Текст книги "Семейный лексикон"
Автор книги: Наталия Гинзбург
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– Джино! – кричал отец. – Ты что, язык проглотил? Расскажи же что-нибудь! И не ешь столько хлеба, иначе будет несварение желудка!
У Джино действительно часто бывало несварение; тогда он наливался кровью, ходил мрачный, а его растопыренные уши пылали огнем. Отца недомогание Джино очень тревожило, и он, бывало, будил мать по ночам, спрашивая:
– Чего это Джино надулся как мышь на крупу? Уж не натворил ли он бед?
Настоящего несварения отец никогда не умел распознать: если сын дулся на весь свет, он тут же определял несварение, а стоило тому и в самом деле заболеть животом, подозревал какую-нибудь темную историю с женщинами – «с кокотками», как он выражался.
Иногда по вечерам он водил Джино к Лопесам, поскольку был глубоко убежден, что Джино – самый серьезный, воспитанный и презентабельный из его сыновей. Правда, у Джино была одна слабость – поспать после обеда; засыпал он и у Лопесов, в кресле, сидя против Фрэнсис, которая ему что-то говорила, а у него глаза слипались, он начинал клевать носом и вскоре засыпал с блаженной улыбкой, сложив руки на животе.
– Джино! – рявкал отец. – Джино, не смей спать! Вот и води вас в приличный дом!
С одной стороны, были Джино и Разетти с их горами и «черными ущельями», кристаллами и насекомыми. С другой – Марио, Паола и Терни, ненавидевшие горы и любившие теплые помещения, полутьму, кофе. Они обожали картины Казорати[21]21
Феличе Казорати (1883–1963) – один из важнейших итальянских художников XX в., представитель магического реализма. Уроженец Новары, в 1917 г. Казорати переехал в Турин, где стал важной фигурой в интеллектуальных кругах и воспитал в своей мастерской множество видных художников.
[Закрыть], театр Пиранделло, стихи Верлена, издания Галлимара, Пруста. Это были два несовместимых мира.
Я еще не знала, какому отдать предпочтение. Меня привлекали оба. Я еще не решила, чем буду заниматься в жизни: изучать жесткокрылых, химию, ботанику или рисовать картины, писать романы. В мире Разетти и Джино все происходило при свете солнца, все было ясно, логично, без каких-либо тайн и недомолвок; а вот в речах Терни, Паолы и Марио на диване в гостиной сквозило нечто таинственное, непостижимое, одновременно притягивающее и пугающее меня.
– О чем это они там шепчутся? – спрашивал отец у матери, кивая на Терни, Марио и Паолу. – Вечно шепчутся по углам! Что значат все эти финтифанты?
«Финтифантами» отец называл всякие секреты; он не терпел, когда от него что-либо скрывали.
– Должно быть, говорят о Прусте, – объясняла ему мать.
Мать, как и Терни с Паолой, очень любила Пруста. Она рассказывала о нем отцу: Пруст обожал своих мать и бабушку, страдал астмой и постоянной бессонницей, а так как он не терпел шума, то обил пробкой стены своей комнаты.
– Видно, порядочный был пентюх! – хмыкал отец.
Для матери не существовало выбора между двумя мирами: она погружалась и в тот, и в другой с одинаковой радостью, потому что в своей любознательности никогда ничего не отвергала.
Отец, напротив, посматривал на все новое с недоверием. Он боялся, что книги, которые Терни таскал к нам в дом, для нас «не подходят».
– Разве это подходит для Паолы? – спрашивал он мать, листая Пруста и выхватывая наугад какую-нибудь фразу. – Тягомотина, должно быть, – говорил он, бросая книгу: то, что это «тягомотина», его немного успокаивало.
А на репродукции с картин Казорати, тоже попавшие к нам от Терни, отец спокойно смотреть не мог.
– Мазня! Свинство!
Живописью он и вовсе не интересовался. Мать, когда они ездили в другие города, водила его по музеям. Со стариками, как то Гойя или Тициан, он еще кое-как мирился, поскольку они были общепризнанны и всеми превозносились. Однако картинные галереи он осматривал молниеносно и не давал матери задерживаться перед полотнами.
– Лидия, пошли, пошли отсюда! – торопил он ее: во время путешествий он вечно куда-то спешил.
Впрочем, мать тоже не была большой любительницей живописи. Однако Казорати она знала лично и считала его обаятельным.
– У него очень милое лицо.
«Милое лицо» художника было для нее достаточным аргументом в пользу его картин.
– Я была в мастерской Казорати, – объявляла сестра, возвращаясь домой.
– Очень обаятельный человек! – откликалась мать. – Такое милое лицо!
– Какого черта Паола шляется в мастерскую Казорати? – спрашивал отец, подозрительно хмуря брови. Он был одержим страхами, что мы, того и гляди, «попадем в беду», то есть любовную ловушку, и во всем видел угрозу нашему целомудрию.
– Просто так, она ходила туда с Терни по приглашению Неллы Маркезини[22]22
Нелла Маркезини (1901–1953) – итальянская художница, ученица Феличе Казорати. Ее работы, в основном портреты, участвовали в важнейших художественных выставках своего времени.
[Закрыть], объясняла моя мать.
Нелла Маркезини и моя сестра дружили с детства, отец хорошо знал и уважал ее: одного имени Неллы было довольно, чтоб он успокоился. Нелла Маркезини брала у Казорати уроки живописи, и ее присутствие в мастерской художника отец считал вполне законным. Вряд ли бы его успокоило, если бы мать упомянула одного Терни: его отец не считал надежным покровителем.
– Терни, видно, время девать некуда, – замечал он. – Лучше бы заканчивал работу по патологии тканей. Уж целый год об этом твердит.
– А знаешь, ведь Казорати антифашист, – говорила ему мать.
Со временем антифашистов становилось все меньше и меньше, и отец, когда слышал хотя бы об одном, очень радовался.
– Антифашист, говоришь? – заинтересованно переспрашивал он. – Но все равно картины у него – сплошная мазня! Как они могут нравиться людям!
Терни был большим другом Петролини[23]23
Этторе Петролини (1884–1936) – актер, пародист, драматург, певец и композитор, чье творчество оказало огромное влияние на формирование итальянского комедийного театра; открыто поддерживал фашистскую идеологию.
[Закрыть]. Когда Петролини приехал в Турин на гастроли, у Терни почти каждый вечер были контрамарки в партер, и он щедро делился ими с моими братьями, сестрой и матерью.
– Как здорово! – радовалась она. – Сегодня вечером мы опять идем на Петролини! Я так люблю сидеть в партере! А Петролини, он такой обаятельный, такой остроумный! Наверняка он бы и Сильвио понравился.
– Значит, ты снова на весь вечер бросаешь меня одного, – говорил отец.
– Пойдем вместе, – предлагала мать.
– Еще чего! Чтоб я пошел смотреть на этого паяца! Очень нужно!
– Мы с Терни ходили к Петролини за кулисы, – сообщала мать на следующий день. – И Мэри с нами. Они с Петролини большие друзья.
Присутствие Мэри, жены Терни, было для отца авторитетным и успокаивающим аргументом, ибо он глубоко уважал Мэри и восхищался ею. Присутствие Мэри придавало законность и приличие как вечерним посещениям театра, так в известной степени и фигуре самого Петролини, которого отец все-таки презирал, полагая, что тот, выходя на сцену, приклеивает нос и красит волосы.
– Не могу понять, – искренне изумлялся он, – что Мэри нашла в этом Петролини. Тоже мне удовольствие – смотреть на этого фигляра! Ну ладно вы и Терни, вы вечно восторгаетесь всякими недоумками. Но Мэри – что она в нем нашла? Ведь он, по всему видать, темная личность.
По мнению отца, актер, в особенности комик, кривляющийся на сцене для потехи публики, не может не быть «темной личностью». Мать в таких случаях всегда напоминала ему, что его брат Чезаре всю жизнь провел в актерской среде и женился на актрисе. Неужели же все те люди, с которыми общался его брат, были «темными личностями» только потому, что рядились и красили волосы и усы.
– А Мольер? – говорила мать. – Ведь он тоже был актером. По-твоему, и он – темная личность?
Мольера отец очень почитал.
– Ну, Мольер! Мольер – другое дело! Бедный Чезаре безумно любил Мольера! Но нельзя же ставить Петролини на одну доску с Мольером! – И он громоподобно хохотал при одной мысли о таком сравнении.
В театр ходили обычно моя мать, Паола и Марио; ходили обычно с Терни, которые, когда не имели контрамарок, как на спектакли Петролини, абонировали ложу и приглашали их к себе. Поэтому отец не мог упрекнуть мать в том, что она бросает деньги на ветер; к тому же он всегда был рад, если мать проводила время с Мэри. И все-таки он не упускал случая попенять матери:
– У тебя только развлечения на уме, а я сиди тут один!
– Но ты же не выходишь из кабинета, – возражала мать. – Из тебя слова не вытянешь. Вот если бы ты проводил вечера со мной…
– Ну и ослица! – говорил отец. – Ты же знаешь, что у меня дела. Я ведь не такой бездельник, как вы все. К тому же я женился не для того, чтобы просиживать с тобой целые вечера.
По вечерам в кабинете отец работал: правил гранки своих книг, наклеивал иллюстрации. Однако иногда читал романы.
– Интересный роман, Беппино? – спрашивала мать.
– Да что ты! Скучища! Чепуха!
Но читал тем не менее очень увлеченно, курил трубку и смахивал пепел со страниц. Возвращаясь из поездок, он всегда привозил с собой детективные романы, которые покупал в привокзальных киосках, и заканчивал их чтение по вечерам у себя в кабинете. Обычно это были романы на английском или немецком языке: видимо, читать эти романы на иностранном языке казалось ему менее легкомысленным.
– Вот чепуха! – говорил он, пожимая плечами, но тем не менее дочитывал все до последней строчки.
Позднее, когда стали выходить романы Сименона[24]24
Жорж Сименон (1903–1989) – знаменитый бельгийский писатель в жанре детектива, создатель популярного персонажа, мудрого комиссара полиции Жюля Мегрэ.
[Закрыть], отец стал их преданным читателем.
– А что, он не так уж плох, этот Сименон. Хорошо описывает французскую провинцию. Провинциальная среда ему удается!
Но тогда, во времена виа Пастренго, романов Сименона еще не было, и отец привозил книжонки в блестящих обложках с изображением зарезанных женщин.
– Поглядите, какую чепуху читает этот Беппино! – говорила мать, наткнувшись на них в карманах отцовского пальто.
Терни способствовал заключению негласного союза между Паолой и Марио, который сохранялся и в его отсутствие. Это было, насколько я могла понять, родство душ под знаком меланхолии. В сумерках Паола и Марио совершали меланхолические прогулки – либо вдвоем, либо каждый по отдельности – или же со страдальческими придыханиями читали друг другу печальные стихи.
Что касается Терни, то он, насколько я помню, вовсе не был таким уж меланхоликом: не стремился к уединению, не совершал прогулок под луной. Терни жил совершенно нормальной жизнью: в своем доме с женой Мэри, детьми Кукко и Луллиной, которых они вместе с женой и нянькой Ассунтой баловали, потому что души в них не чаяли. Но Паоле и Марио Терни привил вкус к меланхолии, точно так же как к чтению «Нувель ревю франсез» и репродукциям с картин Казорати. Этому влиянию поддались именно Паола и Марио, а не Джино – они с Терни друг друга недолюбливали – и уж никак не Альберто – этому было наплевать на поэзию и живопись, он после «Старой девы по имени Ева» не написал больше ни одного стиха, а бредил только футболом; я тоже осталась в стороне: Терни меня интересовал лишь как отец Кукко, мальчика, с которым я иногда играла.
Паоле и Марио, погруженным в свою меланхолию, был ненавистен деспотизм отца и довольно суровые, простые порядки нашего дома; они считали себя там изгоями и грезили совсем о другом жилище с другими нравами. Их протест выражался в надутых физиономиях и гримасах, потухших, непроницаемых взглядах, односложных ответах, яростном хлопанье дверьми, так что трясся весь дом, и решительном отказе идти в горы по субботам и воскресеньям. Стоило отцу удалиться, они приходили в нормальное расположение духа, потому что их протест на мать не распространялся, а был направлен лишь против отца. Они с удовольствием слушали рассказы матери и хором декламировали стихи о наводнении.
Вот уже несколько дней, как вода поднималась все выше!
Марио хотелось изучать право, но отец заставил его поступить на торгово-экономический факультет: он, неизвестно почему, считал, что юридический факультет – это несерьезно и не дает надежных гарантий на будущее. Марио на годы затаил в душе обиду. Что же до Паолы, то она и подавно была недовольна своей жизнью: ей хотелось лучше одеваться, из ее платьев ни одно ей не нравилось, потому что все они, как она утверждала, недостаточно женственны и топорно скроены, ведь ее обшивал все тот же Маккерони, мужской мастер, который, по мнению отца, шил хорошо и недорого. У матери была своя портниха – Аличе, но мать была ею недовольна.
– Как хочется платья из чистого шелка! – говорила матери моя сестра, когда они болтали в гостиной.
– Мне тоже! – отвечала мать, и обе принимались листать модные журналы.
– Я хотела бы, – говорила мать, – сделать себе платье покроя «принцесс» из чистого шелка.
– Я тоже! – вздыхала сестра.
Но чистый шелк был нам не по карману: в доме вечно не было денег. К тому же портниха Аличе все равно бы загубила его.
Паоле хотелось коротко остричься, ходить на высоких каблуках, а не в грубых мужских башмаках, сработанных «синьором Кастаньери», хотелось ходить на вечеринки к подругам и играть в теннис. Ничего подобного ей не дозволялось: по субботам и воскресеньям отец и Джино почти насильно тащили ее в горы. Паола считала Джино ужасным занудой под стать его другу Разетти и всем прочим друзьям; горы же она терпеть не могла. Тем не менее каталась на лыжах она хорошо, не как профессионал, конечно, однако усталости не знала и бесстрашна была, как львица, когда устремлялась по самым головокружительным спускам. Видя, с какой неистовой скоростью она летит вниз, я решила, что лыжный спорт ей доставляет удовольствие, но Паола продолжала упрямо твердить о своей неприязни к горам, к лыжным ботинкам, шерстяным гольфам и страшно расстраивалась из-за веснушек, появлявшихся от солнца на маленьком аккуратном носике; чтобы скрыть эти веснушки, она густо после вылазок в горы запудривала лицо белой пудрой. Ей хотелось выглядеть болезненной, хрупкой, бледной, как женщины с полотен Казорати, и она злилась, когда ей говорили, что она «свежа, как роза». При виде ее бледного лица отец, не подозревавший, что она пудрится, заставлял ее принимать железо от малокровия.
Отец по ночам будил мать и говорил ей о Марио и Паоле:
– Какая блоха их укусила? Они сговорились между собой. Мне кажется, этот недоумок Терни настраивает их против меня.
О чем шептались Терни, Паола и Марио на диване в гостиной, я не знала и до сих пор не знаю, но иногда они действительно говорили о Прусте. Тогда и мать вступала в их разговор.
– La petite phrase![25]25
Короткая фраза! (франц.) См. «По направлению к Свану»: «Свану казалось, что музыканты не столько играют короткую фразу, сколько совершают обряды, на соблюдении которых она настояла, и творят заклинания для того, чтобы произошло и некоторое время длилось чудо ее появления, и он, уже утративший способность видеть ее, словно она принадлежала к миру ультрафиолетовых лучей, и испытывавший освежающее действие метаморфозы, которая происходила в нем, когда его, как только он к ней приближался, поражала мгновенная слепота, сейчас чувствовал, что она здесь, она, богиня-покровительница и наперсница его любви, облекшаяся в звуковой наряд, чтобы неузнанной подойти к нему в толпе, отозвать в сторонку и поговорить» (пер. Н. Любимова).
[Закрыть] – восклицала мать. – Как прекрасны его пассажи о petite phrase! Сильвио наверняка бы это оценил.
Терни вынимал леденец изо рта и обтирал его платочком на манер Свана.
– Тсс, тсс! – шептал он. – Прислушайтесь, как потрясающе это звучит!
Паола и мать потом весь день его передразнивали.
– Чушь! – говорил отец, поймав на лету какую-нибудь фразу. – Надоела эта ваша болтовня! – И уходил к себе в кабинет. – Терни! – кричал он оттуда. – Вы так и не кончили своей работы по патологии тканей! Слишком много времени убиваете на глупости! Вы ленивы и мало работаете. Вы большой лентяй!
Паола была влюблена в одного своего товарища по университету[26]26
Имеется в виду Джакомо Дебенедетти (1901–1967), ставший впоследствии одним из крупнейших итальянских литературных и кинокритиков XX в.
[Закрыть]. Это был маленький, субтильный вежливый юноша с вкрадчивым голосом. Вместе они гуляли по набережным По и садам Валентино и говорили о Прусте: молодой человек был его пылким поклонником, более того – первым в Италии опубликовал статью о Прусте. Юноша писал рассказы, занимался литературоведением. Паола, по-моему, влюбилась в него только потому, что он был прямой противоположностью отцу: маленький, вежливый, с таким мягким, вкрадчивым голосом; к тому же он ничего не смыслил в патологии тканей и ни разу не стоял на лыжах. Узнав об этих прогулках, отец пришел в бешенство: во-первых, его дочери не должны гулять с мужчинами, а во-вторых, по его мнению, литератор, критик, писатель мог быть только легкомысленной, недостойной и даже «темной личностью» – в общем, писательский мир вызывал у него отвращение. Однако же Паола продолжала свои прогулки, несмотря на запрет отца; иногда она со своим кавалером попадалась на глаза Лопесам или еще кому-нибудь из друзей наших родителей, которые, зная о запрете, прилежно доносили отцу. Только Терни помалкивал, потому что Паола во время разговоров на диване сделала его своим тайным поверенным.
– Не выпускай ее из дому! – кричал отец матери. – Запрети ей гулять!
Мать также была недовольна этими свиданиями и к юноше относилась настороженно: отец заразил ее своим необъяснимым, инстинктивным презрением к писательской братии, совершенно нам незнакомой, поскольку у нас бывали одни биологи, ученые или инженеры. Мать была очень привязана к Паоле, и до того, как у той возник роман с молодым литератором, они часто и подолгу бродили вместе по городу и разглядывали в витринах «платья из чистого шелка», которые не могли себе купить. Теперь у Паолы не было времени гулять с матерью, но если они и выходили под ручку в город, разговор неизменно обращался у них на молодого человека Паолы, и обе возвращались домой злые друг на друга, ибо мать не оказывала юноше, почти ей незнакомому, той сердечности, которой требовала от нее Паола. Однако мать была совершенно неспособна никому ничего запретить.
– Ты для них не авторитет! – орал отец, не давая ей спать по ночам.
Впрочем, как выяснилось, он тоже большим авторитетом не пользовался, потому что увлечение Паолы с годами прошло само собой, как догорает свеча, а вовсе не по воле отца и независимо от его криков и запретов.
Надо сказать, преследовал отец не только Паолу с ее субтильным кавалером, но и моего брата Альберто, который, вместо того чтобы делать уроки, гонял в футбол. Среди всех видов спорта отец признавал только горные. Остальные называл либо легкомысленными светскими развлечениями, как теннис, либо напрасной потерей времени, как плавание; море, пляжи, песок он ненавидел; что же касается футбола, то его отец к спорту даже не причислял, считая игрой уличных сорванцов. Джино учился хорошо, Марио тоже, Паола не училась, но отцу не было до этого дела – ведь она девушка, а девушке, по его мнению, учиться вовсе необязательно: все равно потом выйдет замуж; так, про меня отец даже не знал, что у меня не клеится с арифметикой, только мать переживала, ведь это ей приходилось со мной мучиться. Альберто же совсем забросил учебу, и отец, другими сыновьями к этому не приученный, разражался страшным гневом, когда Альберто приносил домой плохие отметки или его временно исключали из школы за недисциплинированность. Отец переживал за будущее всех своих сыновей и, просыпаясь по ночам, говорил матери:
– Что будет с Джино? Что будет с Марио? – Но за Альберто, который был еще гимназистом, он не просто переживал, а находился в состоянии настоящей паники. – Каков негодяй! Каков мерзавец!
Он даже не называл Альберто «ослом», потому что это в применении к Альберто казалось ему недостаточным: вина Альберто была неслыханной, чудовищной. Альберто либо гонял мяч на футбольном поле, откуда возвращался весь грязный и нередко с разбитыми в кровь коленками и забинтованной головой, либо шлялся где-то с друзьями и всегда опаздывал к обеду. Сидя за столом, отец нервничал, двигал стаканы, стучал вилкой, крошил хлеб, и неизвестно было, на кого он в данный момент сердится – то ли на Муссолини, то ли на Альберто, до сих пор не вернувшегося домой.
– Негодяй! Мерзавец! – восклицал он, когда Наталина вносила суп.
Обед продолжался, и гнев отца все возрастал. К десерту – обычно это были фрукты – появлялся наконец шалопай – свежий, розовый, сияющий. Вот кто никогда не дулся и был неизменно весел.
– Негодяй! – гремел отец. – Где ты пропадал?
– В школе, – отвечал Альберто своим звонким мальчишеским голосом. – А потом пошел проводить друга.
– Друга! Негодяй – вот ты кто! Уже удар пробил!
«Ударом» отец называл час дня и то, что Альберто вернулся после «удара», воспринимал как неслыханный проступок.
Мать тоже жаловалась на Альберто:
– Вечно он грязный! Мотается повсюду, как оборванец! Только и делает, что выпрашивает у меня деньги! А учиться не желает.
– Я сбегаю на минутку к Пайетте[27]27
Джанкарло Пайетта (1911–1990) – видный политик-коммунист, депутат Парламента Италии и Европарламента. Во время Второй мировой войны был участником движения Сопротивления и состоял в руководстве партизанских гарибальдийских бригад. Входил в президиум общества «Италия – СССР».
[Закрыть]. Сбегаю на минутку к Пестелли! Мам, дай две лиры, а? – Это была обычная песенка Альберто, других от него не слыхивали. И не потому, что он был необщителен, напротив, его общительности, подвижности и веселости мы могли бы позавидовать, просто он очень редко бывал дома.
– Вечно он с этим Пайеттой! Все Пайетта да Пайетта! – Имя «Пайетта» мать произносила как-то резко, с особым раздражением, словно взваливая на него вину за частые отлучки Альберто.
Две лиры были даже тогда небольшой суммой, но Альберто просил по две лиры несколько раз в день. Вздыхая и гремя ключами, мать отпирала ящик своего бюро. Альберто вечно нужны были деньги. Он повадился сплавлять букинисту книги из нашей библиотеки, так что стеллажи постепенно пустели, и отец время от времени безуспешно искал нужную ему книгу. Во избежание скандала мать говорила, что дала ее почитать Фрэнсис, хотя прекрасно знала, куда деваются книги. Иногда Альберто относил в ломбард фамильное серебро, и мать, обнаружив пропажу какого-нибудь кофейника, плакалась Паоле:
– Ты себе не представляешь, что он опять натворил! Ну что он со мной делает! И отцу не пожалуешься: он ведь его убьет!
Она так боялась отцовского гнева, что разыскивала квитанции из ломбарда в ящиках Альберто и тайком посылала Рину выкупать свое серебро.
Альберто не дружил больше с Фринко, канувшим в неизвестность вместе со своими романами ужасов; раздружился он и с сыновьями Фрэнсис. У Альберто были теперь Пайетта и Пестелли, его школьные товарищи, которые учились, однако, весьма прилежно; мать то и дело повторяла, что Альберто бы надо брать пример со своих друзей.
– Пестелли, – внушала она отцу, – очень хороший мальчик. Из уважаемой семьи. Его отец – тот самый Пестелли, который пишет в «Стампе». А мать знаешь кто? Карола Проспери[28]28
Луиджи «Джино» Пестелли (1885–1965) – известный итальянский журналист, главный редактор туринской газеты La Stampa. В своих статьях яро обличал фашизм, что привело к его увольнению, после чего Пестелли долгие годы руководил рекламным отделом компании Fiat. Его жена Карола Проспери (1883–1931) была журналисткой и чрезвычайно плодовитой детской писательницей.
[Закрыть], – говорила она с гордостью, пытаясь как-то возвысить Альберто в глазах отца.
Карола Проспери была писательницей, и ее книги нравились матери. Она явно выделяла Каролу из низменной среды литераторов, потому что та писала книги для детей, а ее взрослые романы были, по словам матери, «хорошей литературой». Отец, не прочитавший ни одной книги Каролы Проспери, лишь пожимал плечами.
Что касается Пайетты, то его в первый раз арестовали еще гимназистом за то, что он между партами разбрасывал антифашистские брошюры. Альберто, как одного из его ближайших друзей, вызывали на допрос в полицейский участок. Пайетту отправили в исправительный дом для малолетних, и мать говорила отцу все с той же гордостью:
– Ну, Беппино, что я тебе говорила? Альберто умеет выбирать друзей. Все они серьезные и хорошие ребята.
Отец пожимал плечами. Он тоже в душе был горд тем, что Альберто допрашивали в участке, и даже несколько дней не называл его негодяем.
– Оборванец! – говорила мать, когда Альберто возвращался с футбола взмокший, в разорванной одежде, с волосами, слипшимися от грязи. – Оборванец!
– Он курит и сбрасывает пепел на пол! – жаловалась она подругам. Валяется на постели в ботинках и пачкает одеяло! Вечно клянчит у меня деньги. А ведь какой был мальчик! Добрый, послушный, ну просто золото! Я его маленького водила в кружавчиках, и у него были такие чудные локоны! И вот во что превратился!
Друзья Альберто и Марио редко появлялись в нашем доме; Джино, напротив, всегда приводил по вечерам своих друзей.
Отец приглашал их с нами отужинать. Он всегда был рад угостить людей, хоть иногда еды на всех не хватало. А нам он запрещал «напрашиваться на обед» к чужим.
– Опять ты «напросился на обед» к Фрэнсис! Мне это не нравится!
Если кого-нибудь из нас приглашали на обед, а мы затем плохо отзывались об этих людях, отец возмущался:
– Зануды, говоришь? Однако пообедать у них ты не побрезговал!
На ужин Наталина обычно подавала нам похлебку «Либиха»[29]29
Компания Liebig, производящая бульонные кубики, растворимые супы и мясной концентрат, была основана немецким ученым Юстусом фон Либихом (1803–1873), изобретателем говяжьего экстракта.
[Закрыть] – слишком жидкую, но мать ее обожала – и яичницу. Таким образом, друзья Джино разделяли с нами эту однообразную трапезу, а после слушали за столом рассказы и песни моей матери. Среди этих друзей был один, по имени Адриано Оливетти[30]30
Адриано Оливетти (1901–1960) был сыном Камилло Оливетти, основателя первой итальянской фабрики пишущих машинок Olivetti. После стажировки в США в 30-е гг. Адриано стал генеральным директором предприятия и оптимизировал его работу, предложив ряд инновационных идей, что сильно увеличило продажи и улучшило условия труда рабочих.
[Закрыть]: помню, он впервые пришел к нам в солдатской форме, поскольку отбывал в то время воинскую повинность; Джино тогда тоже служил в армии, и они с Адриано были в одной казарме. У Адриано была курчавая, вечно нечесаная рыжая борода и длинные светло-рыжие волосы, закручивавшиеся на затылке колечками. Сам он был какой-то одутловато-бледный. Военная куртка неуклюже топорщилась на грузном теле; трудно было себе представить более неподходящую фигуру для серо-зеленого мундира и пистолета на поясе. Вид у него был всегда печальный – может быть, потому, что военная служба была ему вовсе не по душе; робкий, молчаливый, он когда открывал рот, то уж говорил долго и тихо о чем-то странном, непонятном и при этом глядел в пустоту своими маленькими голубыми глазками, одновременно холодными и мечтательными. Казалось, Адриано воплощение человека, которого отец определял словом «зануда», однако отец никогда не называл его «занудой», «тюфяком» или «дикарем», никогда не говорил ничего подобного в его адрес. Я спрашиваю себя почему и прихожу к выводу, что отец гораздо лучше разбирался в людях, чем мы предполагали: видимо, он сумел разглядеть под этим обличьем человека, каким Адриано суждено было стать в будущем. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь – отец не называл его «занудой» лишь потому, что знал от Джино о его пристрастии к горам и об антифашистских взглядах: Адриано был сыном социалиста, друга Турати.
Оливетти владели в Иврее фабрикой пишущих машинок. Среди наших знакомых промышленников не было; единственный промышленник, о котором когда-либо упоминалось у нас в доме, был один из братьев Лопеса по имени Мауро, очень богатый человек, живший в Аргентине; отец даже собирался послать Джино работать на его предприятии. Но Мауро был далеко, а вот промышленники Оливетти имели к нам какое-никакое отношение, и я всегда поражалась: неужели рекламные щиты на дорогах с пишущей машинкой, стремительно несущейся по рельсам, могут быть впрямую связаны с этим Адриано в серо-зеленом мундире, который по вечерам ест вместе с нами пустую похлебку.
Он и после службы продолжал приходить к нам. Он сделался еще печальней, застенчивей и молчаливей, потому что влюбился в мою сестру Паолу, в то время совсем его не замечавшую. У Адриано, единственного из наших знакомых, был автомобиль; даже Терни, человек весьма состоятельный, автомобиля не имел. Если отец куда-нибудь собирался, Адриано неизменно предлагал подвезти его на машине; это отца ужасно бесило: ом терпеть не мог автомобилей и всяких, как он выражался, «подачек».
У Адриано было полно братьев и сестер – сплошь рыжих и веснушчатых; мои отец, тоже рыжий и веснушчатый, быть может, еще и поэтому питал к ним такую симпатию. Все знали, что они очень богаты, но нравы у них были простые: одевались скромно и в горах катались на старых лыжах, как у нас. Правда, автомобилей у них было много, и всякий раз при встрече они предлагали нас подвезти; и вообще, стоило им заметить из окна машины какого-нибудь еле ноги передвигающего старика, Оливетти немедленно возле него останавливались; моя мать не уставала восхищаться их добротой.
В конце концов мы познакомились и с отцом семейства: это был маленький толстый человечек с непомерно большой белой бородой, сквозь которую проглядывали тонкие, благородные черты, и лучистыми голубыми глазами. Во время разговора он имел обыкновение теребить свою бороду и пуговицы жилета, а говорил тоненьким, писклявым фальцетом. Отец, видимо из-за этой белой бороды, всегда называл его «старик» Оливетти, хотя они с отцом были примерно одного возраста. Их сближали социализм, дружба с Турати и взаимное уважение. При встречах, однако, они начинали говорить разом, и каждый старался перекричать другого: один маленький, с пронзительным фальцетом, другой высоченный, с громовым басом. В речах «старика» Оливетти перемешивались Библия, психоанализ, слова пророков – то есть то, что было совершенно чуждо миру моего отца и в чем он разбирался очень слабо. Отец считал «старика» Оливетти большим умником и большим путаником.
Оливетти жили в Иврее, в доме, прозванном «монастырем», потому что в прошлом в нем располагался мужской монастырь; в их имении были леса и виноградники, коровник и конюшня. Каждый день у них подавали пирожные с домашними сливками, а мы на взбитые сливки облизывались еще с тех времен, когда отец запрещал нам останавливаться в горных шале. Между прочим, тогда он запрещал есть сливки, опасаясь мальтийской лихорадки Но здесь коровы были свои, проверенные, так что о мальтийской лихорадке не могло быть речи. И мы наедались сливок до отвала. Однако отец нам строго наказывал:
– Смотрите не напрашивайтесь в гости к Оливетти! Нечего все время там торчать!
Он внушил нам, что мы там будем в тягость, поэтому однажды Джино и Паола, приглашенные как-то провести денек в Иврее, еще до ужина заторопились назад: как Оливетти их ни уговаривал остаться или хотя бы доехать до станции в автомобиле, они отказались и, голодные, в темноте, потащились к поезду пешком. В другой раз мне случилось ехать с Оливетти на машине; мы остановились в траттории, все заказали себе домашнюю лапшу и бифштексы, а я – только яйцо всмятку. Потом я рассказала сестре о своих опасениях, «как бы Оливетти не потратил на меня слишком много денег». Это каким-то образом дошло до промышленника, и он долго смеялся: так может смеяться только очень богатый человек, вдруг обнаруживший, что кто-то еще не знает о его богатстве.
Когда Джино окончил Политехнический институт, перед ним открылись две возможности. Либо поехать в Аргентину к Мауро, который имел предприятие и которого мы, подражая сыновьям Лопесов, фамильярно величали «дядей Мауро», – отец долго и усердно с ним переписывался, обсуждая перспективы Джино. Либо поступить на фабрику Оливетти в Иврее. Джино выбрал последнее.
Итак, он оставил наш дом и переехал в Иврею; спустя несколько месяцев он сообщил отцу, что познакомился и обручился с одной девушкой. Отец пришел в бешенство. Он и впоследствии, стоило кому-нибудь из нас завести речь о браке, всегда бесился, на кого бы ни пал наш выбор. Повод для протеста он находил всегда. То ссылался на слабое здоровье избранника или избранницы, а то говорил, что они слишком бедны или слишком богаты. Так или иначе отец запрещал нам жениться и выходить замуж, но всякий раз безрезультатно – мы обзаводились семьями без его благословения.
Джино в тот раз отправили в Германию, чтоб он выучил немецкий и позабыл невесту. Мать посоветовала ему навестить во Фрайбурге Грасси, ту самую подругу детства, которая говорила: «Чистая шерсть, Лидия!» и «Фиалки, Лидия!». Грасси познакомилась во Флоренции с книготорговцем из Фрайбурга и вышла за него замуж; он читал ей Гейне и заразил ее своей страстью к фиалкам и к «чистой шерсти»: в Германии, куда он привез ее после Первой мировой войны, чистую шерсть найти было невозможно.
– Не узнаю свою Германию! – восклицал книготорговец, возвратившись в послевоенный Фрайбург.
Эта фраза стала крылатой в нашем доме: мать употребляла ее всякий раз, когда чему-нибудь удивлялась.
В то лето отец из нашей горной деревушки писал Джино в Германию, и Лопесам, и Терни, и Оливетти – все по поводу предстоящего брака; Лопесов, Терни и Оливетти он умолял отговорить Джино от этого шага, потому что это безумие – жениться в двадцать пять лет, ничего не добившись в жизни.








