Текст книги "Нарисуй мне в небе солнце"
Автор книги: Наталия Терентьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Алексей Иванович… – Журавлева обиженно надула губки – ей это очень шло, и она это точно знала. – Я хотела вас проводить.
– Я занят, Журавлева. Говори, или давай лучше завтра.
Тина метнула на меня бешеный взгляд, который совершенно не вязался с ее милым, расстроенным личиком, и обняла, как могла, Волобуева, еле дотягиваясь до плеча.
– Пойдемте во дворик.
Я стояла у высокого окна между первым и вторым этажом и смотрела, как ворковала, крутилась, смеялась, прислонялась к Волобуеву Тина. Смотрела-смотрела и ушла. Я прошла мимо них на расстоянии, она как раз шептала ему что-то на ухо, хихикая и заслоняя собой меня. Он не видел, как я ушла. И ладно. Что мне, соревноваться с Журавлевой? Все равно она меня переиграет, если захочет. Я не боец. В этом смысле – не боец. В каком-то другом, может быть, и боец. А в этом – нет.
Я не поехала домой. Зашла в метро, пропустила один поезд, другой… С «Кузнецкого моста» у меня была прямая дорога домой, в одну сторону, и в театр – в противоположную от дома. Я поехала в театр, хотя ни репетиции, ни спектакля у меня в тот день не было.
Когда я пришла в театр, репетиция сцены, в которой я не была занята, уже закончилась. Кто-то из актеров разговаривал в зале, в фойе выплыла Олеся, тут же подозрительно спросившая:
– Что? Подсиживать пришла? Не обломится!
Я пожала плечами. Ведь нормальная же девчонка в сущности, ну что ее так раздирает.
– Я просто так пришла, Олеся, – ответила я.
– А! От одиночества? Дома нечего делать? А я вот бегу к ребенку! Полы утром намыла, сейчас в магазин заскочу…
Если послушать Олесю, так она каждый день с утра намывала полы. У нее одна комнатка, как она рассказала – девять метров. Но звучало это трагично, я сразу представляла себе огромную избу, с сенями, с печью, на которой лежит дедушка, часть общей комнаты разделена клетчатой тканью, сшитой из разных кусочков, по полу ползают дети, а Олеся намывает, намывает, скребет – и распухшими от холодной воды руками и специальным скребком, оттирает пятна, присохшие хвоинки, кусочки еды…
– Чудная ты, Кудряшова! – некстати прокомментировала Олеся. – Сидит он там, иди! Кофе пьет!
– Кто?
– Кто-кто! – ухмыльнулась Олеся. – К кому ты пришла. Ты же зачем-то пришла в театр?
И здесь покоя нет. Я постояла в фойе, глядя на себя в зеркало. Наверно, во мне что-то не так. Что-то, что не дает возможности хорошему, доброму, честному, симпатичному и неженатому человеку меня найти. Вменяемому. Непьющему. А мне – его.
– Кудряшова? – из нашего маленького буфета выглянул Никита Арсентьевич. – Очень кстати. У вас что-то не сходится с количеством ваших спектаклей в прошлом месяце. Идите сюда, разберемся. Кофе будете?
Олеся, ужасно улыбаясь, послала нам воздушный поцелуй. Причем я была совершенно уверена – ей наш директор не нравился совсем. Ведь она постоянно рассказывала о своем муже-немуже, отце ребенка, ругала его, проклинала, звонила ему с рабочего телефона, подговаривала меня звонить, что-то придумывала, чтобы заманить его в общежитие – к себе или к ребенку, мне было непонятно, она то угрожала, то умоляла, то заигрывала с ним. Потом жаловалась мне: «Стоит, на ноги мои смотрит, ничего не понимает, что я говорю… Смотрел, смотрел, развернулся и ушел! Неужели у нее ноги лучше?»
Полагаю, цеплялась она ко мне с директором просто так, для разогрева крови, чтобы не застаивалась. Даже не из вредности, а из привычки существовать в постоянном конфликте с окружающей средой. Так привычнее, так приятнее, так надежнее. В театре, по крайней мере. Расслабишься – съедят, даже сам не заметишь, кто и когда. Р-раз – и нет тебя, косточки твои уже обгладывают друзья-товарищи.
Но не со всеми так. Были у меня в театре и друзья. Я подружилась с Натальей Иосифовной, еще у меня теперь был товарищ – Вовка, симпатичный увалень, которому больших ролей не давали, но всегда находилась какая-то ролька, которую Вовка мог сделать лучше всех. Милый, полноватый, веснушчатый, непонятно, как и с прицелом на какие роли его когда-то взяли в театральный институт – ведь всегда берут уже с прицелом. Вовка мог часами сидеть в зале, глядя на чужую репетицию, потом выйти на десять минут на свою сцену и быть совершенно довольным жизнью.
Жил он бедно, снимал комнату в Подмосковье. Наш театр находился рядом со станцией железной дороги, и Вовка ехал на электричке сорок минут и там еще на автобусе. Но зато снимал комнатку за такие деньги, на которые в Москве можно было два раза пообедать, да не в ресторане, а в обычном кафе.
Иногда я думала – а вдруг я нравлюсь Вовке? Зачем он ждет меня всю репетицию, чтобы проводить до метро – а до метро у нас метров двести, зачем приносит конфеты, которые сам никогда не ест, они для него слишком дорогие? Но он никак не проявлял своей особой симпатии ко мне – не пытался взять за руку, даже не звонил. Просто смотрел, ждал, следовал за мной – и все.
Когда я села с директором в буфете, взяв чашку кофе и пирожок, Вовка помахал мне рукой. Он тоже был на репетиции, хотя в спектакле занят не был. Увидев мой взгляд, Никита Арсентьевич объяснил:
– Подработать дал дружку вашему, Кудряшова, заняли его.
– Роль дали? – обрадовалась я.
– Да какую роль, нет там для него роли. Светить будет спектакль, запила очень кстати наша Анна Ивановна.
Аня, наша светорежиссер, была загадочным для меня человеком. Зачем ей было уходить в запой время от времени, мне казалось непостижимым. Пить так, что приходилось брать кого-то со стороны или, вот как сейчас, сажать актера на свет.
Она была хороша собой, с ловкой, подтянутой фигуркой, в которой природа четко прорисовала все женские прелести. Прелести эти не были пропущены ни одним работающим в театре мужчиной. У Ани поклонников было больше, чем у всех наших актрис. За ней бегали и монтировщики, и осветители, и администратор, и некоторые актеры. Лицом она мне напоминала американских актрис, сразу нескольких. Небольшие выразительные глаза, слегка приплюснутый, но аккуратный носик, широкая улыбка, много ровных зубов, свободные кудрявые волосы приятного каштанового цвета.
Аня не болтала, больше молчала, внимательно слушала все байки, которые ей бесконечно рассказывали влюбленные в нее молодые и не очень уже молодые люди. Сама ничего о себе не говорила. Все знали, что у нее есть гражданский муж, интересный, вполне обеспеченный, и ждали, когда же у Ани будет официальная свадьба. У нее уже был ребенок, симпатичный мальчик, которого она иногда приводила в театр.
Зачем ей было пить, да по-черному, забывая все и пропуская работу, мне было неясно. Может быть, какой-то ген? У одного – ген садовода, и человек не может жить, не выращивая, даже пусть в комнате на восемнадцатом этаже, где почти не бывает света, цветы, деревья, кактусы. И они у него растут, потому что у него такая энергия, такая потребность, он их не просто держит, он их растит. У другого ген собачника, у третьего – музыканта. А у нашей Ани – ген пьянства. И она лежит сейчас где-то опухшая, пьяная, страшная, рядом бегает некормленый сынок, страдает ее красивый возлюбленный, который, возможно, именно из-за такого дефекта не спешит жениться на Ане. А в театре тем временем спектакли светят все, кто может запомнить, какой кнопкой включать левый софит, а какой – центральный, лампочки в котором регулярно взрываются над Олесей, когда ей становится совсем плохо на нашей незнаменитой сцене, так далеко находящейся от Маяковки, от тех мест, куда заходит слава, в поисках талантливых, молодых, трепещущих от сжигающих их непонятного огня актрис…
Я помахала Вовке, стала слушать Никиту Арсентьевича, который показывал мне табель, спрашивал, правильно ли написаны мои спектакли. Мне казалось, что он хотел еще что-то сказать, поэтому позвал меня, потому что спектакли были написаны правильно, и ошибиться тут было очень трудно, я играла всё в одном составе.
– Все правильно, Никита Арсентьевич.
– Жалко. А я думал, вы переиграли, хотел вам премию выписать.
Я пожала плечами:
– Да мне хватает денег. Лучше Вовке выпишите, он матери деньги посылает, да и вообще… Бедный.
– А что у вас с ним? – поинтересовался директор, легко коснувшись пальцем моей руки.
Я руку отнимать не стала, и он свою не убирал. Я посмотрела на Никиту Арсентьевича:
– Мы с Вовкой дружим.
– Дружите – это как? – Никита Арсентьевич прищурился и стал смотреть в огромное окно нашего буфета. За окном был парк. Сейчас там было мрачно и пусто. Февраль, месяц, когда к зиме привыкаешь так, что не верится, что ее срок почти уже весь вышел.
– Дружу – это дружу. Разговариваю. Ем конфеты, которые он мне приносит.
– Какие вы любите конфеты? – улыбнулся директор.
Вовка, видя, как я мило беседую с директором, быстро допил свой кофе, помахал мне рукой и вышел из буфета. Пойдет сейчас накурится, а мне потом рядом с ним тяжело будет сидеть, если он захочет пообщаться. Ну не кричать же ему это вслед!
– Я люблю… Да какая разница, Никита Арсентьевич!
– Действительно. Вам идет такая прическа, кстати, – директор ненароком поправил мой длинный хвостик, который я сегодня на ночь подвила. – Очень молодит. Просто вечная молодость рядом со мной сейчас сидит.
Я засмеялась:
– Я очень рада. Особенно насчет молодости.
– Пойдемте? – как ни в чем не бывало сказал директор. – Запиши, – кивнул он на наш столик Поле, маленькой гримерше, которая днем еще подрабатывала в актерском буфете.
Поля сжала губы и с ненавистью посмотрела на меня. Ведь у нее с Никитой Арсентьевичем отношения – то ли были, то ли есть…
Я подошла к стойке и положила деньги:
– Я брала один кофе и пирожок. А Вовка ничего не должен?
– Не должен, – скривилась Поля. – Он не ест ничего, пьет пустую воду. В чашку наливает кипяток.
– Пойдемте, Кудряшова, – слегка подтолкнул меня Никита Арсентьевич. – А ты, – он погрозил Поле пальцем, – глазами не зыркай, я тебе позвоню вечером. С Кудряшовой у меня деловые разговоры, поняла?
Когда мы вышли в фойе, я спросила директора:
– Вам так интересно, да? Обязательно должно быть несколько женщин, а по-другому вам скучно жить?
– Знаете, Кудряшова, – улыбнулся директор, – у вас есть один большой недостаток – вы умеете разговаривать. А насчет Вовки… – он кивнул на моего незадачливого товарища, который сидел поодаль на низкой батарее и курил, глубоко затягиваясь, уже, наверно, вторую сигарету, потому что был весь окутан клубами едкого дыма. – Вы же подрабатываете, и поэтому денег вам хватает. А он целыми днями просиживает в театре, ничего не делает.
– Не все так могут. Потом у меня есть другая профессия, а он ничего не умеет.
– Не жалейте мужчин, Кудряшова, – директор взял меня за руку повыше локтя и крепко сжал. – Грузчиком пусть устроится.
Я освободила руку. И не потому, что Никита Арсентьевич так резко говорил о моем товарище. А потому что от его прикосновения я как-то теряла уверенность в себе. Мне хотелось прислониться к нему, быть еще ближе, куда-то с ним пойти, слушать его. А это было совершенно невозможно.
– Я отвезу вас домой, – в утвердительном тоне сказал директор.
– Не надо.
– Надо. Поговорим. Расскажете, как вы живете. Мне интересно.
Странное, новое, непонятное чувство. Я ведь не люблю, когда мне диктуют. Я всегда сама знаю, что мне делать и куда идти. А сейчас мне хотелось подчиняться ему, делать то, что он говорил. Но я все-таки возразила:
– Нет. Это неправильно.
– Как знаете, – пожал плечами директор, развернулся и ушел в кабинет.
Я немного поговорила с Вовкой, стараясь глубоко не дышать. Его кудрявые волосы, мягкий свитер – все было пропитано табачным дымом, тяжелым, душно-кисловатым.
– Не ходи с ним, – попросил меня Вовка.
– Не пойду, не переживай. – Я погладила его по рукаву свитера.
– Ну вот я сейчас подработаю немного и… Я знаю, что я… Катя, ты…
– Вовка, прекрати! – Я почувствовала себя совсем неловко. Я все время гнала от себя мысль, что могу ему нравиться. Потому что он мне не нравился совсем. Я могла бы с ним дружить всю жизнь, но ни одного дня не быть вместе.
– Я провожу тебя до метро? – спросил Вовка.
– Иди лучше разберись в световой партитуре, перепиши все, дома посмотри еще. Завтра тебе вести спектакль.
– Хорошо, – покорно кивнул Вовка. – Не ходи с ним, ладно?
– Ладно. А ты подумай о том, чтобы бросить курить. – Я похлопала своего товарища по руке, взяла пальто и пошла домой.
У метро я увидела знакомую темно-вишневую машину. Может быть, просто похожая? Машина мигнула мне фарами. Я чуть приостановилась. Из машины вышел и быстро подошел ко мне человек.
– Садитесь, холодно. – Директор, не обращая внимания на мои протесты, взял меня под руку и слегка подтолкнул к машине.
– В метро тепло… – сказала я уже без всякой надежды договориться сама с собой.
– Мне – холодно, я же без пальто, – объяснил мне директор, распахивая дверцу.
– До Таганки? – спросила я.
– Разберемся, – усмехнулся директор. – Какая вы, Кудряшова, с характером, оказывается… Вот если бы меня спросил бог, чтобы я хотел исправить в его гениальном замысле, я бы сказал: у женщин надо отнять способность разговаривать. Сделать всех немыми. Пусть слышат, но не разговаривают.
– А как же мы будем петь?
– Мычите!
– А объясняться вам в любви?
– Мне? – директор весело посмотрел на меня.
– Не вам лично, мужчинам.
– Смешная вы, Кудряшова. Я не помню, мы ведь уже переходили на «ты»?
– Я тоже не помню, Никита Арсентьевич. Ничего не помню. И села в машину зря сейчас.
– О создатель! – Директор на секунду отпустил руль и воздел руки. – Зачем ты дал им способность разговаривать? В любви, Кудряшова, не словами признаются.
– А чем? – Я прикусила язык, потому что от того, как на меня посмотрел директор, мне стало неловко и горячо.
Я помолчала и все-таки сказала:
– Мне кажется, это неправда. Мы о разном говорим.
– Вот и посмотрим сейчас, кто из нас был прав, – непонятно ответил мне директор и засвистел какую-то старую мелодию.
Я старалась вспомнить слова, кажется, это была песня про того, кто остался таким, каким был, и совершенно напрасно повстречался девушке на ее пути. Я вздохнула. Директор снял одну руку с руля и сжал мою ладонь.
– Напрасные вздохи, – сказал он.
Я ждала, что он спросит о моей жизни, ведь он говорил, что ему интересно, как я живу. Я даже быстро подумала, рассказывать ли ему что-то о своей семье, о родителях, вообще насколько откровенной можно быть с директором. Но он ничего не спрашивал. Насвистывал, напевал, обгонял машины. Ни о чем сам не рассказывал. Ничего себе – поговорили! Мы проехали Таганку, переехали Москва-реку, оказались с моей стороны Москвы. Я всегда ощущаю, с какой я стороны. Та, другая, начинающаяся с Замоскворечья, – немного другая, не моя Москва. А здесь я из любого места, всегда, даже в полной темноте смогу дойти до дома. Хотя идти придется пару часов.
Когда мы выехали с Тверской на Ленинградский проспект, я несколько заволновалась. Что, он собирается везти меня домой? И…?
– Я в принципе почти приехала. Могу выходить, – сказала я.
– Выходите, – кивнул директор, не останавливаясь.
Я пожала плечами. Как-то это странно. Все вообще не так. Почему я здесь сижу? Почему я хочу сидеть? Если бы я не хотела, я бы давно вышла, я себя знаю…
* * *
…Отвертка показалась мне неожиданно тяжелой. Настолько, что я даже на секунду засомневалась – а отвертка ли это? Может, я второпях сунула в карман какой-нибудь гвоздодер? Но тут же моя рука попала в знакомую выемку на пластмассовой ручке, и я успокоилась. В шею. Надо бить под прямым углом в шею. В ложбинку, от которой расходятся ключицы. Бить с близкого расстояния.
Несколько дней назад – или это было давно? в какой-то прошлой жизни? – я лежала всю ночь с открытыми глазами, прислушивалась к его неровному дыханию и думала, что будет тогда, когда он меня бросит, как бросает всех, и уже навсегда…
Мне было страшно, очень страшно. Страшно заснуть и проснуться одной, страшно лежать в темноте чужой квартиры, где ночью в углах живут какие-то тени, двигаются, шевелятся, вздыхают, что-то бормочут, что-то зловещее, что-то обо мне… Страшно думать о том, что будет завтра…
Просто ночью вообще все страшно, все, кроме одного.
Есть такое время – где-то между двумя и тремя ночи, когда одного дня уже нет, а другого еще нет. Когда непонятно – сегодня это или вчера или завтра. Час, когда закрываются цветы, стихает ветер. Час, когда все живое замирает. Или умирает, если подошел срок.
* * *
– Катя, тебя ждать? – взъерошенный после спектакля Вовка заглянул ко мне в гримерку. Олеся сегодня не играла, я была одна. – Ой, ты не оделась еще?
– Оделась, оделась, заходи.
– Да нет, я тут подожду…
– Вов… Не жди.
– Ты… с ним, да?
– Зайди.
Вовка боком просунулся в гримерку и остался стоять у двери.
– Сядь.
– Да нет, я…
– Сядь.
Вовка сел на Олесин стул. И стал смотреть на меня несчастными глазами. Как я этого раньше не понимала! Он же влюблен в меня.
– Я стал деньги зарабатывать, Катя.
– Молодец. А… – Я хотела спросить, как, но побоялась, что Вовке будет неудобно говорить об этом. Ведь наверняка это не съемки, не реклама, какой-нибудь тяжелый физический труд.
Вовка тоже молчал.
– Как мама? Ты давно не говорил о ней.
– Нормально, спасибо. Не болеет сейчас.
– Вов…
Я взглянула на своего товарища в зеркало. Вовка неотрывно смотрел на меня. Какое милое лицо, приятное, неправильное, но хорошее. Почему я Вовку не люблю…
Он как будто услышал мои мысли.
– Ты его любишь, да?
Я не могла ответить на этот вопрос никому, даже самой себе.
– Я пойду. – Вовка встал, дошел до двери, потом спохватился: – Я же тебе принес… – Он достал из своей большой сумки какой-то сверток и положил мне на столик. И быстро, боком, как зашел пять минут назад, так и вышел.
– Вов!..
Я развернула пакет. В нем были большие пушистые розовые… ботинки не ботинки – куда в таких ботинках пойдешь? – тапочки, по всей видимости. С глазками, ресничками. Я вздохнула и улыбнулась. Ну что за человек!
В дверь коротко стукнули.
– Жду тебя у метро. – Ника на секунду задержался взглядом на пушистом розовом предмете, который я держала в руках, покачал головой, думал, наверно, что кто-то из зрителей подарил мне игрушку. – Не рассиживайся, хорошо?
– Хорошо, Ника.
Если Ника попросил побыстрее, то все мои помады и краски залетели в сумку сами, одежда как по волшебству застегнулась, распутались и снова собрались в хвост волосы, и через несколько минут я уже летела по длинным коридорам ДК. Потому что меня ждал он.
Как-то так получилось. Еще вчера ничего не было. Еще казалось – я не могу выбрать, да и не хочу из них выбирать, я давно и преданно люблю Волобуева. И так быстро все изменилось. Меня ждет Ника… Мне будет звонить Ника… Ника не поймет, если я пойду с девочками на балкон в Малый, потом задержусь, приду поздно и не отвечу ему, когда он позвонит сказать мне «спокойной ночи»… Нике нравится, когда я надеваю туфли на высоких тонких каблучках и лечу на них к нему, забывая обо всем и обо всех… Мне непривычно так одеваться, но Нике нравится…
Ника, Ника, Ника… Утром, днем, вечером, ночью, переходящей в утро и в новый, счастливый, счастливый день!..
Я не хотела ничего спрашивать о будущем, мне не надо было ничего спрашивать, он был со мной постоянно, он знал каждый мой шаг, каждый мой вздох, он знал, что я хочу сказать, прежде чем я успевала об этом подумать. Он любил меня, я это знала, ведь это не спутаешь ни с чем, он каждый раз прощался со мной, как будто навсегда. И приезжая домой, тут же звонил мне, и ложась спать, звонил, и просыпаясь ночью, и просыпаясь утром, он звонил мне и спрашивал:
– Ты любишь меня?
– Я тебе уже говорила вчера.
– Вчера было вчера.
– Люблю.
Я стала другой, я забыла себя прежнюю. Как будто вся моя предыдущая жизнь была только муторными, скучными репетициями в ожидании самой лучшей, самой главной роли в моей жизни. И в его жизни.
– Ника, это правда? Я – самое главное в твоей жизни? Ты мне не врешь?
– Врешь обычно ты. Спи давай. Скоро утро. Спать осталось пять часов. В чем-то вчера ты была таком… летящем… Приходи сегодня такая же красивая, как вчера. Да?
– Да.
Да! Да! Конечно, Ника!.. Если ты даже скажешь, чтобы я пришла в зеленой пижаме или оранжевых носках, – я приду. Если ты из Москвы уедешь жить в глухомань, я уеду с тобой. Если с тобой что-нибудь случится, я тоже умру, Ника!.. И если ты меня теперь бросишь, я не смогу дальше без тебя жить… Без тебя – в этом огромном, новом, прекрасном мире дурманящей, мучительной, безграничной нежности. В мире, в который ты меня привел. В мире, который и есть – ты, ироничный, замкнутый, непредсказуемый Ника, подчинивший меня, никогда и никому не подчиняющуюся, подчинивший легко и жестко.
– Кать, но я же не смогу быть всегда таким… э-э-э… Прометеем, – счастливый обессиленный Ника лежал на моем крепком довоенном диване.
– Это ужасно! – засмеялась я.
– Я старше тебя…
– Но ведь не младше!
– Вообще, знаешь, Катюня, какой я в быту противный… – Ника уложил мою голову себе на грудь.
Быт? Быт, в котором – ты, Ника, это не быт. Это… Я постаралась, как могла, объяснить. Но как подобрать слова к любви? Она больше любых слов.
– Какая ж ты сразу глупенькая, когда стараешься философствовать, – прошептал Ника, целуя мою ладонь.
Что приятного в том, если тебе говорят, что ты глупая? Ничего, но ведь он не об этом говорил. С ним я стала слабой, зависимой, верной. И в этом все дело, а не только в ослепительно ярком, но таком капризном и ненадежном огне желания.
Что-то изменилось вокруг меня в театре. Валера Спиридонов перестал приставать ко мне с шутками и анекдотами. Поглядывал с любопытством, сопел в бороду, но обходил стороной. Олеся поспрашивала и затаилась, не получив ответа. Поля, маленькая гримерша, сверлила меня ненавидящим взглядом и пыталась, как могла, вредить. То неожиданно само перелетело через гримерку, в которой никого не было, и упало рядом с мусоркой мое белое платье, отутюженное перед спектаклем, то пропали из-за кулис туфли, которые я себе заготовила, чтобы быстро надеть во время второго действия, и нашлись только через два дня, то в шве моего туго обтягивающего платья обнаружилась иголка… Я красилась и причесывалась сама, а Олесю гримировала Поля. И когда она приходила перед спектаклем, я старалась отодвигаться подальше, чтобы не чувствовать исходящей от нее неприязни.
– У тебя ведь что-то было с Полей? – пыталась спросить я у Ники.
– Было-было-было, да прошло! – спел он мне в ответ. – Ничего не было! Не слушай ерунды.
– А почему она тогда так меня ненавидит?
– Кать, не придумывай ничего, не сгоняй чертей. Видишь то, чего нет. У человека жизнь тяжелая просто. Бедность, одиночество…
Странно. Почему бы просто не сказать – да, было. Да и потом – какое одиночество в двадцать пять лет?
– Она одна скребется, комнату снимает. Ты обратила внимание, что она всегда только брюки широкие носит?
– Обратила, и что?
– Она в аварии побывала, у нее все ноги в шрамах. А ты привязалась к ней! Ну завидует она твоему женскому счастью, ведь есть чему завидовать, правда?
Я молча взглянула на Нику, но говорить и спрашивать дальше ничего не стала. А он тоже замолчал и стал напевать как ни в чем не бывало.
– Катя, можно тебя на минутку? – жена Марата, Агнесса, поманила меня рукой.
С тех пор как я поступила в институт, наша дружба как-то увяла. Я не хотела больше слушать ее разглагольствования о том, как надо играть, я понимала, что она мало что знает, и отлично видела, что у нее самой далеко не все получается, особенно в тех ролях, которые по возрасту нужно было играть мне и Олесе, а вовсе не ей.
Я подошла к Агнессе.
– Зайди ко мне в гримерку.
Почему-то я поняла, что речь пойдет о Нике. Я с сомнением остановилась на пороге.
– Зайди, зайди, дверь прикрой. Ну что, как у тебя с ним?
Я пожала плечами. Нормально вообще! С места в карьер такие вопросы. Что говорить? О чем она спрашивает? Какие именно подробности рассчитывает услышать?
– Хороший мужичок, да?
Нет, все не те слова. Не зря я не люблю откровенностей с девочками-подружками. У каждой свой язык. Я говорю по-другому.
– Кать, ты сядь. Хочешь чаю? Какая ты стала недотрога… Помнишь, как мы с тобой на гастролях гуляли, болтали… Ну, расскажи, как в институте, скоро ведь заканчиваешь, да?
– Да.
Я видела, что ее не институт волнует. Агнесса умела вытягивать из людей их секреты. Но я не собиралась ничем с ней делиться.
– А они ведь с Таськой-то плохо живут, – улыбнулась Агнесса. – Не любит она его, слишком простым для себя считает. И денег он совсем не зарабатывает. Что у нас тут заработаешь! А она стала хорошо получать. Вот он и старается себе и ей заодно доказать, что он парень хоть куда. Ходит направо-налево. Как? Согласна со мной?
Я молчала, хотя мне было очень интересно. Ведь я не знала, почему Ника может мне звонить в любое время. Как так получается, что и в час ночи, и в три, и в пять, и в семь, когда просыпается, он всегда один и спокойно со мной разговаривает. Надо было спросить. Пора было спросить. Но я не могла. Мне казалось – вот сейчас он сам обо всем расскажет, и это все окажется таким простым, понятным, не трагичным – ни для кого.
– Он ее любит, – продолжала Агнесса. – Баб у него было – не пересчитать. Но любит он одну Тасю. Да ты ее видела! Исключительная женщина. Умная, сдержанная, красавица, вот еще и работу такую нашла – всю семью содержит. Что тебе-то он говорит? Обещал что? Или так? Бегаете просто? Ну да, ты ведь одна живешь, что тебе, никаких обязательств…
Я встала и ушла.
– Катерина, вернись! Я не договорила!.. Ну-ну, как знаешь…
Я знала, что Агнесса не простит мне этого, перестанет меня замечать, будет наговаривать Марату, наговаривать, цепляться к тому, как я играю, а он всегда прислушивается к ней, верит в ее вкус и чутье, и что в следующей пьесе мне не достанется хорошая роль. Агнесса такого не пропускает. Если она хочет приблизить к себе кого-то, противиться этому опасно. Ну и пусть. Я не собиралась откровенничать ни с ней, ни с кем-то еще в театре. Могла бы с Вовкой, ему я доверяла, но не хотела делать ему больно, говорить с ним о Нике и моих сомнениях было бы слишком жестоко.
Наталья Иосифовна, с которой мы часто общались, когда было время между репетицией и спектаклем, наших отношений с Никой не касалась, как будто ничего не замечала. А мне заводить разговор первой было неудобно.
Я понимала, что спросить должна сама – у Ники, что пора спрашивать, что мне все трудней и трудней становится не думать о завтрашнем дне. Но я не представляла, как это спросить. «Ты любишь свою жену?» Но ведь он постоянно мне говорит о том, что любит меня. «Когда мы поженимся?» Но ведь он женат. «Ты хочешь, чтобы у нас был ребенок?» Но ведь у него есть ребенок, что тогда будет с ним… Его придется бросать?
О своем сыне Ника рассказывал часто и с удовольствием, очевидно предполагая, что мне интересно и приятно слушать. Сначала мне действительно было интересно, но со временем стало как-то странно. Он что, не понимает, что я тоже могу хотеть ребенка? И что как-то не очень хорошо мне знать, что происходит у него в семье…
* * *
— Кто вернет Кудряшову из потустороннего мира, получит шоколадный приз! – Волобуев громко хлопнул в ладоши перед моим носом.
Я даже вздрогнула и подняла на него глаза.
– Я сам получу шоколадный приз! – как будто очень весело продолжил Волобуев, глядя на меня вопросительно и как-то совсем не ласково сегодня. – Полтора месяца осталось доучиться, Катя. Будь добра сосредоточиться!
– Я…
От неожиданности, от такого холодного тона моего любимого учителя я растерялась и почувствовала, что в глаза набежали слезы.
– Номер не пройдет. – Волобуев равнодушно пожал плечами и отошел от меня. – Соберись, пойди умойся холодной водой и работай нормально. Надоело твое отсутствие. Сидишь, как… – Волобуев чуть подумал, – бревно!
Я просто задохнулась. Он не может так со мной разговаривать! Он же меня любит – я его любимая ученица, это всем известно, и он мне столько раз помогал! Он же знает, что я его люблю, вернее, любила…
– Алексей Иванович… – Я подошла к Волобуеву, а он даже руку вперед вытянул, чтобы я к нему не приближалась. – Алексей Иванович, ну пожалуйста… Я не отсутствую, я здесь… Я… Я просто…
– Ты потеряла себя, Катя, и я не знаю, как тебе помочь. Всегда знал, а сейчас – не знаю.
– Да нет…
– Да! Иди умойся и быстро возвращайся! Потом поговорим.
Я постаралась хорошо репетировать, собраться, не думать ни о чем постороннем, то есть о своем главном, о чем я думала теперь с утра до ночи.
– Подожди меня! – кивнул мне Волобуев после репетиции.
– Алексей Иванович, – подкатилась тут же к нам Тина, ревниво оберегающая свое постоянное место рядом с нашим педагогом. Мы уже сто раз видели, как она приходила разочарованная после шептаний и шушуканий с ним, и уже никто даже не обсуждал это.
За Тиной приплыла и моя подружка Ирка. Волобуев ей особо никогда не нравился, но к концу учебы она как-то стала усиленно обращать на него внимание, может быть, устала ездить в Санкт-Петербург и беззаветно любить Иванихина.
– Алексей Иванович… – Ирка кошечкой прильнула к Волобуеву и потрепала его за ухо. Я всегда удивлялась ее непосредственной раскованности в отношении мужчин.
Волобуев довольно небрежно снял Иркину руку и подмигнул навострившейся Тине:
– Так, девочки, мне нужно отругать Кудряшову. Вы мне мешаете, подождите во дворе.
– А долго ждать? – надули губки обе.
– Года два или даже три, как пойдет, – весело сказал Волобуев и стал похож на самого себя. Ведь он никогда серьезно на меня не сердился, ни разу, за все годы учебы.
– Ну Алексей Ива-а-нович…
– Всё, всё, девочки, идите, пожалуйста. До завтра, пока!
Я стояла рядом с Волобуевым и с удивлением чувствовала, что мне приятно и тепло рядом с ним. Почти как раньше. Да. Может быть, даже… так же, как раньше. Но ведь я люблю Нику! Люблю больше всего на свете! Больше весны, больше себя самой… Я не могу жить, не слыша его голоса, я начинаю скучать, если не вижу его два дня…
Это правда. Как правда и то, что рядом с Волобуевым мне было тепло и чуть волнительно. Когда он взял меня за плечо и повел, стало еще волнительнее. Я взглянула на Волобуева, а он – на меня.
– Что? – спросил он. – С ума сошла?
Я молчала. Что я ему скажу? Мы дошли до его машины.
– Садись, – кивнул мне Волобуев. – Мне надо на Мосфильм. Доедешь со мной, поговорим. Зайдешь там заодно в одну группу, им нужна девочка вроде тебя. Если тебе, конечно, это интересно.
– Интересно, – негромко сказала я.
Конечно, мне было это интересно. Но гораздо интереснее мне было представить, что вот сейчас Ника мне будет звонить, а меня нет. Ведь он знает, в котором часу я должна прийти. Вот пусть и думает – где я! Может быть, что-то надумает!




























