Текст книги "Нарисуй мне в небе солнце"
Автор книги: Наталия Терентьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А в той чудесной сказке нам с Олесей было по одиннадцать лет, нас поймала коварная Анидаг на чрезмерной любви к мороженому и сладостям, а ее верный товарищ Нушрок приказал бросить в тюрьму. И вот мы теперь сидели в темнице и рассуждали – кто из нас больше виноват. Нушрока – Коршуна – играл Никита Арсентьевич. Ему совсем не шла эта роль. Симпатичный, обаятельный, как он ни старался, злодей Нушрок получался у него совершенно несерьезный. Должно ли зло быть притягательным в детском спектакле? Наверное, нет.
Олеся откровенно заигрывала с Никитой Арсентьевичем, и я не могла понять, зачем она это делает – от скуки, из вредности, чтобы досадить мне, ведь вряд ли она поверила, что у меня с ним ничего не было, нет и не будет, или же он ей нравился, как многим женщинам в театре. Мне было не очень приятно смотреть, как за кулисами, в ожидании выхода, Олеся то застегнет пуговичку у нашего играющего директора, то сотрет чуть смазавшийся грим, то попросит посмотреть, не порвались ли у нее колготки – сзади, вот там, повыше, еще повыше… Не порвались? Здорово…
Мы играли Олю и Яло в двух костюмах, первый быстро меняли на костюмы пажей – малиновые камзольчики, береты, короткие штанишки-буфы и сиреневые колготы.
После спектакля к нам подошла художница, Ираида Тимофеевна, крупная, кудрявая, очень решительная особа. По слухам, Ираида Тимофеевна имела виды на Марата Анатольевича, но я как-то не очень верила этим слухам. Во-первых, как можно на него иметь виды в таком маленьком коллективе, когда здесь же работает его жена, Агнесса, бдительная, ревнивая и обладающая абсолютной властью? Во-вторых, Ираида была замужем, и ее муж часто приходил в театр, и просто на спектакли, и помогал с какими-то декорациями. Ну, а главное, мне-то казалось, что художница имеет виды вовсе не на Марата, а на Никиту Арсентьевича.
– Девочки, встаньте-ка, – художница задумчиво осмотрела нас. – Да-а… Что же мне с вами делать, вы такие разные. Кудряшова, тебе надо поправиться, костями гремишь, а тебе, Олеся…
– Олеся Геннадьевна! – поправила ее Олеся.
– А тебе, Олеся, – повторила Ираида с усмешкой, – похудеть бы, а то ты как баба. Не верится, что ты – пятиклассница, ну никак, даже с двадцатого ряда.
– Что?! – вспыхнула Олеся. – Я – баба? Я – баба?! Да как ты…
– Вы, – поправила ее Ираида все с той же усмешкой. – Толстая рязанская баба.
– А что, в Рязани разве нет красивых женщин? – попыталась пошутить я, чтобы как-то разрядить обстановку. Но шутка не удалась.
Олеся покраснела, надулась и стала кричать. Может быть, поэтому ее и не взяли в хороший театр? Вот так кто-то легко ее спровоцировал, она и распсиховалась. А кому такие истерички нужны? В старом академическом театре психованных и без Олеси хватает – народных, заслуженных, просто актеров, которые работают там сорок лет, и выгнать их невозможно, если они не прогуливают спектакли и не приходят пьяными на работу.
– Что случилось? – К нам подошел Никита Арсентьевич, в черном плаще злодея Нушрока, в страшном гриме. – Олеся Геннадьевна, кто вас так обидел? – Директор взял Олесу под руку, глядя на Ираиду, недовольно покачал головой и повел нашу новую приму по коридору. На ходу он обернулся и подмигнул мне. Все успел.
Олеся сама обняла его за талию, стала что-то горячо говорить. Ираида в сердцах сказала:
– Что же вы, девушки, так себя низко цените! А потом еще удивляетесь, что у вас дети ниоткуда берутся! И что детей этих кормить чем-то надо!
Я даже не знала, что и ответить на это, только развела руками.
– Там парики для водевиля привезли, после спектакля померишь! – сказала Ираида.
– Парики? Мы будем играть в париках?
– Да, смешные парики.
Я видела какие-то, мне показалось, большие шерстяные игрушки, которые были разложены в нашем зале на первом ряду. Коричневые, ярко-рыжие, белые.
– Так это там парики – в зале лежат? Мне – какого цвета?
– Ты чернявая, тебе – самый темный, – отрезала Ираида. – Поправляйся. Худовата ты. Поэтому замуж и не выходишь.
Я всегда знаю, что ответить на хамство. И почти никогда не отвечаю. Как будто внутри меня живут два человека. Один, который может отбрить так, что отпадет охота потом что-то мне говорить, и другой, которому заранее всех жалко. Я понимала, что Ираида сама все поправлялась и поправлялась, мучительно боролась с весом, на гастролях сидела на голодных днях, часто в театре пила одну воду, ее раздражали стройные, поэтому она ко мне цеплялась. Ни почему другому.
* * *
– Катя, детский сад! Что ты слезы нагоняешь? При чем тут слезы? Твоя героиня не плачет, она вообще в другом измерении живет. Вообще ерунда какая-то получается. И сцена не про то. Что ты себе придумала? Страданий не хватает?
Волобуев на меня не сердился. Сердито говорил, но не сердился. Мне, как обычно, было хорошо и тепло в его присутствии.
– А ты, – обернулся к моему партнеру, – Григорьев, ты считаешь, что к женщине, к красивой женщине… Кудряшова! Это я в основном для тебя сказал, соберись! Что к женщине можно привалиться вот так, как к фонарному столбу после двух бутылок горячительного?
Мой партнер, тот самый Сережа Григорьев, который сломал руку на первом курсе, показывая капризного малыша, пожал плечами. Волобуев улыбнулся, вышел на площадку, отодвинул Сережу и обнял меня сзади за плечи, медленно и аккуратно.
– Смотри, Григорьев! Да не на Кудряшову! На меня! И учись. – Алексей Иванович еле заметным движением прислонил меня к себе. И теплая, нет, горячая, нет – просто невыносимая волна захлестнула меня. Как я могла думать о ком-то еще, кроме Волобуева? Какой там Ника!.. Маленький насмешник, несолидный, несерьезный – в сравнении с царственным, солнцеподобным Алексеем Ивановичем…
Сережа Григорьев тоже уловил это интересное движение – чуть-чуть ближе, чем нужно, ведь из зала это никто не увидит… И решил повторить. Я отпихнула своего однокурсника.
– Ты чего? – обиделся он. – Алексей Иванович же показал!
– Что ты говоришь? – засмеялась я. – Что он показал? Стой спокойно, ровно. Не надо меня руками трогать вообще.
– А как же тебя обнимать? – удивился он.
Волобуев тоже смеялся. А у меня тогда пронеслась мысль: а правильно ли я выбрала профессию? Ведь действительно, переводчицам совсем не обязательно обниматься с теми, кто неприятен. Сережа мне был вполне симпатичен, но обнимать его, чувствовать его руки у себя на плечах, мне совсем не хотелось. А нужно было.
На следующем занятии Волобуев сказал:
– Поиграли? И хватит.
– Вы меня меняете? – расстроилась я. Ну понятно, какая из меня поэтесса Серебряного века, страстная, странная…
– Да нет! – засмеялся Волобуев. – Мизансцену меняем. Ни плакать, ни обниматься не будем. Все сделаем по-другому, красиво.
И сделал. И было красиво. Сережа шел рядом со мной и лишь касался моей руки. А я смотрела на Волобуева и была счастлива. Вот это – мое. Точнее… Не мое, нет. Но то, что мне нужно. Может быть, когда-нибудь… Как-нибудь… Непонятно, как… Никого не обижая… Ничего чужого не ломая… Само собой как-то так получится…
Дальше не думалось. Но все равно было волнительно и радостно.
– Ты ничего еще о себе не знаешь, Кудряшова, – сказал мне после репетиции Алексей Иванович.
Я не нашлась что на это ответить.
– Я прав?
– Наверно.
– И это симпатично.
Я не поняла, что он имел в виду, но спорить не стала. Как с ним можно спорить? Находясь рядом, можно лишь растворяться в его мощной жизненной энергии, наполняющей пространство вокруг него, перехлестывающей со сцены в зал, когда он играет, и мгновенно вовлекающей в свое поле. Вот ты была, а вот тебя нет – есть лишь он, он, с его мягкой улыбкой, добрыми глазами, высокий, сильный, уверенный в себе, любящий мир, который любит его.
* * *
– Кудряшова, опаздываете, – Марат Анатольевич покачал головой. – Через полчаса начинается спектакль.
Сидящий уже в костюме наш зав. труппой Валера Спиридонов активно поддержал его:
– Спрашивали же тебя – будешь успевать или нет. Или будешь всех подводить.
– Я не подвожу, я же приехала. Можно я пойду гримироваться?
– Иди уж, – вздохнул Спиридонов.
Как я этого не люблю. Если бы сейчас не было Марата, Валера кокетничал бы со мной, вызвался бы подавать костюм, сидел бы рядом, пока я гримируюсь… Валера был женат, но жену его никто никогда не видел. Она почему-то не приходила на спектакли. Или приходила, но не заходила за кулисы. Валера объяснял, что она сама когда-то была актрисой, а потом ушла в бизнес и театр не любит. Но вел он себя как абсолютно свободный человек.
Со мной в одной гримерке переодевалась Олеся. Сегодня у нее было очень дурное настроение, я это поняла сразу. Хотя на этом спектакле Олеся всегда бывала сильно не в духе. Мы играли очень странную пьесу американского драматурга, в которой в одном придуманном месте встречались персонажи из разных романов – Эсмеральда из «Собора Парижской Богоматери», Дама с камелиями, Дон Кихот. Две центральные женские роли достались Агнессе, жене Марата, и мне. Слов у нас было немного, но действие вертелось вокруг нас. Остальные были практически массовкой.
Олеся бесилась, Олеся бунтовала, Олеся закатывала скандалы – громкие и камерные, с горькими слезами. Но все было бесполезно. Эсмеральда – цыганка, и Марат решил, что мне роль стройной, темноволосой, страстной девушки больше пойдет, чем крупной, дебеловатой, бесцветной Олесе.
На самом деле Олеся обладала удивительной внешностью, универсальной. Из нее можно было слепить все, что угодно. На лице – все, что хочешь, нарисовать. Олеся могла быть любой. Потому что она была талантлива. Если бы не вздорный характер, ее актерская судьба точно сложилась бы по-другому.
Бывает, конечно, и человека с невыносимым характером удача порой возьмет за ручку и тащит, тащит, через все срывы, соблазны, интриги, невезения, болезни – туда, к заветной, волшебной славе, где самые полные залы, где самые лучшие роли, самые яркие чувства и прекрасные слова, написанные великими писателями для великих актеров. Но Олесина удача в какой-то момент ее потеряла. Отпустила на мгновение руку, обернулась – а вместо Олеси уже кто-то другой, локтями всех растолкал, Олесю отодвинул и – вперед, за удачей и славой! И Олеся осталась одна – со своей милой мордашкой, умением плакать без повода на сцене, щелк! – и ее большие серые глаза уже полны слез, со своим гибким голосом, выразительными руками, полными, но красивыми и длинными ногами.
– Чем так воняет? – спросила Олеся, активно шевеля маленькими круглыми ноздрями и наклоняясь в мою сторону. – Протухшие арбузы какие-то, что ли…
Я вздохнула, протянула ей свой шарф.
– Вот этим?
– Фу-у!.. – Олеся вскрикнула так, что к нам в гримерку заглянул Спиридонов, как будто стоял под дверью и ждал, не случится ли у нас чего.
– Всё в порядке?
– В порядке! – огрызнулась Олеся. – Воняет ваша звезда, Валерий Петрович!
– Чем? – как ни в чем не бывало осведомился Спиридонов.
– Помойкой! – заорала Олеся. – Тухлятиной!!! Провоняла здесь всё!!!
Есть такой проверенный способ. Актера перед спектаклем надо разозлить, довести до ярости или до слез, он выпустит все эмоции, всю энергию и выйдет на сцену пустой. Высокоэнергетичные люди наберут недостающую энергию – от партнеров, из зала, но все равно играть будет трудно. Опытные интриганы специально этим пользуются.
Хочешь навредить человеку – подойди за пять минут до выхода, дерни его, скажи гадость, расскажи небылицу: «А говорят, ты сидел?!» – «Я?! Я – сидел?..» – «Ну да. В Воркуте. Или под Тверью. Так где?» «Я не сидел…» – «А наколки у тебя почему на спине?» – «Да какие наколки? У меня?»
Или: «Ленка видела, как на банкете ты с режиссером…» – и дальше что-то очень неприличное, совсем, до судорог. «Ты что?! Я? Я – с режиссером? Да я…» Все, готово. Сердце колотится, в глазах темно, чушь, галиматья, а никак не докажешь. Напротив тебя стоит веселый человек и с улыбкой говорит тебе невозможные гадости про тебя самого, а ты ни оправдаться, ни разуверить не можешь. Потому что у того человека четкая цель – вывести тебя из себя.
– Это духи, – постаралась пропустить мимо ушей я Олесины нарочные гадости. – Мне казалось, у них легкий запах, если тебе не нравится, я больше не буду ими пользоваться.
– Это – духи? Так воняют твои духи? – никак не могла угомониться Олеся. – Из чего их делают? Из дерьма?
Я знала, что завтра она придет на репетицию абсолютно нормальная. В новой пьесе ей дали хорошую главную роль, с монологами, с любовными сценами, с песнями, Олеся еще и пела замечательно. Так что завтра настроение у нее будет прекрасное. А сегодня она об этом не думает. Она думает о том, почему я, а не она, играю главную роль. А она стоит в толпе, в некрасивом платье, подчеркивающем ее живот и отсутствие груди, и вместе со всеми слушает мой монолог, который я читаю плохо, отвратительно, ужасно, бездарно, тупо, бессмысленно, убого, коряво, шепеляво, гнусаво, фальшиво! И понятно, почему меня взяла Осовицкая, она любит бездарных и страшных, она не берет талантливых на курс, запороть такой монолог, надо быть совсем серой бездарью, ни о чем, ни про что…
– Всё?
Пока Олеся выкрикивала свое актерское отчаяние, находила для него красочные слова, я старалась представить себя в стакане. Большой стакан из толстого стекла, за которым ничего не слышно и плохо видно. Там, снаружи, сидит человек, молодая женщина, с сильно начесанными волосами, в которые вставлен огромный фиолетовый цветок, напоминающий каракатицу с хищными цепкими щупальцами, женщина открывает рот, широко, он кривится в разные стороны, переливается лиловая перламутровая помада, густо накрашенные глаза смотрят не мигая, смотрят прямо на меня. А я – в стакане. Острые, яростные, ненавидящие искры из Олесиных глаз не достают меня, разбиваются о пуленепробиваемое стекло.
Я даже слегка взмокла, усиленно представляя себя в стакане. Но зато душа моя задета не была. Я встала, потрясла руками, ногами, покрутила шеей.
Олеся замолчала, тяжело дыша, с ненавистью глядя на меня.
– …! – выругалась она в завершение.
Все, ура. Если Олеся матерится, значит, она истощила запас обидных слов. Это ее обычная точка. Я как раз доделала прическу. В пуленепробиваемом стакане я же не просто сидела, а накручивала на горячую плойку волосы, красилась, надевала многочисленные бусы. Эсмеральда – цыганка, яркая, нарядная, ослепительно красивая…
– Девчонки, успокоились? – заглянула к нам борода Валеры Спиридонова. Самого его из-за двери видно не было. – Вот и умнички. Катька, давай на выход. Массовка уже вся стоит.
Слово «массовка» Валера сказал специально для Олеси. Чтобы она задохнулась, чтобы пнула меня в темном уголке кулис ногой – ненароком, случайно, чтобы перевернула мне в черные бархатные лодочки, которые я надевала во втором акте (в первом играла босиком), полную банку рассыпчатой розоватой пудры…
Но в общем работать в театре мне нравилось. Чем? Главным. Вот больше не кричит Олеся, не подкатывается с обжиманиями или колкими словечками Валера, не басит и не хрипит в ухо Агнесса, рассказывая, как надо показывать на сцене то, показывать это – а я знаю теперь, что показывать вообще ничего не нужно, меня есть кому учить, – но вот все это отходит на задний план, и ты, то есть я выхожу на сцену.
Из-за света софитов я не вижу зала. Мне кажется, что я стою на краю какой-то бесконечности, в волшебном, удивительном мире, где совсем другие законы, мире, где реальность – иная. Я говорю и чувствую из зала ответный вздох. Я дышу, и восемьдесят человек дышат вместе со мной, замирают, отвечают – не словом, не смехом, чем-то невидимым и неслышимым. И это невидимое подхлестывает меня, я живу на сцене благодаря ей, этой удивительной энергии сопереживания, симпатии, восторга.
Весь антракт я вытряхивала пудру из лодочек, мыла их, пришлось надеть мокрыми. Но на сцене такие мелочи не мешают, забываются тут же, так же как на время проходит ноющий зуб, кашель, перестает течь из носа, отпускает голова, в которой кто-то бегал, стучал, перекручивал толстые, тяжелые веревки, собранные из огромных острых гвоздей…
В начале второго действия все актеры выстраивались в темноте, и медленно-медленно включался свет, звучала музыка. Все стояли в два ряда. За мной обычно никого не было, потому что рядом начиналась винтовая лестница, по которой сейчас побежит за своей поздней любовью наша седовласая Агнесса – Маргарита Готье, она же Дама с камелиями, двадцатитрехлетняя красотка, умершая от чахотки…
Я встала на свое место, музыки еще не было. Я повторяла слова следующего монолога и вдруг почувствовала, что сзади меня кто-то есть. Этот кто-то не касался меня. Я не слышала чужого запаха или дыхания. Но сзади точно кто-то был. Я осторожно повернула голову, стараясь не шевелиться, – я не была уверена, что из зала нас не видно. Никогда не понимаешь, что точно видят зрители, ведь мы на сцене подсвечены несколькими софитами. То обозначен только силуэт, то, наоборот, четко различимо лицо, выражение глаз, смотря как направить свет. Я не поняла, кто стоит сзади. Человек был явно невысокий.
Вот потихоньку включили музыку, она стала заполнять пространство. Запела, о чем-то щемящем и невозможном, скрипка, ей вторила глуховатым голосом грустная виолончель. Третьей вступала нежная флейта – высоко-высоко, там, где редкий человеческий голос может спеть.
Я ощущала сзади себя присутствие человека. Он – почему-то я поняла, что это мужчина – приблизился совсем вплотную, теперь я даже чувствовала его дыхание. Человек был с меня ростом. Он по-прежнему не касался меня, просто стоял очень близко, совсем, на том расстоянии, где стираются личные границы, куда нельзя подходить, где «я» – уже не я, а мы. Я ощущала тепло его тела, слышала неровный стук своего сердца. Своего или его? Я не понимала. Тот, кто стоял за моей спиной, нашел мою руку и слегка сжал ее. И больше ничего. Ничего. Сжал и так стоял, пока не включили свет.
Я шагнула вперед. Я должна была начинать сцену. У меня были слова о бесконечной любви и бесконечном одиночестве. Американец, который написал эти слова, что-то знал об этом. Но не все. Знал по-американски, на самой поверхности. Писал очевидные вещи, как будто открывая для себя мир заново. Как будто никто этого не знал и не говорил лучше. Но мне было что сказать о любви и одиночестве, поэтому мне вполне хватало тех приблизительных слов, которые мне были даны в пьесе. Чуть-чуть рядом, чуть-чуть все не то, не глубоко, не точно… Но актеры не говорят своих слов. Если слова не те, можно попробовать наполнить их тем смыслом.
Мне показалось, что я не сказала половину монолога. Как-то я перестала себя контролировать. Волна необычного чувства несла меня, и я не сопротивлялась.
– Молодец, – кивнул мне Марат, когда я вышла со сцены. Он всегда появлялся во время действия в неожиданном месте. Мы никогда не знали, откуда он сегодня смотрит спектакль и смотрит ли вообще.
Марат не хвалил никого и никогда, крайне редко. Меня похвалил первый раз за все время моей работы в «Экзерсисе». Я хотела спросить, что именно было хорошо. Ведь у меня кроме монолога были еще три большие сцены. Но я не решилась. Марат Анатольевич категорически не любил отвечать на вопросы. Что угодно, только не задавать ему прямых вопросов.
Опустошение и очень радостно – такое ощущение после спектакля, который был сыгран хорошо. Не хочется идти домой – ведь меня дома никто не ждет. Хочется смеяться и с кем-то поговорить, о чем угодно, о чем-нибудь хорошем. Только не садиться в полупустой вагон метро и не ехать одной домой.
Я смотрела на Никиту Арсентьевича. Ведь это он стоял за мной? Он взял меня за руку, он наполнил меня какой-то необъяснимой энергией, которая провела меня по всему спектаклю, так, что даже самый мрачный режиссер в мире меня сегодня похвалил.
Никита Арсентьевич быстро переоделся после спектакля, что-то негромко говорил то монтировщикам, разбирающим винтовую лестницу, то осветителю, меняющему перегоревшую в конце спектакля лампу. Олеся, стоявшая как раз под этой лампой, когда та вспыхнула и погасла, носилась по всем нашим пяти крохотным гримеркам, рассказывая каждому, как именно она испугалась, когда лампа вспыхнула… нет, не вспыхнула, лопнула… нет, не лопнула – взорвалась… прямо над ее головой… это черные силы… это завистники… нет, завистница… темноволосая… тощая… бездарная… с черными глазами…
– У меня темно-зеленые глаза, болотные! – засмеялась я, не выдержав. – С рыжеватой окаемкой.
– Двуцветные! – энергично подтвердила Олеся. – Я так и знала, так и знала! Надо сказать Марату Анатольевичу, что я не хочу с ведьмой в одной гримерке сидеть.
– Олеся Геннадьевна, вы бы ехали домой, – мирно посоветовал ей Никита Арсентьевич. – Святой водичкой умоетесь – никакие ведьмы вам не опасны.
– Откуда у меня святая вода? – взвилась Олеся.
– Я принесу тебе завтра, – обнял нашу бешеную приму Валера Спиридонов, окутав ее своей бородой и утопив в складках мягкого пышного живота.
Олеся прижалась к Валере.
– Какой же вы теплый, Валерий Петрович, приятный… Почему вы женаты?
– Разведусь, Олесенька, разведусь. Вот дом построим, и разведусь, – засмеялся Спиридонов.
– Только обещаете, все вы только обещаете! Вот и Никита Арсентьевич мне обещал, да, Никита Арсентьевич?
Я видела, как директор быстро посмотрел на Олесю.
– Что именно? – улыбнулся он. Не хотела бы я, чтобы мне так улыбались мужчины.
– Жениться! – договорила-таки Олеся в полной тишине. Как-то так получается, что к интересным разговорам тут же подтягиваются все – и кто только что тащил по сцене тяжелую кованую лестницу, и кто стоял на стремянке, выворачивая лампу из огромного софита, и кто не успел толком одеться, застегнуть штаны и лифчики, и кто уже со всеми попрощался и убежал на автобус…
Никита Арсентьевич хмыкнул, взглянул на одну лишь меня, подмигнул и, легонько перепрыгивая через две ступеньки, взбежал по залу. «Мой милё-о-о-ночек не игра-а-а-ется… Мой милёночек так мне нра-авится…» – весело напевал он при этом.
– Хорош подлец… – негромко проговорила наша самая заслуженная актриса Наталья Иосифовна, недавно приехавшая из Рязани и играющая всех бабушек.
Лет ей было меньше, чем Агнессе, но она не слишком переживала о своих возрастных ролях, как мне казалось. Гораздо лучше играть симпатичную моложавую бабушку, чем хрипеть признания в первой любви от лица юной девы. Я боялась любой старости – и веселой, и грустной, и хриплой, и бодрой, и верила, что ко мне лично она не придет.
Я не сомневалась, что Олеся нарочно сказала про Никиту Арсентьевича, чтобы позлить меня. Когда и почему он мог обещать ей жениться?
– Бабам всем голову крутит, – продолжала Наталья Иосифовна, – а ведь Тасю свою никогда не бросит. Таких, как она, не бросают.
Оставалось только удивляться, как Наталья Иосифовна, три месяца назад придя в наш театр, так хорошо уже во всем разобралась. Годы работы в театре. Хороший навык психологического анализа.
* * *
– Что ты задумалась, Кудряшова?
Волобуев подошел ко мне и очень просто, по-отечески, обнял. Я замерла. Никогда раньше он так не делал. Подождала, помолчала.
– Ну что? – Он еще придвинул меня к себе, аккуратно взял за подбородок и заставил посмотреть ему в глаза. – Грустная ходишь…
– Да нет…
– Ну как нет? Отсутствуешь на репетициях… У тебя дома что-то не так?
– Всё так.
– Все здоровы?
– Вроде да…
– А денег хватает? Ты нормально питаешься? Не приходится подрабатывать по вечерам?
– Питаюсь… Я в театре работаю, у меня зарплата, и еще ученики… Денег очень много…
Волобуев хмыкнул:
– Так уж и много! А что за ученики?
– Ну неинтересно совсем, Алексей Иванович… Не имеет отношения к театру…
– И все же?
– Я немного английским подрабатываю… – вздохнула я.
– Ну так я ж спрашиваю – приходится подрабатывать? Ты мотаешь головой. Я вижу, ты устала. Хочешь, отпущу с занятий сегодня?
– Нет! – искренне сказала я. – Что вы, Алексей Иванович!
Он даже не мог себе представить, наверное, что самое лучшее в моей жизни – это он и его занятия. Когда Волобуев входил в класс, высокий, статный, уверенный, всегда абсолютно здоровый, выспавшийся, бодрый, в аудитории становилось светлее, теплее, все оживлялись. И начиналась репетиция, на которой не было бездарных, ленивых, тупых, где никто и никогда не плакал – разве что на сцене, и то Волобуев не любил брать такие отрывки. У нас было все позитивно, ярко, часто смешно, если нужно – серьезно и даже пафосно, но никакой серой тоски.
– Тухлый реализм! – Волобуев, энергично взмахивая крупными руками, выбежал на сцену, освещая все вокруг. – Встань, Минаев, что ты сидишь, скособочившись?
– Я же крестьянин, Алексей Иванович…
– И что? Думаешь, так сидел русский народ веками? Сидел и сидел на болоте? Кривой, косой на один глаз и оба бока? Да уж конечно! Если бы он так сидел, мы бы сейчас в ошейниках ходили за господами! А что у девушек наших такие кислые лица? Кому интересно на вас смотреть? Вам-то, может, пострадать и приятно, а мне вот совершенно неинтересно! И зритель за эту перекисшую манную кашу деньги платить не будет! Помидором тухлым бросит в вас и уйдет! В пустом зале будете перекисать! Ну-ка, все, встали, на раз-два, плечи расправили и – побежали!
– Куда? – удивились мы.
– На месте, высоко поднимая коленки, чтобы кровь побежала по жилам, чтобы сердце застучало, а то сидят, квёлые, пыльные…
Мы побежали, стали смеяться, глядя друг на друга. Кто-то из мальчиков зачем-то надел на репетицию костюмы, которые нам вчера дали на примерку и подгонку. Дворяне, в удлиненных приталенных сюртуках не по росту, бежали, высоко задирая ноги, выбивая пыль из исторических досок нашей девятнадцатой аудитории, видавшей великих актеров в их бытность студентами.
– Вот! – удовлетворенно хлопнул в ладоши Волобуев. – Другое дело! А то сидят, замухрышки… Вон Кудряшова как разрумянилась, просто девушка на выданье, а ей-то по роли как раз нужна интересная бледность…
– Я уксуса выпью, Алексей Иванович! – запыхавшись, ответила я, не переставая высоко поднимать коленки.
Хорошо, что мне не пришло в голову надеть болотно-зеленое платье в пол, которое мне дали в костюмерной. Мы ходили вчера в костюмерную Малого театра, где нам подобрали настоящие костюмы, в которых когда-то играли «Дачников» самые известные и народные, много лет подряд.
– Нет уж, не надо, – засмеялся Волобуев. – Лучше сядь, посиди, отдышись. Так, все девочки – сели, мальчики продолжают бежать, помедленнее только, и костюмы не порвите, руками так не размахивайте!
Мальчики, развеселившиеся от бега, уже разошлись, стали бежать, как лошадки, как резвые лошадки, как лошадки, которые хотят уронить седока, как цирковые лошадки, как сошедшие с ума большие владимирские тяжеловозы…
Волобуев смеялся до слез, глядя на наших великовозрастных мальчишек, у некоторых из них уже росло дома по ребенку, а то и по два. Кто-то ведь успел отслужить в армии, другие пришли после театрального училища.
– Можно сесть?! – крикнул наш староста, огромный темноволосый Савин, нелепый и смешной.
– Нет! – в тон ему воскликнул Волобуев. – Нельзя! Беги, Савин! Представь, что впереди – твоя слава великого комика, и ты – за ней! Беги!
Савин, тяжело топая и отдуваясь, побежал дальше, за славой, за великими ролями, с ним и все остальные наши будущие великие артисты. Худенький Федя из подмосковного народного театра, равнодушный Самарцев, который все взглядывал на дверь в надежде, не придет ли Чукачин и не освободит ли его от волобуевской тирании, Сережа Григорьев, потихонечку отскакавший за спины остальных и там энергично вскидывавший руки, стоя при этом на обеих ногах…
А я любовалась, любовалась красивым до невозможности, недостижимым, близким и далеким одновременно, милым моей душе Волобуевым.
Алексей Иванович поманил меня рукой.
– Сядь рядом.
Я села на стул рядом с ним.
– Ты меня беспокоишь.
– У меня все хорошо.
– Точно?
Я посмотрела в его глаза. Надо же, у него похожий цвет глаз, как у меня. Рыжеватая кайма вокруг зрачка, а сама радужная оболочка – болотная, темно-зеленая. Сказать? Или не надо?
– Почему так бывает? – я неожиданно для самой себя произнесла то, о чем постоянно думала.
– Что?
Почему так бывает, что любишь то, что любить нельзя. Почему сердцу нельзя приказать – полюби Сережу Григорьева, он хороший, из вредных привычек только курение, порядочный, даже симпатичный. Или кого-нибудь еще, кто десять лет назад не встретил женщину, не предложил ей руку и сердце, кого дома никто не ждет…
Волобуев ждал ответа, но я ничего не сказала.
– Так, Кудряшова, подожди меня после занятий, поговорим. Время ответственное, а ты что-то у меня…
Он так это сказал – «у меня»… Но ведь я – не у него! Я – ни у кого. Мое сердце начинает трепетать, когда я вижу Волобуева. Но я ничего не делаю для того, чтобы быть вместе с ним. А когда я прихожу в театр, я чувствую, как горячая краска приливает к лицу, когда на меня взглядывает Никита Арсентьевич – серьезно, без тени улыбки. Или напевает «Мой милёночек…» – я отчего-то знаю, что я имею отношение к этой его песне, которую он стал петь после того спектакля, когда Олесе было так плохо, а мне – наоборот, хорошо.
Я видела, что волобуевская забота обо мне не всем приятна. Ведь он нравился многим девочкам. Может быть, не так серьезно, как мне, но нравился. Одной точно нравился очень. После занятий я, как он и просил, подождала, пока он выйдет из учебной части, куда зашел занести журнал. Ко мне подошла Тина Журавлева, хрупкая татарочка с темными круглыми глазами, в которых никогда не отражался свет и не было видно зрачка. Глаза ее чуть косили, но это не портило миловидного личика, которое на сцене становилось просто красивым.
– Что стоишь? – спросила она меня, становясь рядом.
– Просто.
– Просто или Волобуева ждешь?
– Жду.
– А зачем?
Я не решилась сказать, что он сам попросил меня остаться. Получается, что он проявляет ко мне какое-то повышенное внимание.
Я пожала плечами:
– Хочу отпроситься с занятий.
– А! – засмеялась Тина. И осталась стоять рядом.
Когда Волобуев вышел из учебной части, она первая подошла к нему.
– Алексей Иванович, можно я вас провожу, мне надо с вами посекретничать! – Маленькая Тина решительно взяла Волобуева под руку и поволокла по коридору.
Алексей Иванович остановился, похлопал ее по плечу.
– Катя… – обернулся он ко мне, посмотрел на Журавлеву, мертвой хваткой уцепившейся за него, засмеялся. – Нет, так дело не пойдет. – Он аккуратно разжал Тинины пальцы. – Катя! Подожди меня! А ты, Журавлева…
– Нет, нет, нет… – Тина даже запрыгала на месте, понимая, что сейчас ее прогонят, а со мной пойдут секретничать.
– Хорошо, – вздохнул Волобуев, – пойдем во дворик, расскажешь, что там у тебя.