355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Вулих » Овидий » Текст книги (страница 15)
Овидий
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:46

Текст книги "Овидий"


Автор книги: Наталия Вулих



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Молоко он называет белоснежным, любуется юными ягнятами, голубями, ланями и козами. Даже сравнения для своей по-своему грандиозной, соответствующей его гигантизму любовной песни он подбирает из того же мира природы: Галатея подобна юным лугам, стройным ольхам, солнцу зимой, тени летом, высокому платану; ее белизна похожа на серебряные перья лебедя и свежую прохладную простоквашу. Мир! Целый мир, увиденный влюбленным в него, живущим среди его красот и благодати легендарным пастухом-гигантом, одним из героев гомеровской «Одиссеи».

Согласно Гомеру, он уродлив, огромен, волосат, и лоб его украшен единственным глазом. Чем уж тут любоваться! Но у Овидия он видит в своей наружности своеобразную красоту, родственную миру природы, где живет сам. Да, он одноглаз, но ведь и солнце на небе одно-единственное! Покрыт щетиной и волосами! Но и дерево покрыто листвой, и разве не великолепен лес в своей дремучести! Овидий, конечно, шутит, смеется, но это гениальный смех. Полифем у него художник своего природного мира, отнюдь не чувствующий себя изгоем, его безобразие по-своему, по-«полифемски» прекрасно.

«Сад «Метаморфоз» действительно существует – это создание поэта – значительнейшее явление римской культуры века Августа, а Овидий не только живет, окруженный ею, но и активно участвует, как великий гений, в ее создании и обогащении. Об уровне и своеобразии культуры мы судим прежде всего по ее вершинам, Овидий же – это ее феномен.

Но не только садовое искусство отражает характер века, не менее важна и италийско-римская стенная живопись – одно из величайших созданий римлян, тех самых римлян, кого и до сих пор еще часто принято считать сухим, деловым, узкопрактическим народом. А тут – культ поэтической иллюзии, вера в бессмертие, приобщенность к музам, философии и искусству, стремление преодолеть прозу жизни, облагородить, поднять и преобразить ее!

Стенные картины, найденные при раскопках в Помпеях, Геркулануме, Стабиях в XIX веке, варварски вырезались и экспонировались в музее Неаполя, но даже там, изъятые из своего окружения, они производят неизгладимое впечатление, и понятно, что некоторые искусствоведы сравнивают их с искусством эпохи Возрождения.

А ведь Овидий жил среди них!

Установлено, что в Риме и Италии существовало несколько декоративных стилей. Нас будет интересовать здесь главным образом третий, сформировавшийся в эпоху Августа и, по-видимому, в его окружении. Именно он оказал глубокое влияние на «Метаморфозы».

Первым был так называемый «инкрустационный», когда стену как бы заново создавали, выкладывая набором пластин, подражавшим разным сортам мрамора и разноцветным камням. Стены приобретали нарядность и красочность, так что обитатели чувствовали себя причастными к дворцовой роскоши эллинистических монархов.

Переход ко второму стилю связан с отстройкой Помпей после землетрясения Суллой 80-х гг. до н.э. Импульс был получен, вероятно, из Рима. Началась моделировка стен с помощью кисти, появилась игра светотени, появилось увлечение сакрально-идиллическим и пейзажами и фантастической архитектурой. Стены как бы расступались, и открывались просветы в мир идиллической природы или на портики, колонны и части зданий, не соответствовавших законам реальной архитектуры. Большое влияние оказывала греческая «скенография» (то есть театральные декорации).

В Помпеях в доме Марка Обеллия Фирма в центре стены была нарисована «царская дверь» (центральная в греческом театре), она была полуоткрыта, а за ней видна стоящая в просвете статуя Афродиты. Театральные маски были частым украшением подобных росписей: маски сатиров, вакханок, Селена лежали по сторонам. Следует отметить и иллюзию просветов в мир природы. В Помпеях на одной из стен можно увидеть пастуха с козой, направляющегося к белому храмику с колоннами, а на вилле внука Августа Агриппы Постума пейзаж со священной колонной (толосом) соседствует с мраморным храмиком.

Часто рисовали фиктивные окна, выходившие на портики, или идиллические пейзажи. Создавалась иллюзия перспективы, особенно в верхней части стены, сюда даже заглядывали иногда фиктивные ветви деревьев. В «Метаморфозах» часто встречаются идиллически-сакральные виды, так, жалкая лачужка Филемона и Бавкиды превращается по воле богов в храмик с колоннами и золотой крышей, а рядом растут, украшенные повязками и дарами, два священных дерева: липа и дуб, поселяне с благоговеньем чтут эту святыню (VIII, 720-725), или надменный Эрисихтон приказывает срубить священное дерево Цереры, а оно образует своей вершиной целую рощу и также украшено табличками и венками. Дриады – почитательницы Деметры – водят под ним хороводы (VIII, 740-748). За нарушение святости таких божественных мест герои расплачиваются превращениями.

Новшеством третьего стиля было введение мифологической картины, занимавшей центральную часть стены, делившуюся на отделы продольными или вертикальными полосами, будто бы сделанными из металла (стиль канделябров). Они сверкали и сияли, производя впечатление роскошной бижутерии. На потолках рисовали летящих викторий, так как стена теряла плотность и воспринималась как воздушное пространство. Вспомним, как часто герои «Метаморфоз» парят в воздухе!

В парадном зале Гая Цезаря (внука Августа) были нарисованы богини победы, а на их крыльях восседали Геракл, Афродита, Афина и Арес. Гай женился во 2 в. до н.э. на Клавдии Дивилле, и зал был расписан именно по этому случаю. Сохранилось стихотворение Антипатра Фессалоникского, где он желает Гаю непобедимости Геракла, счастья и любви – даров Киприды, мудрости Афины, мужества Ареса. Значит, помещения расписывались и с расчетом на их конкретных обитателей. При переходе от второго стиля к третьему мифологических картин еще было мало, об этом можно судить по четырем сохранившимся помещениям в доме Ливии; там можно увидеть Галатею, к которой шествует прямо по морю гигантский циклоп, и Ио, охраняемую Аргусом, и подходящего к ним Меркурия. Сюжеты популярнейшие, встречающиеся и в «Метаморфозах». В четвертой комнате видны просветы в сакральные пейзажи и святилище Дианы, ее культовая статуя стоит под развесистой пинией. Но это Диана – особенная, знаменитая Тривия, мрачная разновидность Гекаты, почитавшейся в роще Ариции, местности, откуда родом была Атия, мать Августа, племянница Юлия Цезаря. Озеро Неми, блещущее там до сих пор, называют в Италии «зеркалом Дианы». Вся картина мрачна, хотя рядом со статуей лежат драгоценные подношения, свидетельствующие о ранге дарителя: золотая корона с похожими на языки пламени зубцами, а над ней сидит дятел, тот самый Пик, о котором рассказывал Овидий в миниатюре о Кирке, но здесь, конечно, не о любви идет речь, а о том, что этот превращенный древний царь в образе дятла помогал волчице и Фаустулу выкормить Ромула и Рема. Его можно увидеть, кстати, и на Алтаре Мира. Перед нами интересный пример того, как по-своему отбирают один и тот же мифологический материал художник дворцовый, выполняющий заказ принцепса, и вольный, независимый от идеологического давления Овидий. Именно здесь, в покоях императорских дворцов, старое соседствует с новым, и третий стиль появляется не как продолжение предыдущего, а как внезапное открытие неизвестного нам глубоко одаренного художника. Еще на вилле под Фарнезиной мы видим сакральные пейзажи с благочестивыми поселянами, а в триклинии Ливии уже знаменитый сад, желтый фриз, фигуры, вырастающие из чашечек растений, фантастика, резко критиковавшаяся Витрувием, архитектором, посвятившим свою книгу Августу и возмущавшимся тем, что новый стиль резко противоречит реальности. Вокруг этого шли дискуссии, он был явлением новым, превращал стену в нематериальное пространство с парящими фигурами, комбинировал их со стеблями и чашечками цветов. На этих постоянных перехода человеческих тел в растения, деревья, цветы, животных построена вся поэма Овидия.

Ну а мифологические картины с действующими на фоне пейзажа героями, картины особенно близкие миру «Метаморфоз»! Они как новшество появляются на знаменитой императорской вилле в Помпеях, о которой уже шла речь. Ее состоятельные хозяева следили, по-видимому, за модой. На ней мы видим картины на темы аттически-критского круга мифов: Дедал, Икар, Минотавр, Тезей и Ариадна, но им предшествовала первая такая картина в триклинии дома кифариста в тех же Помпеях. Там изображено ущелье Парнаса, Антиопа в приступе вакхического безумия лежит у самого обрыва скалы, рядом с источником Касталия, Герой Фокиды Фок (сохранились только ноги) карабкается к ней по крутой тропе. Он спасет ее, а потом женится на ней. Но перед нами уже целая картина с действующими, а не стоящими на подставках героями. На «Императорской» же вилле мы видим лежащего на земле Икара со сломанными крыльями, на скале над ним сидит нимфа и с элегической грустью смотрит на поверженного; описывая мощные круги, к ним подлетает Дедал. Предполагали, что картина была вдохновлена Овидием, но она создана раньше «Метаморфоз», и поэт, вероятно, был с ней знаком. Так же, как на картине, перед летящими у него Дедалом и Икаром открываются грандиозные просторы: слева Делос и Самос, справа Лабикт и Калимна, богатая медом (VIII, 220-225). Не только сюжеты, но и детали поэт черпает иногда из стенной живописи. Вот он рассказывает о циклопе Полифеме, погруженном в свои любовные думы, пастух восседает на скале, а к ней медленно приближается корабль. Искусствоведы определили: корабль Одиссея-мстителя. Но они ошибаются. Овидий толкует картину иначе: влюбленного циклопа нечего бояться! Любовь облагораживает, и корабли могут теперь безопасно проплывать мимо коварного людоеда. Поэт по-своему интерпретирует известную стенную картину, но игра с третьим помпейским стилем заметна и далее.

Галатея предпочитает чудовищному гиганту юного пастуха Акида (персонаж, известный только по стенным картинам), и разъяренный Полифем запускает в соперника целую скалу. Поток алой крови, окрашивающий землю, вскоре тускнеет, затем уподобляется цвету речной воды после первого весеннего ливня и, наконец, очищается. Слышен шорох тростника, и вот уже виден юноша с лазурным ликом и рогами, оплетенными водорослями, – божество нового, только что родившегося источника. Фантазия в духе иллюзионистского стиля! Но поэзии подвластно и то, с чем не справиться ни одному живописцу, она может показать игру красок, переходы одного оттенка в другой тут же, немедленно, на глазах у читателя. И какая наблюдательность! Оказывается, вода еле уловимо меняет цвет, когда проливается первый весенний дождь.

Недаром поэма названа «Превращения». Они распространяются на мелкое и мельчайшее, и весь мир, состоящий из них, становится подвижным и празднично-сказочным.

Выбор пейзажей в поэме также часто продиктован именно живописью: о сакрально-идиллическом мы уже говорили, но были и «героические», горные пейзажи, на чьем фоне действовали могучие богатыри. На знаменитых картинах «Дирка», «Орфей», «Геракл» герои показаны на фоне гор. Начало горным пейзажам было положено известными «пейзажами Одиссеи», найденными на Эсквилине и относящимися еще к республиканскому времени. Здесь герои Гомера кажутся пигмеями по сравнению с величественными скалами. У Овидия бой кентавров и лапифов, как мы уже видели, происходит на фоне суровых горных хребтов, откуда они вырывают с корнями деревья и выламывают скалы. На грандиозной Этне сооружают себе костер богатырь Геракл, слуга Лихас, сброшенный им в море, также превращается в утес. Мегалография! Стремление окружить героев, превосходящих мощью простых смертных, не менее мощной природой. Но Овидия принято называть и поэтом Средиземноморья, богатого живописными утесами, далеко выступающими в море. Утесы любили рисовать на стенных картинах, не обошел их вниманием и Овидий. Его привлекают детали, необычные, часто причудливые формы этих своеобразных украшений южных морских берегов. Атамант, в четвертой книге «Метаморфоз», в приступе безумия убивает своего сына – младенца Лeapxa, его жена Ино с другим сыном Меликертом бросается от отчаяния в море. Утес, выбранный ею, не совсем обычен. Нижнюю часть его размыли волны, образовав своего рода крышу, навес, защищающий поверхность воды от дождя. Она прыгает, и волны вздымаются и пенятся (IV, 524-530). Разыгрывается трагедия, и, казалось бы, не до деталей местности, но поэта заинтересовал, по-видимому, когда-то этот необычный феномен природы! Ино не просто бросается в море с обыкновенного утеса, он здесь по-своему индивидуализирован и придает самому действию запоминающуюся конкретность.

Но и гора может принять человеческий облик, если люди способны превращаться в горы. Блестящим юмором проникнута миниатюра о соревновании Аполлона с Паном, где судьей выступает Тмол – гора в Лидии, живописная, покрытая дубовыми лесами. Из горы Тмол превращается в человека-гору, в старца с седой головой, увенчанной дубовым венком с желудями. Чтобы лучше слышать, он освобождает уши от свисающих желудей. Этот старец-гора восседает на своей горе, он поворачивает голову, и леса повертываются вместе с ним. Никакого преклонения перед могуществом горного хребта! Смешение человеческого и природного, возможное в восточной стране чудес, а главное, преодолено римское чувство «нуминозности» – страха и благоговейного почитания таинственных сил природы. Нарисована шутливая картинка с множеством зрительных деталей: внешность почтенного и добродушного старца Тмола и манера держаться профессионального музыканта Аполлона, роскошно блещущая пурпуром одежда, венок из парнасского лавра на голове, лира, украшенная слоновой костью, в руке плектр. Он – мастер своего дела, его музыка отличается пленительной сладостью.

 
Он, с кудрями златыми, парнасским лавром увенчан,
В палле длинной пурпурной, до самой земли ниспадавшей,
Лиру в камнях драгоценных, с отделкой из кости слоновой,
Левой рукою держал, а плектр, как водится, правой.
Вид музыканта имел он, и вот рукою умелой
Струны в движенье привел, и, сладкой игрой покоренный,
Тмол решил, что Пану не след кифару сравнивать с дудкой.
(XI, 165-171)
 

Изощренное искусство и примитив! Но этот примитив по сердцу безвкусному восточному владыке Мидасу, оспаривающему мнение мудрого и добродушного Тмола, впервые, конечно, увидевшего и услышавшего настоящего профессионала, под стать тем, что выступали в век Августа и в римских театрах. Но чего можно ожидать от Мидаса, ведь это он выпросил у Диониса дар – превращать в золото все, к чему бы он ни прикоснулся! Об этом у нас шла уже речь в своем месте. Золото – это сиянье, блеск, ослепительная игра света, то, что живописцы передавали слепящей желтизной. Она придавала торжественную нарядность фризам третьего стиля. Но Овидий забавляется, рисуя превращение в золото в руках Мидаса простых обыденных предметов: комьев земли, сорванных веток, колосьев, яблок, насущного хлеба, воды. И игра поэта полна смысла. Автор смеется здесь не только над любовью к безвкусной роскоши восточного владыки, но и обращает внимание читателей на то, что Мидас лишает мир его живой красочности, что золотые яблоки Гесперид отнюдь не прекраснее тех румяных плодов, что растут в каждом, самом скромном италийском саду.

Да и самый образ Аполлона – многообразие и изысканность цветов одежды и лиры – это ли не удар по примитивным вкусам любителя золота! Забавный рассказ, но смысл его глубок и животрепещущ для «золотого века» Августа, когда мидасов кругом было предостаточно.

Исследователь римского сада и стенной живописи П. Грималь заметил множество реминисценций из этой области искусства в любовных элегиях Овидия, полных юного задора и веселья. Его мифологические герои то и дело как бы списаны с картин: Ио, испуганная своими рогами; Леда, играющая с лебедем; Европа, держащаяся рукой за рог быка-похитителя (I, 2, 21-23). Он любит группировать своих героев по принципам, принятым и у живописцев: красавицу Елену, из-за которой разгорелась Троянская война, а рядом красавицу Леду, или Амимону в пустынной Арголиде (10, 1-10). Любит и ссылаться на художников: Гипномен жаждет прикоснуться к икрам бегущей Аталанты, именно так, говорит автор, с высоко обнаженными ногами принято рисовать охотницу Артемиду (III, 2, 33-34). Только что родившийся красавец Адонис похож на обнаженного Амура, похож в точности именно на того, кого принято рисовать на картинах (Метаморфозы. X, 525).

И таких примеров в элегиях и поэмах Овидия великое множество. Он сам был в известной мере живописцем, «поэтом глаза», и эта сфера искусства была ему особенно близка.

Италия в древности была скорее страной живописи, чем скульптуры. Этому способствовала, по-видимому, и ее природа. Правда, в архитектуре римляне создали много нового, их стремление к репрезентативности, столь мощное в век Августа, объясняется желанием строить все на века, строить в расчете на вечность, причем не только капитальные постройки, храмы, форумы, но даже и вполне утилитарные акведуки. Созданные из крепчайшего, специально обработанного цемента, они почти не поддавались разрушению. Недаром Гораций называет свои оды памятниками «прочнее меди». Ну а хрупкая поэзия Овидия, его эпос, стоящий вне официальной репрезентативности, на что он рассчитан? – На бессмертие, освященное благосклонностью муз и Диониса, принимающих в свой круг поэта, гордящегося своей художественной индивидуальностью и вкладывающего глубокий смысл в самое свое имя – Назон.

Воспитанный античной культурой, он был насильственно отторгнут от нее, и настоящая глава посвящена именно тому, чего он лишился, оказавшись «на краю мира». Но, как мы увидим дальше, он и там, «на брегах Дуная», среди диких гетов, напрягал все свои душевные силы, чтобы остаться римлянином. Великий француз Делакруа на своей известной картине «Овидий среди гетов» попытался показать отношения поэта с новой средой, которая его окружала: любовь и заботу, проявляемые к нему томитами. И это не художественный вымысел, так было в реальности, это засвидетельствовано «Тристиями».

Да, поэт жил в краю, где не было мифов, где искусство не украшало повседневную жизнь, но даже там, в суровой скифской зиме, он нашел своеобразную поэзию, он – воспитанный августовским искусством, «роскошный гражданин златой Италии». Овидий заметил и на севере множество метаморфоз: вода становится здесь мрамором; суда, вмерзшие в нее, превращаются в живописные изваяния; пестрые рыбы, недвижные под его ногами, твердо ступающими по хрустальной поверхности моря, напоминают мозаичные полы далеких италийских вилл. Такие картины нарисованы в десятой элегии третьей книги «Тристий», особенно любимой А. С. Пушкиным.

Власть деспота бессильна над поэтическим талантом и вдохновением!

Глава пятая
ПОЭТ ИЗГНАНИЯ

За что и куда был сослан Овидий

Приказ императора покинуть Рим в двадцать четыре часа поразил Овидия как удар молнии. Это было в декабре 8 г. до н.э., он гостил у своего друга Котты Максима на острове Ильве (Эльбе), где и узнал об этом. Изгоняли любимца читателей, знаменитого поэта, состоятельного, избалованного успехом. Ссылали его без суда, без официального приговора, просто по личному распоряжению всесильного правителя, излившего на отсутствовавшего в это время в Риме поэта целый поток оскорблений и приказавшего ему уехать немедленно, не лишив, правда, гражданских прав и имущества, сохранив ему виллу, но выбрав место ссылки с жестоким расчетом и не оставив надежд на возвращение. Ссылали поэта на самую границу империи в римскую «Сибирь», на север, где происходили непрерывные стычки с еще не усмиренными дикими племенами, на побережье Понта Евксинского, в греческий городок Томи (теперешняя Констанца).

О причинах наказания рассказывает в своих элегиях сам поэт, причем об одной из них говорит открыто и прямо: Августу не понравилась написанная восемь лет тому назад его шутливая поэма «Искусство любви», император счел ее преступно безнравственной, счел вызовом ему, пытавшемуся насильственно возродить утраченные римлянами добродетели. В самом деле, император издает законы против роскоши и распущенности, поощряет брак и деторождение, а поэт смеется над матронами и восхищается свободными нравами. Было чем возмутиться!

Но существовала и вторая причина, на которую Овидий может только намекнуть, хотя и говорит, что в Риме она была известна всем. Он называет ее своей «ошибкой», «заблуждением», «глупостью», обвиняет во всем свои глаза, видевшие что-то, оскорбившее Августа, он пишет, что дельный совет такого друга, как Котта, мог бы его удержать. Независимый, свободный, фрондировавший в юности поэт был дружен со многими высокопоставленными римлянами, приближенными и даже родственниками Августа, его третья жена, происходившая из рода Фабиев, являлась чем-то вроде «придворной дамы» при Ливии – супруге Августа. Из ссылки Овидий постоянно умоляет жену упросить Ливию помочь смягчить его участь и советует, когда лучше всего к ней обратиться и какие выбирать слова. Но, по-видимому, именно «императрица», властная и коварная, была одним из главных виновников расправы с поэтом, ведь императорский дом в это время походил на осиное гнездо. Правитель, железной рукой пытавшийся выколачивать из подчиненных высокую нравственность, оказался бессильным сделать это в собственном доме. Ему не желала подчиняться дочь Юлия, которую он трижды выдавал замуж за своих приближенных и соправителей: Марцелла, Агриппу и Тиберия. Она враждовала с Ливией, прочившей в наследники своего сына Тиберия, в то время как Юлия отстаивала интересы своих сыновей – Гая и Луция, вскоре погибших при таинственных обстоятельствах совсем молодыми. Она устраивала разнузданные оргии чуть ли не на самом форуме, открыто изменяла своему ненавистному мужу, и отец вынужден был выслать ее из Рима во 2 г. до н.э. на остров Пандатерию, причем пожизненно. Август даже подумывал, не казнить ли ее, и когда повесилась служанка Юлии Феба, жалел, что так поступила не его дочь. Но и внучка Юлия Младшая оказалась не добродетельней матери, ее муж Эмилий Павел принимал участие в заговоре на жизнь императора. С ним расправились, а жену выслали, вернув через два года в Рим, где она прославилась любовными похождениями. Пришлось сослать ее вновь на один из островов Адриатики (год этой ссылки совпал с опалой Овидия) и теперь уже пожизненно. Обеих Юлий («свои язвы») Август запретил погребать в собственном мавзолее и вычеркнул их из жизни, как и внука Агриппу Постума. Значит, постоянно повторяя в своих элегиях изгнания, что он не участвовал в заговорах на жизнь императора и чист от преступлений, Овидий отзывается на вполне актуальную тему. Заговоры были не редкость в конце августовского правления.

Но есть ли какая-то связь между ссылкой Юлии Младшей и изгнанием Овидия?

Послушаем прежде всего самого поэта. Он пишет, что Август по собственному желанию читать его поэмы не стал бы – и времени не было, и тема была неинтересной, – но нашелся какой-то интриган, враг Овидия, угодливо указавший императору на эту книгу, и тогда владыка забушевал и обвинил автора в безнравственности и развращении молодежи и, может быть, обратил внимание на какую-то связь между поведением Юлии и «Искусством любви». Можно предположить, что именно изысканность, рафинированность поэмы, то, что современный век прославлялся в ней как вершина античной культуры, определил место изгнания. «Культура, поэзия, любовь! Так вот тебе: убирайся на край света в Скифию, к варварам, не понимающим ни слова по-латыни, и обучай их там искусству любви». На то, что все это могло произойти именно так, указывает сам Овидий. Он постоянно жалуется, что никого никогда не высылали так далеко от Рима, как его, он умоляет переменить место ссылки, он готов «быть несчастным», но в «более безопасном месте».

Правду же о своем таинственном проступке поэт, по-видимому, рассказал Котте Максиму на Ильве в час прощания. Выслушав, Котта, сначала разгневавшийся, потом заплакал от жалости. И плакать было о чем: самодур император в истерическом припадке ярости приговорил к гражданской казни (все книги поэта были изъяты из библиотек) и к мучительной медленной физической гибели гениального художника, гордившегося своей «римскостью» и прославлявшего свое время как век гуманнейшей культуры и высочайшего искусства. Гуманнейшая же культура повернулась к нему своим искаженным, перекошенным лицом. С ним расправились за какие-то случайные совпадения обстоятельств, за его соприкосновение с миром дворцовых интриг, с «тайнами мадридского двора», и для него наступила последняя ночь, последняя в воспетом и прославленном им Риме.

 
Как возникнет в душе той ночи образ печальный,
Той, что последней была в городе милом моем,
Как я вспомню ту ночь, когда все дорогое покинул,
Слез и теперь удержать, как и тогда, не могу.
Вот уж заря приближалась и день наступал, когда Цезарь
Отдал приказ, чтобы я землю покинул мою.
Было времени мало на сборы, и был не готов я,
В оцепеньи застыл, двинуться не было сил.
..........
Вот уж и лая не слышно собак, и люди замолкли,
Только луна в высоте бег колесницы стремит,
Я взглянул на нее, осветила она Капитолий,
Чье соседство от бед дом мой спасти не смогло.
«Вы, небожители, рядом живущие! – так я воскликнул. —
Храмы, которых теперь мне никогда не видать!
Боги, царящие в граде, в священном граде Квирина,
Вам поклоняться всегда буду, от вас уходя.
И хоть и поздно за щит я берусь, берусь, когда ранен,
Но снимите с меня гнева тяжелого гнет.
Расскажите ему, небожителю, в чем я ошибся,
Чтобы ошибку не мог он преступленьем считать».
Так умолял я богов, жена их громче молила.
Слезы душили ее, слезы мешали словам.
На пол упала она, распустив свои волосы в горе.
И целовала в мольбе пыльный, остывший очаг.
(Тристии. 1, 3)
 

Эти строки не раз повторял Гёте, стоя на Капитолийском холме. На дворе стоял декабрь, плаванье по морям было опасно, Овидий направился в Брундизий и отплыл в Грецию (Коринф, Керкира), чтобы весной двинуться дальше. Море бушевало. Грозная буря обрушилась на корабль.

 
Горе! Какие валы вздымают могучие ветры.
Поднятый с самого дна желтый крутится песок.
И, подобна горе, волна, вздымаясь высоко.
Рушится вниз на корабль, брызжа на пестрых богов.
Остов сосновый трещит, скрипят под ветром канаты,
Кажется, даже корма стонет о горе моем.
Кормчий, бледный от страха, уже не стоит у кормила,
Сдавшись на волю ветров, бросил в отчаньи руль.
(Тристии. 1, 4)
 

Античные корабли ходили на веслах и под парусами, надводная часть пестро расписывалась, так как судно считалось существом одушевленным, даже с глазами, рисовавшимися на бортах. Нос обычно украшали изображением какого-нибудь божества: Нептуна, Венеры, Меркурия, корабль же Овидия шел под покровительством Минервы. Но это, конечно, не было пассажирское судно с удобствами, в то время существовали только военные и грузовые корабли, с владельцами нужно было договариваться в порту, выбирая плывшие в нужном направлении. Правда, и на грузовых были небольшие «каютки», крытые помещения типа палатки, где можно было укрыться от дождя, но качка была мучительной, Овидию же шел в то время пятьдесят второй год. Благополучие плаванья всецело зависело от искусства кормчего, снабженного лишь весьма примитивными приборами и правившего путь по звездам, течениям, направлениям ветров и т.д. Опасности плаванья и невыносимая качка заставили поэта, по-видимому, совершить часть пути в Томи по суше.

Весной, в марте (месяц, когда он родился), поэт двинулся из Греции дальше, останавливаясь по дороге во многих портах, но, причалив к Самофракии (гавань Темпера), сошел с корабля, отправившегося с его имуществом дальше к Геллеспонту, а сам пошел пешком через Фракию, выйдя к одному из припонтийских портов, может быть, Одессос (современная Варна) и оттуда уже приплыл в Томи.

Секст Помпей – друг и покровитель Овидия, управлявший в то время провинцией, куда входила Фракия, позаботился об его охране, дав специальный отряд и снабдив продовольствием. Страна была дикая, горная, воинственная, и путь через нее был весьма опасен.

Встреча с Помпеем должна была многое решить в судьбе поэта, он надеялся на его заступничество перед Августом, на изменение места ссылки, но надежды оказались тщетными.

Городок Томи, куда был сослан Овидий, стоял во главе объединения пяти понтийских городов и был одним из глубоко эллинизированных поселений, переживших эпоху своего расцвета в III в. до н.э. Его процветание объяснялось выгодным географическим положением. Греческие купцы предпочитали, выгрузив свои товары в Томи, перевозить их до Дуная, а после уже по реке направляться в глубь страны. Устье Дуная, описанное Овидием, становилось все более и более опасным для судов из-за постоянно увеличивавшихся песчаных перекатов, и соседний городок Истрия терял свое значение морского порта. Через столетие после гибели поэта Томи стал и до самого конца античности оставался своего рода метрополией «левого берега Понта». В качестве места ссылки был выбран, таким образом, один из процветавших, с точки зрения римлян, городков. Однако в то время, когда туда прибыл Овидий, этот город, основанный Милетом в VI в. до н.э., как и другие греческие поселения побережья, находился в состоянии постоянной опасности. Владычество римлян носило здесь скорее номинальный, чем фактический характер, так как римские легионы стояли в провинции Македонии (позднейшая Мезия), а «Малая Скифия» состояла под протекторатом союзного с Римом племени одризов. Небольшие фракийские гарнизоны, стоявшие на берегах Дуная, еле сдерживали вражеские набеги гетов и бастарнов. Воинственные отряды переходили зимой по замерзшему Дунаю, разоряли селения и уводили жителей в плен.

Овидий приплыл в Томи в середине мая V г. н.э., как раз тогда, когда в Риме справлялся его любимый праздник богини цветов Флоры. Но здесь, на Понте, Флору никто не знал, да и в это тяжелое для города время было не до праздников, но при любых условиях поэт не думает отказываться от своей поэтической деятельности. Уже в пути он написал свою первую книгу «Тристий» («Скорбных элегий»). Жанр, созданный им самим, близкий в известной степени к своеобразным дневниковым записям и вместе с тем продолжающий традиции любовной элегии, однако теперь его лирика проникнута трагизмом, глубоким волнением, исповедальностью. Главный герой его элегий и посланий – он сам, их основная тема – его страдания, ведь элегия, согласно теории древних греков, произошла от заплачки, от песни по умершему, и Овидий хочет, чтобы читатели воспринимали его стихи как оплакивание заживо погребенного. В «Тристиях» он еще боится называть своих адресатов по именам, в «Посланиях», написанных позднее, уже осмеливается на это. И там и гут он создает своего рода декорацию, на фоне которой проходит его тяжелая жизнь изгнанника. Это поэтический псевдомир, где реальность сочетается с привычными для образованных римлян представлениями о далеком севере. Климат изображается как почти полярный, ведь и сам поэт в «Метаморфозах» писал, что лежащая под созвездием Большой Медведицы Скифия – это царство Борея, обитель богов Бледности и Страха. Вечный холод, лед и снег, степной пейзаж становятся у него своего рода «символами» состояния души, но он замечает и своеобразную живописность непривычной для южанина скифской зимы. В знаменитой 10-й элегии III книги он изображает себя удивленным свидетелем того, как через Дунай, по ледяным мостам, переезжают в своих запряженных волами телегах дикие сарматы. Ступив на лед, он удивляется его сходству с мозаичными полами римских вилл, видит разноцветных рыб, как бы просвечивающих сквозь стекло, застывших от мороза. Суда, вмерзшие в ледяные глыбы, похожи на мраморные изваяния. Различные превращения происходят в природе, напоминая «Метаморфозы»: воду в прудах копают, ледяной Аквилон срывает с домов крыши, снег в тенистых местах может лежать по два года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю