Текст книги "Нарисуй мне в небе солнце"
Автор книги: Наталия Терентьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– И басню нада, дэвушка, толька сымешную. Шыто ты будешь читать, какую басыню, э?
– Я выучила басню Михалкова, про иностранцев… Там как будто разные акценты… эстонский… еще какой-то…
– Ну, давай прочитай, – проговорила Тася уже своим голосом. – Смелее, не тушуйся, все свои.
Я прочитала.
– Не, не пойдет! Не смешно. Другое учи.
– Все одно и то же читают…
– И что? Вот преподаватели и ждут, чтобы кто-то рассмешил их чем-то до боли знакомом. Классику какую-нибудь возьми, сто раз читанную, и по-своему прочитай. «Мартышку и очки», «Слон и Моську»… Такое что-то.
Тася даже не знала, как она была права и как все вовремя мне подсказала. После замечательных, оглушительных гастролей в Орске (лично для меня оглушительных – огромный зал старого драматического театра, спектакль за спектаклем, весь город обклеен нашими афишами, мне один раз подарили цветы, детский спектакль сыграли больше десяти раз, и дети всегда смеялись, когда моя тетушка гномов пускалась в пляс… Вот это жизнь!) нас отпустили отдохнуть на месяц.
В отпуске я выучила басню «Стрекоза и муравей», монолог Медеи и вспомнила свое любимое стихотворение Цветаевой, которое учила еще в десятом классе, «Как живется вам с другою…» В стихотворении мне нравилась романтическая боль, грусть и резкие перепады строк – как будто упала, встала, снова упала и снова встала и – полетела, полетела… Цветаева знала тайны женской души и умела про них писать, не раскрывая их до конца.
На сей раз я пошла только в Щепкинское, где – вот бывает же так! – набирала в этом году именно Осовицкая, про которую вдруг вспомнила Тася, когда мы ехали в Орск. Алевтина Осовицкая, народная артистка, одна из самых красивых актрис нашей большой страны.
Не знаю почему, но я поверила Тасе. Так убедительно она качала своим крупным мягким носом, с таким знанием жизни и театра выбирала мне репертуар… Песню я, правда, выучила не казацкую, а русскую северную, свадебную, тридцать два куплета «По сеням-сеня-ам…» – тоскливую, красивейшую, протяжную, с брошенным на верхней высокой-высокой ноте криком или стоном – как выйдет, как споется. Веселья там никакого, но красота, сила, отчаяние – этого в наших древних свадебных песнях не занимать. В двадцать три года я не задумывалась – почему, просто пела, как слышала.
Когда я пришла в щепкинский дворик и встала среди абитуриентов, я даже растерялась. Такого количества красивых девушек вместе я не видела никогда. Не знаю, почему их было так много, может быть, потому что к красивейшей Осовицкой, игравшей когда-то казачку в знаменитом фильме, ехали ставропольские да терские казачки – статные, тонкие, с бровями, с яркими глазами, белозубыми улыбками, волосами до пояса… Я среди них потерялась, несмотря на заверения Таси, что Осовицкой я понравлюсь.
Я терпеливо ждала своей очереди, боялась, ни с кем не болтала, повторяла слова. Поработав год в театре, я знала, как можно забыть половину из четырех слов, которые ты должна произнести сегодня на сцене. «А вы…?» – а что дальше, не помню, темнота, у меня так было как раз в Орске, когда мы целую ночь с Тасей не спали, гоняли клопов в старых продавленных матрасах гостиницы.
Никита Арсентьевич приходил к нам в номер, ругал нас, издевался, не верил, что нас покусали клопы, а мы хохотали, плакали, показывали кровавые точки на стенах и матрасах. Особенно хохотала Тася, ей нравился Никита Арсентьевич, и, как мне казалось, она временами задерживалась в его номере слишком долго, почти до рассвета. Но при людях он к ней никак не выказывал особого отношения, даже ругал и сердился больше, чем на других. Никита Арсентьевич был директором нашего маленького театра. Актером и директором, и главным бухгалтером, по совместительству.
Сейчас я стояла во дворике, смотрела на памятник Михаилу Семеновичу Щепкину и понимала: нет, никогда мне не поступить. Это я рядом с Тасей и Агнессой – красотка. А рядом с этими казачками…
Когда меня вызвали, ближе к вечеру, я уже устала волноваться. Думала – прочитаю как прочитаю. Работа у меня есть – не в библиотеке, не в Интуристе – в театре, настоящем! Я ведь уже работаю актрисой. И дальше буду работать. У меня уже есть три роли, в новом сезоне обещали еще. Так что поступлю – не поступлю, жизнь от этого не перевернется. Но я не поступлю, нет шансов.
– Что будете читать? – доброжелательно улыбаясь, спросил высокий брюнет в комиссии.
И я ахнула. Ничего себе! Я же его знаю! Это же народный артист, знаменитый, играл в таких фильмах… Американского шпиона, отважного мушкетера, еще кого-то… Я же его в детстве в спектаклях Малого театра ненавидела… Он везде играл, а я его везде ненавидела! Такой большой нос, тонкие губы, сам крупный… На папу моего чем-то похож. Может, поэтому ненавидела. С папой все было сложно, с красивым, умным, талантливым, ослепительным папой. И те мужчины, которые походили на него, вызывали любопытство и… острую неприязнь.
Но сейчас этот актер показался мне даже милым и симпатичным. Я вспомнила фамилию. Володуев, да, Алексей Володуев. Здорово. А где же Осовицкая? Ну как где – в центре! В самом центре! Красивая до невозможности, в огромном русском платке, наброшенном на открытое платье, да с веером – погода жаркая была, почти ненакрашенная, но нереально красивая…
Я как завороженная рассматривала мэтров. Еще двое, но я их не знаю. Пожилая приятная дама и веселый, как мне показалось, мужчина средних лет, ближе к старости – с точки зрения моих двадцати трех.
– Будете читать? – засмеялся Волобуев. – Или как?
– Да, да, извините, – спохватилась я.
Я быстро проверила кармашек юбки – зеркальце здесь, все хорошо. Оно мне было нужно для образа стрекозы.
– «Попрыгунья… – Я выставила вперед одно плечо, как у меня и было задумано, слегка стянула с него бледно-голубую блузку без ворота. – Стрекоза!..» – Тряхнула я распущенными волосами. Ну и что, что я не казачка. У меня тоже волосы пышные, длинные, блестящие – специально десять дней не мыла, чтобы ярче чистые блестели, способ такой есть индийский.
Кто-то из студентов, из любопытства пришедших поглядеть на вновь поступающих, засмеялся. Волобуев тоже фыркнул и переглянулся с Осовицкой. Та вполне доброжелательно смотрела на меня.
– «Лето красное – пропела. Оглянуться? Не успела!» – так же, в своем собственном рисунке, продолжила я и быстро достала зеркальце из кармашка юбки.
Взглянула на себя, на край лба, где неумолимо вдруг стали расти коротенькие серебряные волосы, на морщинки на лбу, у глаз, у рта, ужас, откуда все это, когда, я ничего не замечала, еще вчера этого не было…
– «Как… зима… глядит в глаза… Помертвело… чисто поле… – Мои ясные глаза, мои пышные волосы, моя гладкая кожа – где все это? – Нет уж дней тех ясных боле, где под каждым ей…» – Как же мне неудобно это было произносить, какой же все-таки Крылов безобразник был!
Я осторожно взглянула на Волобуева – ведь он не подумает, что я это действительно про себя говорю?
– «…под каждым ей… кустом! Был готов и стол, и дом… Все! Прошло! Зимой холодной… нужда, голод настает…» – договорила я басню до конца под общий смех студентов и комиссии и все-таки решилась показать в последней строчке такого неприличного, такого сластолюбивого, такого жадного до чужой, пусть слегка увядшей, но готовой на все молодости, обрюзгшего муравья:
– «Так поди же! – звал мой муравей стрекозу к себе, в свои липкие объятья: – Попляши!»
– Молодец, – сказал мне Волобуев. – Точка оригинальная у вас очень.
– Кто ставил? – спросил четвертый педагог, сильно покраснев за то время, что я читала басню. Рыжеватый с сединой, краснеет по поводу и без, быстро отметила я.
– Точку? – удивилась я.
– Басню – кто вам ставил?
– Никто, – пожала я плечами.
– А всё же? – продолжал настаивать рыжеватый.
– Да никто, я сама.
– Молодец, – опять кивнул Волобуев.
– А кто вы по профессии? Образование уже есть? – допытывался рыжеватый.
– Есть, – тяжело вздохнула я. – Я закончила истфак МГУ и знаю много языков.
– Переводчица? – чему-то очень обрадовался рыжеватый.
– Да нет, почему. Я в театре работаю.
– Как называется театр? – не успокаивался рыжий. Все ясно, я ему не нравлюсь, сильно не нравлюсь.
– «Экзерсис», – негромко сказала я.
– Ка-ак?
– Леонид Иосифович… – посмотрела на него Осовицкая и слегка покачала головой.
– Московский драматический театр «Экзерсис», – повторила я.
– Что еще прочтете? – мирно спросил Волобуев. Приятный все-таки дядька. Почему он мне не нравился в детстве?
– Медею! – ответила я и побыстрее начала: – «О, низкий, о ничтожный, не знаю, как выразить сильнее языком, что ты не муж, не воин, хуже, злее…»
Я читала яростный, полный ненависти монолог Волобуеву, хотя он мне и был симпатичен, но читать Осовицкой я не решалась – все-таки монолог обращен к мужу, изменнику Ясону, из-за которого Медее и пришлось убить своих несчастных детей, а читать рыжему Леонид Иосифовичу, который так меня невзлюбил, я, уже достаточно опытная актриса, не стала. Ничего нет приятного в том, если на тебя смотрят с раздражением или насмешкой.
Волобуев же благосклонно кивал, даже слегка отстукивал в такт тяжелой, волнообразной поэтической строке Еврипида. Я читала, как мне и советовала Тася, низким голосом, как только могла. Зачем это было нужно, я не знала, но Тасе доверяла – сама играть она не слишком умела, но, проработав несколько лет в кукольном театре, про голоса знала все и умела говорить за любого: и за Бабу-Ягу, и за белочек-зайчиков, и за мужчин, и за женщин.
– А лирика есть? – спросила Осовицкая. – Что-нибудь женское.
– Да, свадебная песня, – кивнула я.
– Нет, подожди! – засмеялся Волобуев. – До песен мы пока еще не дошли…
Я знала, слишком хорошо знала – петь просят только тех, кто очень понравился, кого хотят взять.
– «Как живется вам с другою…» – завела я Цветаеву.
И вот тут-то Волобуев и попросил:
– Подожди, пожалуйста, давай сначала, и с личным отношением. Ведь у тебя… у вас уже были наверняка личные переживания?
Я посмотрела в добрые веселые глаза народного артиста. Ну как скажешь при всех, что у меня вообще никаких переживаний еще не было? Вот так сложилась жизнь. Нет, не было любви, не было романов, не было встреч. Влюбленностей – завались, я постоянно влюблялась, с трех лет. Но если нет отношений, то и сильных переживаний не может быть. Так, мечты, вздохи да сплошные разочарования…
Я попыталась прочесть еще раз.
– Ладно! – махнул рукой Волобуев. – Ну что, Алевтина Семеновна, будем песню свадебную слушать? Пусть споет нам абитуриентка… м-м-м… – он посмотрел в свои листочки, – Кудряшова?
Осовицкая благосклонно кивнула, и я побыстрее запела, пока не сказал что-нибудь рыжеватый, который все рвался вставить свое слово.
– По сеням-сеня-ам…
Я пою хорошо, только тихо, но Тася научила меня за год петь по-народному. Ничего другого, кроме этой свадебной песни, у меня так громко не получалось. А это получилось – Тася билась-билась со мной и как-то сказала: «А ты представь, что ты… кукла». – «В смысле?» – удивилась я. «Ну представь – большая, толстая…» – «Тася, давай только не толстая…» – «Нет, толстая, с пшеничной косой, румяная… Глаза закрой, вот, а теперь пой – широко, громко, чтобы Сеня на той стороне речки тебя услышал, за которого тебя не отдали… Только ты не девушка, не играй ничего… Ты – кукла, большая, мягкая, несчастная…» И я запела, Тася только успела уши закрыть. «Молодец! Всё, поешь, как оперная в сарафане! Так все песни теперь пой!»
Комиссия послушала куплетов пять, больше не стала. Леонид Иосифович все же напоследок слово вставил:
– А что вы переводчицей-то передумали быть?
Я совершенно не знала, что ответить, и только развела руками. Ну что мне ему сказать? Что я с детства хотела быть актрисой? Теперь бы я именно так и сказала. Что жизнь такая короткая, и не стоит заниматься тем, что тебе не мило. Но тогда такие простые слова давались мне с трудом. И я промолчала.
– Леонид Иосифович, миленький, закона нет! – обронила непонятную фразу четвертая преподавательница и улыбнулась мне.
В класс уже входил следующий человек, высокий красивый парень, все на него заинтересованно смотрели, забыв про меня.
Я вышла из кабинета.
– Ну что? Кто там? Как слушают? – обступили меня с вопросами.
Я махнула рукой.
– А что так долго? Это ты пела? Понравилась им?
Я пожала плечами и отошла. Нет, не понравилась. Кто меня тянул за язык? Сказала бы, что вообще образования нет, у них нигде не написано – просто фамилии. Теперь приклеено ко мне – «переводчица». Да, я знаю языки, но душа у меня к этому не лежит. Да я и не училась на переводчицу. Так, от скуки, от нечего делать все подряд языки изучала. И слух у меня абсолютный, произношение в любом языке – хоть в разведчики иди, как родное. Но я не хочу – ни в разведчики, ни в переводчики. Я в театре кого угодно готова играть. А ездить в автобусах, рассказывать иностранцам, в каком году были построены наши монастыри и церкви – нет, не хочу, неинтересно.
Через полчаса открылась дверь, и из класса, где было прослушивание, вышла девушка с листочком.
– На сегодня всё! – сказала она. – Кто не успел показаться, тот завтра пусть приходит, педагоги устали. Читаю, слушайте внимательно, один раз читаю, кто прошел на второй тур из всех десяток, так… Кондратьев, Алексеева, Степаненко, еще одна Алексеева, нет, это Алексеев…
Я все-таки слушала, кто прошел на второй тур, хотя была уверена, что стою зря.
– Филимчук, Кудряшова, Олейник…
– Я?!
Я прошла? А вдруг еще есть какая-то Кудряшова? Я протиснулась поближе к девушке, чтобы спросить, и тут открылась дверь, появились педагоги, я встретилась глазами с Волобуевым, он мне кивнул и… подмигнул, да, просто взял и подмигнул! Четвертая, пожилая педагог, тоже увидела меня и махнула мне рукой: «Подойди!» Я с трудом пробралась к ней, она внятно проговорила:
– Революционное! Найдите что-то революционное, призыв какой-нибудь, в огне, на баррикадах, поняла?
Я кивнула. Значит, это я. Я – прошла. Но впереди еще два тура – второй и самый главный, экзамен по мастерству, в большом зале, придет ректор… Но это для тех, кто сумеет пройти второй тур.
На втором туре через неделю меня неожиданно попросили опять прочитать лирику, а я ничего и не учила, искала революционное, с флагами, учила монолог Жанны д’Арк, стихи про Красную Армию, Демьяна Бедного, «Ветры враждебные веют над нами» да «Марсельезу» распевала…
Я снова завела:
– «Как живется вам с другою…»
Волобуев замахал руками:
– А еще что-то есть?
Я не то чтобы сосредоточилась, а просто как будто стеганула себя изнутри – идиотка, учила про революцию, но должна же я что-то знать…
– «Ты запрокидываешь голову, затем, что ты гордец и враль!» – сказала я неожиданно для самой себя. Нет, я не помню конец, я знаю только несколько строф. Но – что делать? Читаю то, что знаю, времени вспоминать другое у меня нет.
Волобуев довольно улыбнулся и откинулся на стуле.
– «Какого спутника веселого привел мне нынешний февраль…»
Я люблю Цветаеву, всегда любила и буду любить. Это женская душа, прекрасная, трепетная, мечущаяся, разорванная, вечная и после смерти – любящая.
– «Позвякивая карбованцами и медленно пуская дым…» – не торопясь, с удовольствием произносила я эти загадочные строчки.
Я никогда не читаю, для чего, когда, почему и кому написаны стихи. Не надо это знать! Ты чувствуешь в них то, что чувствуешь, это и передаешь. И тогда это правда – твоя и Марины Цветаевой, твоя – и великого Пушкина, твоя – и Мандельштама, Волошина, Ахматовой, Рождественского… Не надо, нельзя знать, о чем, о ком думал поэт. Думал – это думал, а писал – это писал. То, что я слышу, я читаю.
– «Чьи руки трепетные трогали твои ресницы, красота, когда, и как, и кем, и много ли – целованы твои уста – не спрашиваю, Дух мой алчущий…»
– Переборол сию мечту… – негромко договорил Волобуев хором со мной.
Рыжеватый цокнул языком, Осовицкая улыбнулась и погрозила Волобуеву пальцем, четвертая, пожилая, сказала: «Да!» – и стала качаться на стуле как школьница.
Я в нерешительности замолчала. Я теперь была уверена, что дочитаю до конца, я вспомнила все. Моя душа вспомнила. Это тоже одно из самых первых цветаевских стихотворений, которое я выучила еще в школе.
– Хорошо! Хватит! – махнул рукой Волобуев. – Да, Алевтина Семеновна? – наклонился он к Осовицкой и еще что-то тихо спросил. Та лишь кивнула. – Все, спасибо!
– А петь? – растерялась я.
– Не надо! – легко улыбнулся Волобуев.
Все. Это все. Это конец. Меня не приняли. Если петь не надо, больше ничего читать не надо…
– И Медею не надо? – убито спросила я. – Я еще «Марсельезу» могу спеть…
– До свидания! – сказал мне рыжеватый.
Я вышла из кабинета, прислонилась к стенке. Ну вот и все. Вот и свободна. Из дворика я не ушла. Сидела, смотрела на счастливых, несчастных, общительных, стеснительных… Какие же это все-таки странные люди – те, кто хотят стать артистами. Денег не будет, нет, не будет. У единиц только разве что. Остальные будут бедны. И неизвестны. Не могут все быть известными. А рвутся. Рассчитывают на славу? Или из-за чего рвутся? Вот я – из-за чего? На сцене я стесняюсь – почти всегда. Чем больше мне роль нравится, тем больше стесняюсь. Иногда бывает – вот как сегодня. Когда становится все равно, волнение проходит, и как будто попадаешь в какой-то поток, невидимый, волшебный. Похоже на влюбленность, очень похоже. Так же меркнет свет вокруг, так же ничего кроме этого сияющего потока нет. И странное волнующее чувство внутри. Забываешь о еде, не хочешь пить. Проходит боль, если что-то болело… Но так бывает не всегда.
Я хотела уже уходить – все понятно, я же слышала, как злорадно сказал рыжеватый «До свидания!» – не в том смысле, что он надеялся меня еще когда-нибудь увидеть. Ко мне подошла маленькая, смешная, некрасивая девушка или даже уже взрослая женщина.
– Ждешь? – спросила она. – Я – Алина, Аля. Прошла, как думаешь?
– Знаю, что нет, – вздохнула я.
– Уже знаешь? А я вот надеюсь, что прошла.
Я отчетливо услышала говор. Да, мне знаком такой говор. Я слышу все области – если когда-то слышала, то определю.
– Ты из Прикарпатья? – спросила я.
– Из Львова, – ответила мне Аля. – Как догадалась?
– Слышу, – опять вздохнула я. А она-то на что рассчитывает? Вокруг – все те же красотки. Их, правда, значительно меньше стало…
– Что смотришь? – улыбнулась Алина. – Какие девицы вокруг, да? Так не возьмет Осовицкая ни одну из них.
– Почему? – удивилась я.
– Во-первых, потому что есть мы, и мы талантливые, – она подмигнула мне. – А во-вторых, главная красавица на курсе должна быть сама Алевтина, а вовсе не они. Усекла?
– Да… – ответила я с сильным сомнением. Ну уж меня и ее точно не возьмут. Других не-красавиц – не знаю.
Из двери вышла та же самая девушка, секретарь приемной комиссии.
– Сюда подойдите! – закричала она слабым, непоставленным голосом, и кто-то из абитуриентов гаркнул: «Народ! Собрались!»
Девушка стала просматривать листочки и с каждого называть по одной лишь фамилии.
– Сколько человек на курсе? Сколько взяли? – заволновался кто-то. – Что, вообще никого не взяли?
– Сегодня пятерых только, – строго ответила ему девушка, – и не взяли, а на экзамен. Еще надо ректору показаться, всей приемной комиссии. Завтра еще сто пятьдесят человек слушать будут, едут и едут… Так…
Маленькая решительная Алина схватила меня за руку и просто подтащила ближе.
– Голованов… Савельев… Иващенко… Ковтун… Кудрянова, нет, Кудряшова.
– Да! – закричала Аля. – Да! – запрыгала и захохотала она. И встревоженно посмотрела на меня: – Что? А ты как?
– Я прошла… – ответила я, не веря своим ушам. – Прошла! Да! Я тоже прошла!
Вот тебе и «до свидания!»! Вот тебе и не попросили спеть!
Мы пошли с Алей гулять по Москве, из ближайшего автомата я позвонила маме – нам как раз месяц назад, после пяти лет неудобной жизни без телефона, его поставили. Мама обрадовалась. Она приняла мое решение, уже давно смирилась и была теперь за меня и за то, чтобы у меня в театре все получилось по максимуму.
– Я знала, дочка. Ты умница и красавица, – сказала мама.
– Мам, я с очень хорошей девушкой познакомилась, с Украины, – сказала я.
– Так приезжай с ней, я вас покормлю.
Но ехать к нам Аля постеснялась, приехала потом только, через два года, когда мы уже стали самыми лучшими подружками и когда столько воды утекло – отовсюду, изо всех щелей…
* * *
Из отпуска я вернулась в театр другим человеком. Я теперь – студентка Щепкинского! И меня приняла на свой курс сама Осовицкая, мне есть чем гордиться. Конечно, можно вылететь и в первый год, нас уже предупредили опытные люди – половина курса меняется к окончанию учебы. Но я не собиралась вылетать, я никогда и ниоткуда не вылетала, я отличница, ответственная, собранная, отчего бы мне вылететь с курса. Нет, я буду хорошо учиться.
– Ну что, как? – спросила меня Тася дня через два после нашего выхода на работу.
До того она о чем-то шепталась с монтировщиками, с которыми дружила, и всё переглядывалась с Никитой Арсентьевичем. Точнее, заглядывалась на него, а он хмыкал и то отворачивался, то начинал напевать что-нибудь неприличное. Наверно, я пропустила какие-то события, но теперь я была уже мыслями далеко.
– Все хорошо, – ответила я.
– Не поступила? Ничего, в следующем году поступишь.
– Почему не поступила? – засмеялась я. – Поступила.
– Куда, в кулёк?
Все, закончившие главные московские театральные вузы, а даже и не закончившие, поучившиеся у знаменитых мастеров, кичатся этим и снисходительно относятся к другим местам, где тоже учат «на артиста». Например, к институту культуры.
– Да нет, зачем в кулёк…
Тася задиралась, я видела, что есть какие-то личные причины, не относящиеся ко мне, поэтому никак не реагировала. Ну, тошно на душе у человека, глаза заплаканные, в руке бычок недокуренной сигареты – затушила, докурит в следующий перерыв, денег нет, счастья нет, поэтому и цепляется ко мне. Я же во многом благодаря ей и поступила в институт.
– А куда? – Тася взъерошила свои почти бесцветные брови, послюнявила палец и разгладила бровки в тонкую ниточку. – Я-а-а-а-а… – спела она арпеджио тоненьким голосом хрупкой ломкой куколки с огромными несчастными глазами.
– В Щепкинское, к Осовицкой.
– К Осови-и-цкой… Вот это да… Катька у нас теперь в Малом театре учится… А еще кто там преподавать будет?
– Еще Волобуев.
– Волобу-уев? Ух ты, красавец-мужчина… Держись к нему поближе…
Тася как будто не слишком обрадовалась, что я поступила. Хотя она всегда притворялась, играла свои собственные роли, без начала и конца, и трудно было понять, какая она настоящая и что она на самом деле думает. Она каждый день меняла то голос, то походку, то ходила расхристанная, нечесаная, то вдруг являлась утром на репетицию в длинном черном платье, то ковыляла на высоченных каблуках, обернутая с головы до ног в свой любимый цветастый оранжевый палантин.
– Сейчас, погоди, надо мне кое-кому пару ласковых сказать… – Тася подхватилась и пошла смешной походкой, как будто крадется большая и не очень ловкая лиса, за директором.
Тот обернулся, вопросительно на нее посмотрел, покачал головой. Она его что-то тихо спросила. Директор молча покрутил ей у виска и пошел дальше.
Тася постояла, покачалась с носка на пятку, вернулась ко мне и сказала:
– Туруру-туруру, потерялось кенгуру! Зайчики с лошадками, белки с медвежатками… – всхлипнула и стала копаться в сумке. – Черт, где моя замазка, вчера была…
Тася замазывала почерневший зуб «штрихом», белым корректором, и покрывала сверху бесцветным лаком.
Неприкаянная, растерянная, чудная Тася стала подругой Никиты Арсентьевича. Сомнений у меня теперь не было. Значит, тогда, на гастролях, все это мне не показалось, – Тася ведь несколько раз уходила перемолвиться с директором парой слов, а возвращалась уже под утро. Но она объясняла это разными удивительными причинами – застряла на площадке на другом этаже, ее там заперли, срочно искала аптеку, помогала кому-то… Я не вдавалась. Не хочет говорить – не надо.
Сейчас же, неделю понаблюдав их переглядки и таинственные исчезновения на пару часов, я была почти уверена – да, Тася стала встречаться с нашим директором и не просто встречаться – кажется, влюбилась в него. После встреч плачет, все рвется чем-то поделиться, но сама себя обрывает, начинает приговаривать кукольным голосом, рассказывая то сказочку, то четверостишие…
Никита Арсентьевич недавно женился. Когда мы уезжали в Орск, жена приходила на вокзал его провожать, невысокая, симпатичная, в огромных трогательных очках. Она сидела дома с маленьким ребенком и часто звонила Нике в театр. Ее тоже звали Таисия, как и нашу Тасю.
Когда ему говорили: «Тася твоя звонит», вторая Тася грустнела и опускала еще ниже свои покатые плечи. А Никита Арсентьевич, победоносно не глядя ни на кого, ловко прыгал через несколько ступенек, держа руки в карманах солдатских штанов-галифе, в которых он всегда репетировал. И очень музыкально напевал свои неприличные песенки.
Возвращаясь после разговора с законной Таисией, он обязательно цеплял каким-нибудь неожиданным словечком вторую, незаконную. Все, в том числе она, смеялись. А мне было стыдно за Никиту Арсентьевича и жалко Тасю, которая, изревевшись и накурившись крепких папирос до головокружения, поджидала потом как ни в чем не бывало директора в коридоре, и они опять вместе уходили куда-то во время перерыва. А потом приходили порознь.
Мне не нравился Никита Арсентьевич, активно не нравился. Меня раздражали своим обманчиво-печальным выражением его арамейские глаза, с опущенными внешними уголками. Глаза, правда, очень необычного цвета – темно-серого. Так мне сказала Тася, я старалась в глаза ему не смотреть. И никогда не называла его Никой, как звала Тася и многие в театре. Что за девчачье имя – Ника? Мне не нравилось его имя, раздражала ладная, правильная фигурка бывшего гимнаста, наглый, хрипловатый дискантик, слишком тонкие запястья смуглых маленьких рук, на которых не было обручального кольца. Меня задевал его показной атеизм и шутки, бесконечные шутки, в которые он ловко переводил любой серьезный разговор.
Я и не думала скрывать неприязнь к директору своего первого театра. Тем более меня удивило, когда Никита Арсентьевич подошел как-то ко мне в конце августа, когда я считала дни до начала учебного года в Щепкинском и приходила на репетиции в «Экзерсис» уже просто так, чтобы помечтать о своей будущей, настоящей жизни в настоящем театре.
После поступления я почувствовала себя уверенно. Меня выбрали из сотен абитуриентов, приняли в числе других восемнадцати счастливчиков! И кто принял! Народные артисты, лучшие, знаменитые, что-то, значит, во мне увидели. Ведь у меня ни знакомых, ни родственников в театре нет, папа – музыкант, но у папы своя жизнь, и моего стремления в театр он пока не понимает. Никто со мной не занимался, программу для поступления мне не готовил, как бы рыжеватый Леонид Иосифович не подкапывался ко мне. Значит, я имею право – и здесь, в нашем маленьком «Экзерсисе», работать. Не по милости Марата я здесь, а вполне даже по праву.
Я сидела за кулисами, ждала своей сцены и вполуха слушала Тасины причитанья о том, какой же подлец этот Ника.
– Ты представляешь!.. – сама себя заводила Тася. – Ой, пойдем, постоишь со мной, я покурю, а то нервов никаких не хватает. Катюшка, пошли, а?
Мы пошли на лестницу. Тася вытрясла всю свою сумку на подоконник и выловила в куче помад, ирисок и бумажек, исписанных ее неровным почерком, две разные сигареты.
– Смотри, а то давай? – Тася протянула мне менее мятую. – Не будешь? Ну и правильно. Ты вообще такая умная женщина, Катерина… – Мои рассказы о том, что я еще не совсем женщина, не произвели на нее никакого впечатления. – Ты будешь большим ученым! – Тася сделала большие грустные глаза, как у игрушечного зайца, и подвигала носом.
Я фыркнула:
– Тась, ты что говоришь? Сама мне посоветовала пойти в Щепкинское, прочитать Медею и не робеть перед народными артистами. Какой большой ученый? С чего вдруг?
Тася покорно кивнула:
– Ну, значит, большой артисткой. Ты красивая как сволочь и голос у тебя как труба иерихонская, возьмут тебя в академический театр потом твои народные, вот увидишь. Будешь там в платьях шикарных ходить… – Тася показала, как именно я буду ходить, прошлась вокруг себя, широко расставив руки и мечтательно заведя глаза. – А вот я… – она присела на корточки и яростно затянулась, – а я так тут и помру… в этом клубе… на краю света…
– Тася, ты что, так его любишь?
– Ко-го? – Моя подружка вполне искренне удивилась, и все равно это получилось у нее притворно. Но я уже привыкла к ее странной манере и почти не обращала внимания.
– Ну кого-кого – Нику, Никиту Арсентьевича.
– А-а-а… Нику… Да нет, я люблю машиниста… Даже двух… А Нику… Ты его со спины видела? Крепкий весь такой, аппетитный, просто хочется подойти, прижаться…
Дальше слушать в моем девичьем положении было бесполезно и противно, я махнула рукой и пошла обратно за кулисы. И сразу же натолкнулась на Нику, который с независимым видом стоял, оказывается, все это время совсем рядом с нами.
– Болтаете, девчонки? – игриво спросил меня директор и строго посмотрел на Тасю.
– Шпионите, мальчишки? – ответила я и обернулась к сопящей на полу Тасе. – Вставай, пошли.
– Пусть посидит, ей полезно, – усмехнулся Ника и взял меня под локоток. – А нам с вами надо кое о чем побеседовать.
– Тась, я тебе потом все расскажу, слово в слово, – громко сказала я подружке и пошла за Никой.
– Вы, Кудряшова, уходить, кажется, от нас собрались? – Ника не дал мне ответить и продолжил: – Собрались. Только вам это совсем не надо.
Я высвободила свой локоть и, наверно, в первый раз близко рассмотрела директора. Он, конечно, был хорош. Понятно, почему одна Таисия то и дело ревела, а вторая каждые полчаса названивала в театр. Смугловатое, точеное лицо, чистая кожа, небрежная мальчишеская стрижка густых темных волос с едва пробивающейся сединой на висках, жесткий подбородок, изогнутый в полуулыбке хищный рот… Я заставила отвести себя глаза от улыбающегося директора. Человек совсем не в моем вкусе.
– Что мне «не надо», Никита Арсентьевич? Учиться не надо? А кому надо? Вам? Или еще кому в вашем замечательном театре?
– Беситесь, Кудряшова? – улыбнулся Ника. – Беситесь. И правильно. Уходить не хочется.
– Мне…
Он перебил меня:
– А так и не надо никуда уходить. Я, как директор, предлагаю вам остаться у нас на разовых, учиться и работать одновременно. Согласны? Конечно, согласны. В октябре на гастроли поедем. Вы хотите поехать на гастроли, Кудряшова?
– Только если вы меня поселите в президентский люкс, Никита Арсентьевич.
– Да нет, Кудряшова, я поселю вас в свой номер.