образовании, но не получила я его – злой рок постиг меня.
По сей день помню август 1945 года, когда мы, молоденькие девчонки, будущие студентки, бегали встречать «освободителей», бросали цветы, улыбались, радовались – ведь пришли же русские, свои. Победа!
Вскоре по городу прошел слух, что идут аресты как молодых, так и пожилых. В одну из сентябрьских ночей 45-го к нам в дверь сильно постучали. Когда открыли дверь, то перед нами стояли военные. На наш вопрос: «Что нужно?» – спросили: «Здесь живет такая-то?» Назвали мое имя и фамилию.
– Одевайся, ты арестована!
– За что? – спросила мама.
– Разберемся! – был ответ.
Я стала выходить. Оглянувшись, увидела маму со слезами и ужасом в глазах.
Посадив меня в машину, увезли в здание японского консульства. Провели внутрь, вниз по лестнице, втолкнули в одну из комнат-камер. На потолке горела еле-еле светящаяся лампочка. Кое-как я примостилась на полу у стенки.
На следующий день поздно вечером меня увели на допрос. Поднявшись на этаж выше, ввели в комнату. Увидела стол, чуть подальше стул, около стены топчан-диван, небольшой умывальник и парашу. В комнате находилось двое военных. Один – невысокого роста, полный, с покатыми плечами и чуть сгорбленной спиной. Широченные галифе на полном животе. Лет ему было за сорок. Не русского типа, с темными курчавыми волосами и горбатым носом. Неприятный тип с бесформенными толстыми губами. Другой – выше среднего роста, блондин, худощавый.
Посадив меня на стул, направили настольную лампу мне в лицо. Начали допрос: фамилия, имя, отчество, возраст и далее – в какой диверсионной группе состояла, какие террористические акты готовила и вела против СССР? Весь допрос они сопровождали ужасными, грязнейшими ругательствами. Требовали, чтобы на кого-нибудь указала, назвала имена и фамилии. Допрашивали оба, по очереди, что-то писали на листах бумаги.
Так продолжалось несколько часов. Затем заставили подписать, но я отказалась, сказав, что хочу прочитать, но в ответ – опять грубейшая брань. Мне было уже все равно, лишь бы скорее это кончилось, и я подписала несколько листов.
Отложив их в сторону, старший по возрасту приказал мне раздеться. Сняла платье, но он заорал:
– Все снимай! Все! Останься, в чем мать родила!
Я медлила, на что опять был окрик:
– Давай, поторапливайся!
Раздетая, нагая, я, сгорбившись, старалась прикрыться руками, но для этого рук не хватало. Я чувствовала жуткий стыд, щеки и лицо горели, голова кружилась.
– Стань прямо! Руки опусти! – с грязной руганью снова заорал старший.
Оба они смотрели на меня мутными похотливыми глазами, между собой обсуждая строение моего тела, кожу и тому подобное. А затем один из них промолвил:
– А интересно знать, девка она или уже баба?
– Ничего, – ответил другой, – скоро узнаем, что и как.
Стали играть в карты. Я стояла в той же позе, и рой мыслей проносился у меня в голове. Не сон ли это? Не брежу ли я? Как могло случиться, что в нашем благородном, интеллигентном Харбине происходит такое безобразие, такая наглость, такой ужас?! За что? За какие грехи покарал нас Господь? Что я плохого сделала за свою 18-летнюю жизнь, в чем я виновата? Но не находила ответа. Вспомнилась милая мама и ее последний взгляд со слезами на глазах.
За стеной раздался душераздирающий крик:
– Не виноват! Не виноват я ни в чем!..
Слышался какой-то шум, кого-то били, мучили…
По телу пробежали мурашки. Кто он? Может быть, знакомый?..
Наконец, игравшие в карты встали со стульев, и молодой сказал:
– Ты выиграл, ты и начинай.
Схватив меня за руки, они потащили меня к топчану. Я вырывалась, истошно кричала, но справиться с ними не могла… Уже на ложе потеряла сознание.
На какой-то момент очнулась. Перед лицом увидела рожу с дикими глазами и полуоткрытым ртом, из которого исходил тошнотворный запах водки, табака и нечищеных зубов. Я опять провалилась в беспамятство…
Целую ночь они глумились надо мной, не помню, были ли еще другие. Только под утро заставили одеться, затем меня в полусознательном состоянии увели в камеру, в подвал. Весь день я не вставала, лежала на голом полу, все тело болело, и тяжелые мысли не покидали меня: «Что будет завтра?»
А завтра было то же самое. Ночью опять меня увели наверх. Опять допрашивали: «Укажи, кого знаешь! Кто замешан в вашей белобандитской террористической организации? Назови фамилии!..» Опять тащили на топчан, опять терзали меня и глумились. Так продолжалось три ночи подряд.
Как-то утром повели наверх. Привели в другую, уже большую комнату. У стены стоял стол в виде подковы, за которым сидело более полудюжины военных с золотыми погонами. У меня зарябило в глазах при виде этого золота – целая линия погон, меж которых торчали головы.
Погоны – символ чести, гордости, совести защитников Отечества… Имели ли они право, эти изверги, насильники и убийцы, носить их на своих плечах? Помню, что сидящий слева вскрикнул:
– Ну, ты! Будешь ли говорить или продолжать молчать?
И я молчала… Мне было все равно.
– Мы тебя сгноим! Мы заставим тебя говорить!
Помолчав, я ответила: «Делайте, что хотите. Вы уже во мне все убили…»
Целый день они по очереди задавали мне одни и те же вопросы. Кто-то из них выходил, опять приходил. Целый день я слышала грубость, но ни на что не реагировала – напало какое-то оцепенение и безразличие.
Уже под вечер сидящий посредине, видимо, старший по чину, сказал:
– Ну, что с тобой делать, девка, я не знаю.
Потом, помолчав, приказал меня увести в камеру.
Ночью опять повели наверх. Заставили подписать бумагу о «неразглашении тайны», затем вывели меня во двор и посадили в грузовик с опущенной шторкой позади. Подошел один из насильников и сказал: «Кому-нибудь расскажешь – то смотри! От нас не уйдешь, везде найдем!»
В грузовик село двое часовых, и мы поехали.
Выехав на улицу, повернули направо. Почувствовала, что взбираемся на подъем. Поняла, что едем к Собору. Затем стали его объезжать. Перекрестилась и стала молиться: «Господи, прости меня грешную и сохрани!
Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…»
Потом уже ехали вниз, в сторону Модягоу. Через какое-то время грузовик остановился. Двое охранников, сидящих со мной, приказали мне слезть. Затем, схватив меня, швырнули, и я, ударившись о забор, навалилась на него. Невольно подумала, что сейчас застрелят, но сильнее загудел мотор, и они уехали.
Постояв некоторое время, стала присматриваться и пошла в сторону Собора… Дошла до Лицея Св. Николая, постучалась, по никто не открывал. Пошатываясь, добрела до Дома Милосердия… Долго стучалась, и наконец мне открыла дверь монашка. На вопрос: «Что надо?» – ответила, что заблудилась. Монашка завела меня в здание. Помню коридор и скамью сбоку. Принесли мне подстилку. Расстелив ее на скамье, легла и мгновенно уснула.
На рассвете проснулась. Монашка принесла мне что-то поесть, но я отказалась – меня подташнивало. Попросила у нее денег, она дала мне немного, что хватило на трамвайный билет. Доехала до своей остановки на Пристани.
Не буду описывать встречу с мамой. Хочу сказать, что с перерывами спала неделю. Даже ей я не рассказала о том, что делали со мной, как надругались, убили во мне все, искалечили мою душу и тело. Будь они прокляты!
Мучила меня и мысль о встрече с любимым другом. Где он – я не знала. Думала, что его тоже арестовали, так как за год до событий он был призван в отряд Асано…
Лежа в кровати, я все думала, думала, думала… Что делать? Иногда вечером я выходила на улицу, шла в одну из пристанских церквей и в темном, по возможности, углумолилась. При встречах с прохожими мне казалось, что все на меня смотрят, как бы с неприязнью, осуждая.
Прошло более года, когда к нам в дверь постучали. Открыв дверь, увидела его. Я обомлела, не знала, как на него смотреть, потом отошла, сдержалась, мы обнялись. По сей день помню, как сидели мы вместе с ним, пили чай, а он рассказывал мне, как скрывался у знакомых на одной из станций КВЖД. Повезло ему, что не забрали, так как перед событиями уехал на побывку к родителям, у которых была заимка на Восточной линии.
Он пригласил меня поехать к ним. Месяц, проведенный там, был прекрасен. Чудные, милые и добрые его родители не знали, куда меня усадить, чем угодить. Кроме добра и внимания, я от них ничего не видела. А он, кого я любила, смотрел мне в глаза, называя ласково – снежинкой, пушинкой и белкой – был предельно внимателен.
Душа разрывалась… В голове все время одна и та же мысль, один и тот же вопрос – что делать? Могу ли я его обидеть, как примет он все то, что со мной сделали, простит ли меня? А если простит, не будет ли это снисхождением и просто жалостью? Перед отходом поезда он сделал мне предложение – соединить на всю жизнь нашу судьбу.
Я смотрела на него, на его горящие, ожидающие ответа глаза и ответила:
– Прости! Богом прости, но я люблю другого.
Не оглядываясь, вбежала в вагон, повалилась на сиденье и разрыдалась. Было потеряно все – девичья честь, большая, первая и чистая любовь.
Прожив неделю в Харбине, я уехала в один из городов Китая и никогда больше в Харбин не возвращалась.
Вот и бреду все 50 лет – с убитой душой – по жизни, потеряв любимого человека».
Нужны ли здесь какие-либо комментарии?..
На этих страницах уже упоминался бывший харбинец И. Пасынков, оказавшийся в одной камере с умирающим поэтом Арсением Несмеловым. Его путь в лагерь Гродеково был обыденным для тех времен: Пасынкова схватили смершевцы в Харбине в 1945 году, потом его отправили в Гродеково, а в декабре того же 1945-го вместе с маньчжурцами разных национальностей (среди них были и японцы, и корейцы, и китайцы) этапировали в глубь России, на Урал, в специально приспособленных пульмановских вагонах.
«В вагоне были нары в два ряда, и спали мы тесно прижавшись друг к другу, так что ночью приходилось переворачиваться на другой бок одновременно всем, – пишет И. Пасынков. – В вагоне теснота, зловоние, холод. На редких остановках забрасывали в вагон каменный уголь (стояли две печки-буржуйки), мерзлый хлеб и редко – подобие жидкой горячей пищи, а также воду для питья. Ее катастрофически не хватало. Приходилось от жажды слизывать испарения со стенок вагона, все завшивели так, что тело представляло собой сплошные расчесы с кровоподтеками.
О такой «роскоши», как медицинская помощь, и думать было нечего. В нашем вагоне было три смерти, и я отчетливо запомнил этих людей: Иноземцев, начальник электростанции на ст. Имяньпо (умер от астматического состояния на куче угля около печки), Отланов Иван Николаевич (умер от сердечно-сосудистой недостаточности, сильно отек, задыхался) и третий – присяжный поверенный Дандуров, уже престарелый человек, у него были психические нарушения, стал заговариваться и однажды утром не проснулся. Трупы подолгу лежали на полу, примерзали к полу, и ночью мы спотыкались о них. На каких-то станциях их снимали и где-то хоронили, но как? Никто об этом не знает и даже не узнает, где похоронены эти мученики…
Вот в таком состоянии мы ехали 29 суток через Сибирь с ее морозами. У многих к концу этапа развились авитаминозы… Привезли нас 17 января 1946 года на ст. Азанка Свердловской области, выпустили в лагерь, который показался нам раем после такого этапа, хотя не был приспособлен для приема, так как пустовал долгое время».
И для очень и очень многих двери на Родину отпирались именно таким образом. Никто из них не успел проститься со своими близкими – увозили ночью, тайно, и ни о какой весточке домой, как, впрочем, и ни о каком официальном уведомлении семьям, не было и речи. По словам И. Пасынкова, ответственные работники советского консульства на все запросы отвечали неопределенно, а примерно в 1948 году начали говорить: «Не ждите…»
Лишь в 1956 году, уже при Н. С. Хрущеве, начали освобождать маньчжурцев. Тех, кому удалось выжить в нечеловеческих условиях.
А вот еще одна история – бывшего харбинца Иннокентия Филиппова. Во время Гражданской войны его отец, мировой судья Иркутска, бежал от красных в город Хэйхэ (Сахалян). Вслед за ним тот же путь должны были проделать его жена и сын. Филиппов вспоминает: «И вот Благовещенск-на-Амуре. На берегу реки – Сад туристов. Летний солнечный день, время – послеобеденное. Недалеко в кустах лодка с китайцем-контрабандистом. Мама в теплом синем костюме, никаких сумок и вещей. Я тоже одет потеплее, в руках у меня большая белая эмалированная кружка. Садимся в лодку, китаец быстро гребет. Все спокойно до странности… Но вот, когда лодка выходит уже на середину Амура, на русском берегу вдруг появляется пограничник на лошади, за плечами винтовка, смотрит в бинокль в нашу сторону… Запомнилось мертвенно-бледное лицо матери, стоны и усиленная гребля перевозчика. Помню, мама стала молиться, а я, испугавшись, судорожно вцепился в белую свою кружку.