Текст книги "Нарисуй мне в небе солнце"
Автор книги: Наталия Терентьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Третий мой кавалер, Витя Плакин, имел в какой-то момент больше всего шансов. Мне не очень нравилась его фамилия – просто так, ни отчего, такие фамилии не дают. Плакали, ныли, канючили, значит, все его предки. Или один какой-то, из-за которого их род так и прозвали. Еще мне была неприятна его неровная, рябоватая кожа с оспинами, болячками. Но Витя так влюблено на меня смотрел, дарил цветы, книжки, не зарастал шерстью, по крайней мере, на видимых участках кожи, и довольно оригинально шутил, не всегда смешно, но сложно и не пошло. Потом выяснилось, что он, как и я, увлекался китайской поэзией.
Витя предложил мне сходить на лекции известного китаеведа Вячеслава Масавина. Высокий, весь устремленный в полет, светловолосый Масавин мне понравился необычайно, на первой же лекции я в него влюбилась, в его безграничный интеллект, огромные серые глаза, умные и беззащитные, в ироническую манеру говорить, в его аскетичную худобу. Влюбилась и попросила Витю после занятий меня больше не поджидать.
Я послушала еще три лекции Масавина, на третьей разглядела кольцо у него на пальце. К тому же я случайно узнала, что один его бывший друг написал повесть, где судьба главного героя очень похожа на масавинскую. Я книжку купила, прочитала, удивилась, как беззастенчиво автор описывает некоторые подробности личной жизни своего хорошего товарища. И все-таки подошла к Масавину после последней в том цикле лекции.
– Я учусь на четвертом курсе истфака, – сказала я. – Вы у нас читали одну или две лекции, но я на них не была.
Масавин взглянул на меня с интересом. Вблизи он оказался чуть старше. И не такой неземной. Но очень симпатичный. Светлые брови, высокий лоб, тонкие раковины ушей. У нас учился один мальчик на курсе, бурят, который по ушам мог определить, кем ты был в прошлом перерождении. Мне он сказал, что я всегда была только женщиной, ни мужчиной, ни свиньей, ни кузнечиком не была. По ушам Масавина я могла бы с уверенностью предположить, что раньше, в прошлой жизни, он был ангелом, – такие нереально правильные, красивые у него были уши.
– Вам понравились мои лекции? – спросил Масавин.
– Да, очень. Очень!
– Подождите меня, я иду к метро.
– Я тоже! – обрадовалась я.
Сегодня у него опять не было кольца. Может быть, я на прошлой лекции все-таки обозналась? Увидела то, чего нет? Тем более в повести было написано, что с женщинами у героя все как-то непросто, жену свою он не слишком любит, она старше его на пятнадцать лет, заботится о нем, как мать, покупает одежду, выполняет все прихоти… Что-то непохоже, что он такой уж ухоженный. Криво застегнутый воротничок, не очень подходящий к пиджаку галстук. Масавин был необычайно поэтичен и на вид совершенно не приспособлен к нормальной жизни. Мне трудно было себе представить, что он сядет сейчас за стол, зачерпнет ложкой борщ, с хрустом откусит зубчик чеснока или возьмет и обнимет женщину… В нем был только высокий прекрасный дух.
Мы поговорили по пути к метро о китайской поэзии, о поэте Жуань-Цзи. Масавин предложил мне прийти на другие его лекции в Институте востоковедения и попросил номер телефона.
– У меня нет телефона, – развела я руками.
– Тогда сами позвоните! – улыбнулся он. У него оказались желтоватые, сильно разъехавшиеся зубы. Издалека это заметно не было. Не могу сказать, что это совсем его портило, но не очень шло. На ангела он стал похож чуть меньше.
Несколько раз я звонила Масавину домой, но не знала, о чем с ним говорить. Пару раз он отвечал сдержанно, мне показалось, что он не один. На лекции я больше не пошла. Влюбленность моя легким облачком пролетела и унеслась к другим девушкам, сидящим на десятом ряду, ныряющим вместе с вдохновенным молодым профессором в загадочные бездны китайской философии и не задумывающимся о том, кто ждет его дома. Какая в сущности разница!
Я спросила как-то у него, знает ли он про ту повесть.
– Знаю, – ответил Масавин. – Мой друг написал. Только он, к сожалению, кроме цвета ботинок и примитивных инстинктов ничего описать не может.
– Друг? – уточнила я. – Или бывший друг?
– Почему? Самый лучший друг! – подтвердил Масавин. – Мы с ним с трех лет дружим. А что?
Я купила его монографию про Жуань-Цзи, поставила на полку над своим столом и решила больше Масавину не звонить.
Витю Плакина я иногда видела в университете, он учился тремя этажами выше, на философском факультете, и старалась, чтобы он меня не замечал. Как-то мы столкнулись на улице лицом к лицу. Была осень, холодно, дождь, все шли в капюшонах, замотанные. Я сразу не узнала Витю, разглядела только краешек красноватой неровной кожи из-под глубоко надвинутого козырька шапки.
Витя неожиданно остановил меня, схватил крепко за правую руку. Так крепко, что я даже испугалась, думала, он хочет переломать мне пальцы.
– Нет кольца? – облегченно вздохнул Витя и отпустил мою руку. И даже засмеялся.
Оказывается, он щупал безымянный палец сквозь перчатку, ничего плохого не имел в виду.
– Не вышла замуж? Я видел тебя с этим китайским перестарком…
– С Масавиным? – переспросила я. – Почему китайским, почему перестарком…
– Ладно! – сказал Витя. – Все равно я женат.
– Женился, поздравляю!
– Да ладно, Катя! Я был женат, когда мы встречались.
– Был женат? – удивилась я.
– Ты что, не знала? Я не скрывал этого.
Не скрывал, но никогда не говорил. А я-то еще жалела, что так неожиданно жестоко с ним поступила! Я молча обошла Витю и поспешила к метро.
Вот тогда, на четвертом курсе, я и стала переводить венгерские стихи о любви. Но строчки той поэтессы о «канаве проигранных лет» я никак к себе не относила. Все мои годы были еще впереди. И проигрывать никому и ничего я совершенно не собиралась.
На следующее утро я не знала, что сказать Никите Арсентьевичу, когда он позвонит. Решила просто и спокойно объяснить, что ему не для чего ко мне приезжать. Но он не позвонил, сразу поднялся ко мне – видимо, посмотрел номер квартиры в своих документах. Я уже была готова к выходу, услышала звонок в дверь, взяла сумку, чтобы не впускать его в квартиру, надела уличные туфли и только тогда открыла дверь.
– Ой… – только и сказала я.
За дверью, пошатываясь, с большим букетом совершенно пожухлых астр стоял вовсе не Ника. Я на всякий случай заглянула за спину этого человека. Нет, он был один.
– Эт-то… вам… – он протянул мне букет, чуть не упав от этого движения.
– Александр Шалвович… вы ко мне?
Александр Шалвович Лоперишвили, наш композитор, год как сбежавший из Тбилиси от нищеты, наступившей после развала Союза, имел на меня серьезные планы. Это я знала и игнорировала. Он был стар, многократно женат, в Москве за ним присматривала какая-то сердобольная женщина. Выражалось это в том, что она считала себя его женой, кормила, одевала, обстирывала, он жил в ее квартире, но ощущал себя абсолютно свободным и вдобавок интересным во всех отношениях мужчиной.
В Тбилиси он работал в хорошем театре, писал музыку для спектаклей и кино. Но переезд в Москву его надломил. Не знаю, пил ли он дома, в Грузии, возможно, и пил, но что-то другое, что не мешало ему быть приличным человеком и плодотворно работать. У нас же он по большей части увлекался водкой и частенько не мог приехать на репетицию по причине чрезмерной крепости и убойной силы нашего национального напитка.
Ко мне он стал подкатываться с самого первого дня, как я вернулась в «Экзерсис», крайне меня этим раздражал, для меня он был стар, совершенно неухожен, да и вообще. Если ты любишь солнцеподобного народного артиста, да еще и с недавних пор влюблена в молодого симпатичного директора театра, как можно всерьез воспринимать ухаживания такого человека, как Лоперишвили! Какая мне разница, что в Тбилиси он был известной личностью, у нас он тоже известен, только в другом смысле.
– П-пардон… – сказал Лоперишвили и попытался пройти в мою квартиру, беря меня при этом под руку и тяжело наваливаясь боком. – К-красавица!.. Катерина…
Мне пришлось отодвинуть композитора от двери, при этом он пошатнулся и чуть не упал. Я побыстрее захлопнула дверь, заперла ее на один замок и сбежала вниз по лестнице. Я понимала, что если он ринется за мной – будет беда, он точно упадет, но понадеялась на обычное для пьяных удивительное чувство самосохранения и общую размягченность их организма, позволяющую им падать со второго этажа и оставаться при этом в целости и сохранности.
Я услышала, как хлопнула наверху тяжелая металлическая дверь нашего лифта. Скорей всего Лоперишвили сел в лифт. Этого лифта – с двумя комплектами дверей – я боялась с детства, когда здесь еще жила моя бабушка, потому что однажды застряла в нем. Одни двери, деревянные створки, закрывались вовнутрь, а большая решетчатая дверь открывалась наружу, со страшным грохотом потом захлопываясь. Створки во время поездки часто сами распахивались, и лифт застревал.
Я успела сбежать вниз раньше того, чем приехал лифт. Лоперишвили в лифте, к моему сожалению, не застрял, благополучно добрался до первого этажа, увидел, как я выбегаю из подъезда, и попытался меня догнать.
– Куда же вы так спешите, Катерина! – кричал он, размахивая полуобсыпавшимся букетом цветов.
Я очень надеялась, что внизу стоит машина Никиты Арсентьевича и что это была лишь не очень умная шутка директора. Ведь он говорил, что должен заехать с утра к Лоперишвили. Откуда композитор мог узнать мой точный адрес? Номер квартиры, этаж…
Но машины у подъезда не было. Пока я оглядывалась, ко мне, отдуваясь, подошел довольно злой Александр Шалвович.
– Что же вы так!.. – укоризненно сказал он, хватая меня за руки. – Я вам цветы принес, а вы от меня убегаете!
Удивительная мужская логика. Я высвободила руки, потому что мой маленький ген, не дающий мне отвечать взаимностью внятно восточным мужчинам, сейчас возмутился до предела. Ну ладно еще Гоги! Он мне хотя бы нравился – вальяжностью и породой. Или молодой горячий Аслан. Но встрепанный, пьяный с раннего утра – не было еще полудня, потный, расхристанный и очень немолодой Лоперишвили… И главное, уверен, что он все делает правильно! Что я не толкну сейчас его, с трудом держащегося на ногах, прямо на траву, головой через низенький заборчик.
Лоперишвили увидел мою заминку и вознамерился меня обнять.
– Сейчас… – сказал он заплетающимся языком и нечаянно ткнул мне пожухлым букетом в лицо.
Я остановила его рукой, но не рассчитала сил, и Александр Шалвович рухнул на пробегающую мимо лохматую белую собачку. Та взвизгнула, наверно, он наступил ей на лапу, и стала отчаянно лаять на упавшего композитора. Собачку вела на поводке соседка.
– Вот, Катя! – сказала она. – А когда ты не была артисткой, к тебе мужчины так не относились! – Укоризненно качая головой, она махнула на меня рукой и рванулась за собачкой, которая, сильно натянув поводок, уже мчалась вперед, хрипя и лая.
Я убедилась, что Лоперишвили благополучно сел на траву, не потирает ни ноги, ни руки, ни голову, значит, не сильно ударился. Пока он с большим сожалением оглядывал букет, я все же спросила его:
– Александр Шалвович, а откуда вы знаете мой адрес?
– Саша!.. Зовите меня Саша! – проговорил пожилой композитор. – Ваш адрес, Катя, я знаю, потому что… знаю…
Я поняла, что ответа не добиться, и поспешила к остановке троллейбуса, где можно было поймать такси и побыстрее уехать.
В театре я почти сразу увидела Никиту Арсентьевича. Он взглянул на меня, кивнул и прошел мимо. Я вчера что-то не так поняла? Он передумал. И хорошо. Мне же лучше. Странно, конечно, мог бы позвонить… Домашний телефон у меня теперь был… Я даже не могла себе представить, какие сложные правила у этой игры. Сложные и опасные.
На следующий день у нас начиналась учеба в институте, поэтому непонятные отношения с директором меня уже не слишком занимали. За месяц ничего не произошло. Странные его взгляды, двусмысленные разговоры, эта наша поездка «до Сретенки»… Я была уверена – вот сейчас я увижу Волобуева, и все встанет на свои места. К такому миропорядку я уже привыкла, он меня вполне устраивает. Есть Волобуев, есть волшебное сияние, исходящее от него, мне тепло и хорошо в этом сиянии. Он меня любит – как ученицу, как любил бы дочь, наверное. Или, на худой конец, племянницу. Троюродную… И все. Так тоже бывает. «Закона нет!» – как говорит наша четвертая преподавательница Людмила Иосифовна, одна из старейших педагогов Щепкинского. Кого только она не выпускала! За день по телевизору двух-трех ее учеников точно можно увидеть.
Когда я уходила домой, Никита Арсентьевич подошел ко мне и, пряча усмешку, сказал:
– Там пришел Лоперишвили, жалуется на вас. Что же вы нашего композитора обижаете, Кудряшова? Еле живой приехал…
– Он для этого пришел на работу, чтобы пожаловаться на меня?
Никита Арсентьевич засмеялся:
– Нет, он партитуру привез. Хотел, точнее, привезти. Но не смог дописать, вы ему вдохновение все перекрыли. Можно узнать чем?
Я знала, как бы ответила Тася. Грубо и смешно. Но я лишь пожала плечами и спросила:
– Вы ему адрес мой дали?
– Адрес? Вы принимали его у себя? Ай-яй-яй, как нехорошо, Кудряшова… А я-то думал, вы приличная девушка… Об искусстве с вами разговаривал…
Я видела, что Никита Арсентьевич хочет просто зацепить меня, чтобы я с ним постояла, поболтала, поэтому нарочно задирается, и пошла прочь.
– Постойте, – он догнал меня и взял за локоть. – У вас завтра начинается учеба, надо договориться о вашем расписании, пойдемте в кабинет.
– Я узнаю расписание в институте и после занятий приеду на работу, – ответила я.
– Вам никакая справка не нужна?
– Нет. Если я не буду успевать учиться – уволюсь.
– Я понял. Мы пойдем вам навстречу, не переживайте. Пойдемте, я вас до метро провожу. Расскажите, что там произошло с Лоперишвили.
Вместо того чтобы идти к метро, Никита Арсентьевич свернул, как и вчера, на стоянку.
– Метро прямо, – заметила я.
– Пойдемте, Катя, – директор деликатно взял меня под руку и повел к машине.
Я не стала вырываться. Мне не хотелось с ним сейчас расставаться. За день я уже сто раз подумала, как хорошо, что он с утра не приехал. А сейчас я хотела говорить с ним, смотреть на него. Завтра – в институт. Завтра я увижу Волобуева. Но это будет завтра.
Никита Арсентьевич довез меня до Таганской площади.
– Дальше не могу, надо возвращаться, много дел.
– Хорошо, – сказала я.
– Поцелуете меня на прощание?
– Мы завтра снова увидимся, – проговорила я, не очень понимая, как мне себя вести.
– То есть вы поцелуете меня завтра?
Я ничего не ответила и побыстрее вышла из машины.
– Кудряшова! – Никита Арсентьевич крикнул мне вслед.
Я обернулась.
– Вы бы композитору нашему дверь больше не открывали, а?
– Адрес вы дали?
Никита Арсентьевич с досадой вздохнул.
– Ну вообще-то он сказал, что вы сами просили его прийти, уговаривали, дали ему адрес, а он потерял.
– Зачем я просила его прийти? – удивилась я.
– Влюбились, наверно.
– И вы поверили?
– Я подумал, может, вы хотите его попросить для вас песню в водевиле написать… – начал объяснять как ни в чем не бывало директор.
– И для этого позвала его к себе?! Ну, вы даете!
Я развернулась и быстро пошла к метро. Никита Арсентьевич выбежал из машины и в два счета догнал меня.
– Подождите, Катя, я что-то не то сказал, наверно… Катя…
Я высвободила свою руку, которую он попытался крепко сжать.
– Да, я позвала старого, сильно пьющего композитора, чтобы он мне написал хорошую песню. Собиралась расплатиться натурой. Вы все правильно поняли. До свидания, Никита Арсентьевич!
– Ну простите, Катя… Я хотел пошутить…
– Не надо со мной так шутить.
– Обиделись?
– Да, обиделась.
Я не стала дальше ничего слушать. Мне было не то чтобы обидно, а невероятно гадко.
Может, права все же была мама, когда так не хотела, чтобы я шла в театр? И соседка с утра что-то говорила как раз о том, что ко мне теперь по-другому относятся мужчины, гораздо хуже… Странно, конечно, ведь соседка никогда меня ни с какими мужчинами не видела раньше, Аслан провожал меня, еще когда я у мамы жила…
Но зато теперь хотя бы ясно, почему Никита Арсентьевич не приехал за мной с утра. Потому что думал, что я жду композитора. Ужас какой и стыд.
Я пришла домой, встала под горячий душ и выбросила из головы все мысли про Никиту Арсентьевича. Всё. Закончилось, не начавшись.
На следующий день, увидев всех наших, расцеловавшись с Алькой, издалека заметив Волобуева, его высокую статную фигуру, тут же почувствовав, как краска прилила к щекам и радостно забилось сердце, я поняла: все мое главное – здесь. Может, я вообще уволюсь и деньги буду зарабатывать по-другому. Пока не знаю как. Официанткой устроюсь, например. Или переводы по ночам буду делать.
– Катя, ты похорошела, – сказал Волобуев, едва касаясь кончиком пальца моего плеча. – Как отдохнула?
– Хорошо. Я устроилась на работу.
– Про профессии? Или…
– По профессии. В театр.
– Молодец.
Он так внимательно на меня смотрел, как будто хотел что-то еще спросить, что-то важное. Но так и не спросил.
Мы все ждали и волновались, какой же спектакль выберут для диплома. «Сон в летнюю ночь»? Нет, ролей для всех не хватит. Но, говорят, Шекспира… Кто говорит? Ирка слышала случайно… А Шекспира – что? «Двенадцатую ночь»? Но там брат и сестра – близнецы, похожие люди нужны… А кто у нас похожи? Никто. Как никто? А Кудряшова и Лешка? Да Лешка ее на две головы выше! Ну и что? Похожи ведь… Может, Чехова? А что Чехова? «Три сестры». Там всего четыре женские роли! А остальные что будут играть? Остальные будут мебелью… Вот уж нет! Мы что, для этого столько учились? Да там ролей у Чехова – на всех хватит! Нет, Осовицкая Чехова не возьмет, сама никогда не играла его потому что… Да как не играла! Играла! Анну Петровну в «Иванове»! А кого тогда Андрюха будет играть в «Иванове»? Как кого – Иванова! А я? А ты – второго гостя! Да конечно! Ну тогда – четвертого! Там четверо гостей… И хорошая роль для Андрюхи Самарцева… Ну не может же весь курс играть Андрюхино окружение? Не может…
Так целых две недели, пока нам не сказали, какую пьесу выбрали наши мастера, разговоров было только об одном – кто, что, где услышал или просто показалось. Мы уже сорок раз распределили себе роли в «Белой гвардии», «Трех сестрах», «Короле Лире»…
– Друзья, мы будем ставить замечательную пьесу: Алексей Максимович Горький, «Дачники», – наконец объявила, улыбаясь, Осовицкая.
Горький! Ни одной версии не было. Забыли про Горького!
– Я же говорила, я же говорила… – зашептал кто-то.
Ну точно, конечно! Осовицкая ведь там играла одну из главных ролей, лет двадцать подряд или даже тридцать. А теперь самое интересное – кому она даст главную роль, а кому – свою, не самую главную, но прелестную?
Главная роль досталась невысокой, худенькой блондинке Танюше Кисловской. Несмотря на очень маленький рост, она обладала недюжинной энергией, сильным голосом и, накрасившись, становилась просто красавицей, умела выгодно себя преподнести.
Роль же, которую много лет играла Осовицкая, неожиданно дали моей второй подружке, Ирке Тепловой. На самом деле она была Гарныденко, но Ирка ненавидела свою украинскую фамилию, особенно когда ее произносили нарочито, через фрикативное «г». Ирка считала, что из-за фамилии все ее беды, и на третьем курсе все-таки ее официально сменила. На самом деле никаких бед у нее вообще не было.
Она жила с мамой, в своей квартире, в новом районе Москвы, не бедствовала, не голодала, после школы устроилась работать в учебную часть Щепкинского и со второй попытки поступила учиться. У приятной, пухленькой голубоглазой Ирки была куча романов, часть из которых заканчивалась, толком не начавшись. Но Ирка успевала уже всем рассказать про своего избранника, придумывая все на ходу. По-настоящему же она была влюблена в двоих человек – в Андрюху Самарцева из Ростова-на-Дону, безусловного любимчика Чукачина, и в народного артиста, худого, стареющего, очень знаменитого Иванихина. Ирка часто ездила на один день в Санкт-Петербург, где жил и работал в театре Иванихин. Утром приедет, походит по городу, постоит около дома Иванихина, сходит на его спектакль или концерт, подарит цветы и – домой.
Андрюха жил в Москве в общежитии, нравился девочкам и спал с ними просто без разбору. Обвинять его, обижаться было невозможно. Он очень быстро пьянел, быстрее всех, и, запьянев, становился сластолюбивым до ненормальности. Девочки этим пользовались и уводили его к себе – то одна, то другая. Андрюха шел по коридору на своих ногах, не падал, даже поддерживал беседу, а наутро не помнил, с кем был. Про Самарцева и его любовные подвиги рассказывали совсем нереальные истории. А побывать за ночь он мог у двоих, а то и у троих. И на самом деле ничего не помнил, даже себе во вред. Девочки много раз проверяли разными хитрыми способами и убеждались: правда, не помнил, но всем очень угождал. И девочки не брезговали потом опять его заманивать.
Мне Андрюха не нравился из-за неразборчивости в девушках, а также из-за того, что его превозносил Чукачин, и совершенно без повода. Ничего особенного в Самарцеве не было, кроме удивительного равнодушия, в котором Чукачин видел признаки гениальности. А Самарцев просто никогда не волновался, даже на госэкзамене, от этого был крайне органичен. Так же спокойно он мог проспать зачет, не прийти на генеральную репетицию перед экзаменом, уехать куда-то. Но ему всё сходило с рук, Чукачин обещал ему большое будущее. Волобуев недолюбливал Андрюху за недисциплинированность и «рыбью кровь», но не влезал. А Осовицкая доверяла настойчивым уговорам Чукачина и все Андрюше прощала. Заглянуть бы одним глазком в будущее… Все бы поняли, как ошибался Чукачин.
Андрюша быстро растолстел, полысел, правда, устроился в какой-то театр в Санкт-Петербурге, иногда снимается в кино, но играет исключительно подонков и психически неуравновешенных личностей, третьи роли и эпизоды. Если учесть, что добрая половина нашего курса не играет вообще ничего и нигде, у Андрюши – удачная актерская судьба.
Но тогда ведь все было впереди – все главные роли, все наши победы, в которые мы верили. И хорошо, что нельзя приоткрыть дверь и заглянуть в завтрашний день…
Мне в «Дачниках» дали интересную, большую роль – поэтессы Серебряного века, Калерии, дамы слегка не от мира сего. Я удивилась, но Волобуев убедил меня, что мне как раз подходит романтичность и оторванность Калерии от реальности. И слов много. И красивая… Мне это было очень важно.
* * *
– Кудряшова, ты расписание видела? Успеваешь везде? Не заменять тебя?
– Успеваю, Марат Анатольевич… – Я с сомнением читала расписание спектаклей и репетиций на следующий месяц.
На самом деле я совершенно не представляла себе, как я буду успевать, но отказываться ни от одной своей роли в театре не собиралась. За месяц мне сделали три ввода в старые спектакли и дали две роли в новых пьесах. Но и в институте пропускать я тоже ничего не хотела. Придется бегать туда-сюда.
– А что тебе не успевать? У тебя же семьи нет! – вставила свое слово незаметно подошедшая наша новая прима Олеся Кичаева.
Олеся только что закончила ГИТИС и рассматривала работу в «Экзерсисе» как временную передышку перед ярким стартом в каком-нибудь славном академическом театре Москвы.
– Хорошо, Кудряшова, смотри, не подводи. Как настроение, Олеся Геннадьевна? – Марат стоял вполоборота к нам обеим и ни на одну не смотрел.
Я уже привыкла к этой его манере, а Олеся заметно нервничала. С непривычки можно было подумать, что его совершенно не интересует, что ты ответишь.
– Настроение плохое, Марат Анатольевич, – капризно сказала Кичаева.
– Почему? – так же смотря в сторону, обронил Марат.
Я понимала, что он рад приходу Кичаевой, – ей прочили в институте большое будущее. Она закончила курс Гончарова, последний его курс, который мог стать трамплином для будущих звезд, а мог оказаться ямой, как для Кичаевой. Что закончила? Гончаровский курс. Героиня? Героиня. А… почему не взяли в Маяковку? «Интриги, сынок…» – как говорится в старом, глупом, но смешном и жизненном анекдоте.
Рад-то Марат был рад, но он терпеть не мог гонорливых и наглых актеров, – а кто их любит? К нам на сезон-два частенько залетали «перетоптаться» звездочки – не настоящие звезды, но те, кто снялся в нашумевших фильмах раз, другой… В театр хороший не попали или не удержались – для этого нужно терпение и умение ждать, смиряться с несправедливостью, с очевидным неравенством, часто с хамством и грубостью режиссера. Нужна удача, без нее здесь никак.
Вместо ответа Кичаева молча протянула ему руки ладонями кверху.
– Что это? – Марат удивленно взглянул на Олесю.
– Полы намыла с утра, Марат Анатольевич! Какое может быть настроение у актрисы, которая встает в шесть утра и моет полы!
Я не понимала, зачем Олесе вставать в шесть утра, она что, шесть часов мыла полы в своей комнате в общежитии, где жила с сыном? Репетиции у нас раньше двух не начинались. Марат сам любил засиживаться за полночь за книжками или фильмами и потом спать до двенадцати.
– Я поговорю с Никитой Арсентьевичем, он вам выпишет премию, Олеся Геннадьевна. К… Новому году, – добавил он, взглянув в мою сторону.
Действительно, а то совсем несправедливо получается. С чего вдруг Кичаевой – и премию?
Олеся только хмыкнула. Она по-прежнему ощущала себя будущей звездой Маяковки. То, что ее не взяли в театр сразу после окончания, она считала временной досадной оплошностью. Ну закатила истерику перед дипломным спектаклем, ну угрожала уйти, ну всех довела до сердечного приступа… Подумаешь! Талантливая ведь! На Гундареву похожа. Любимая Олесина байка была о том, как она пришла поступать к Гончарову на курс, а он воскликнул: «Наташа!» Правда это или нет, но с этой визитной карточкой Олеся подходила знакомиться к людям. Может, и воскликнул. И что? В театр-то в результате не взял.
Мне было тяжело общаться с Олесей из-за ее гонора и неискренности. Мне все время хотелось сказать: «Ну хватит уже! Сними маску. Ты же простая деревенская девчонка. Жизнь у тебя не слишком удалась. Муж ушел еще до рождения ребенка, тебе тяжело. В академический театр тебя не взяли. Ты бегаешь, подрабатываешь на озвучке…» И здесь бы перевернуть всем страничку вперед…
Олеся не стала работать в «Экзерсисе», зря даже Марат Анатольевич выписывал ей премии ко всем праздникам. Олесин голос жил и живет совершенно отдельно от нее. Приятный, глубокий, нежный, волнующий, смешливый – разный. Олеся теперь озвучивает самых известных звезд мирового кино, работает в дубляже. Отлично зарабатывает, может собой гордиться. Только вот никто не видит ее огромных глаз, миловидного личика, никто не знает, как она умеет плакать на сцене, сколько у нее актерского нерва, как хорошо она танцует и поет… Но самые яркие голливудские звезды говорят по-русски ее, Олесиным, голосом. Тоже неплохо.
Тогда мы этого ничего не знали и знать не могли и тягались из-за каждой новой роли. В детском спектакле мы с Олесей, очень разные, похожие только по росту и темпераменту, играли Олю и Яло – девочку, попавшую в волшебную страну, и ее отражение в зеркале. Я была отражением.
В книжке и пьесе Яло капризна и глупа. Из-за нее-то девочки и попадают во все неприятные ситуации. Но у нас получилось как-то наоборот. Природа взяла свое, и Оля, которую играла Олеся, была нетерпима, капризна и вызывала мало сочувствия.
– Что у тебя с директором? – абсолютно не стесняясь, как-то спросила Олеся, когда мы сидели под большой пыльной тряпкой во время детского спектакля.
Была там такая сцена. Мы прятались от злых героев. Дети видели, что мы сидим под тряпкой, на которой был нарисована трава с цветами, бабочками и ежиками, а злые герои – нет, даже не подозревали.
– У меня? С директором? Ничего, – удивилась я.
– А почему он так странно на тебя смотрит? Он приезжал к тебе?
– Да с чего ты взяла?
– Монтировщики сказали.
– Монтировщики?!.
Я судорожно стала соображать, кому из монтировщиков Никита Арсентьевич мог сказать, что собирался ко мне приехать, ведь он только собирался, и кто все переврал и зачем…
– У него жена, нехорошо… – продолжала Олеся. – Я вот тоже своему мужу говорю: «Конечно, я сижу с ребенком, а ты бегаешь по бабам…»
Я не стала спорить с Олесей, напоминать, что с мужем она то ли не была расписана, то ли уже развелась. Она сама в первый же день рассказала об этом «совести» нашего театра Валере Спиридонову, который подошел к ней знакомиться, ласковый, пухлый, обходительный…
– Нет, у меня ничего с ним нет…
– Нет? – Олеся остренько взглянула на меня. – Ну ладно. Побежали!
Мы выскочили и стали играть дальше, а в перерыве Олеся неожиданно рассказала о себе – как несколько лет назад она сидела дома, то есть в общежитии, в июле месяце и страдала от одиночества. Я хотела спросить, почему она сидела в июле в Москве, не поехала к родителями, которые жили где-то под Пермью, но не решилась, неудобно.
Сидела она, сидела да и решила – хватит уже сидеть одной. Пошла гулять в Сокольники. И познакомилась там с симпатичным парнем, сразу же. Тот, правда, честно предупредил – он женат, жена с ребенком на море. Честный парень, это очень понравилось Олесе. Она с ним стала встречаться, быстро забеременела. Вот и весь сказ. Он то ли не женился на ней, то ли даже так и не развелся… В этом месте Олеся рассказ скомкала и перешла к основной части – какой же подлец этот ее Сережа. Ребенка не любит. Денег не дает. С Олесей жить не хочет. А она в общежитии, из которого ее выгоняют, но выгнать на улицу не могут – она же с ребенком.
Я ужаснулась. Ну и история. Все неправильно – от начала до конца. Как хорошо, что я сама вовремя остановила себя, не стала увлекаться дальше Никитой Арсентьевичем. Ведь был момент такой – в голове горячо, мысли путаются, его губы, красиво очерченные, так близко, его глаза, серьезные, темно-серые, смотрят и смотрят, и я сама не могу от них оторваться… Было и прошло! Точка.
Я даже перестала слушать Олесю, тем более что она все говорила и говорила о подлеце Сереже, который не хочет внять ее упрекам, на все слова отвечает: «Психопатка!» и уходит, не взглянув на ребенка.
Очень вовремя прозвенел звонок, началось второе действие. Детские спектакли у нас проходили на огромной сцене дворца культуры, в котором «Экзерсис» занимал отдельное крыло. Уже через пять минут мы сидели на сцене и разговаривали детскими голосами. Олеся могла говорить любым голосом, недаром стала звездой озвучки через пять лет. Я тоже с удовольствием говорила высоко, несмотря на запрет моих педагогов, видевших во мне трагическую героиню с низким звучным голосом. Этим голосом признаются в любви – но в последний раз, перед тем, как убить или уйти навсегда, но чаще этим голосом ведут полки в атаку, бросают вызов тиранам и мировым державам, проклинают небеса…