412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Гинзбург » Семейный лексикон » Текст книги (страница 1)
Семейный лексикон
  • Текст добавлен: 16 марта 2026, 13:00

Текст книги "Семейный лексикон"


Автор книги: Наталия Гинзбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Наталия Гинзбург
Семейный лексикон

Перевод романа Hаталии Гинзбург выполненный Генрихом Смирновым, впервые был опубликован в 1989 году под названием «Семейные беседы». В настоящем издании перевод приводится в новой редакции Марии Громыко.

Предисловие Анны Ямпольской.

В оформлении обложки использован фрагмент картины Феличе Казорати «Яблоки на Gazzetta del Popolo» (Национальная галерея современного искусства, Рим)

Анна Ямпольская
Память и ее лексикон

Наталия Гинзбург (1916–1991) по праву считается одним из классиков итальянской литературы XX века. Она прожила долгую жизнь, оставила множество произведений – романов, рассказов, пьес, эссе, воспоминаний, стихов, была тесно связана с талантливейшими поэтами и прозаиками своего времени и при этом сохранила собственный голос – нарочито негромкий, деликатный, ироничный. Голос человека, который беседует с читателем на равных, как с другом.

«Семейный лексикон» (1963) принято считать книгой воспоминаний, да и сама Гинзбург в предисловии говорит, что ничего не придумала, все имена, события, места – подлинные. И тут же, почти противореча себе, предостерегает – это не историческая хроника, а роман. О том, что «Семейный лексикон» – художественное произведение, напоминает и Сандра Пертиньяни[1]1
  Sandra Pertignani «La corsara. Ritratto di Natalia Ginzburg». Neri Pozza Editore, Vicenza, 2018.


[Закрыть]
, автор наиболее обстоятельного исследования биографии и творчества писательницы. И дело не только в нежелании Гинзбург говорить о себе, в стремлении о многом умолчать, сколько в самом механизме памяти, ее неосознанной и неизбежной субъективности – сегодня, в эпоху расцвета non fiction, biofiction и autofiction, нам об этом прекрасно известно.

Воспоминания оживают благодаря словечкам и фразам из семейного лексикона, и вот уже до нас долетает грозный голос отца Наталии, профессора Джузеппе Леви, готового растерзать своих отпрысков – «тюфяков» и «лежебок», считающего модников и невоспитанных людей «ослами», требующего, чтобы члены семейства ходили в горы без новомодных «дикостей» вроде шарфа на шее или соломенной шляпы на голове. Затем вступает мать, жизнерадостная синьора Лидия, для которой горные походы – «затея дьявола для потехи своих чертенят», распевающая с утра до вечера веселые куплеты и называющая похожую на Людовика XI служанку Каталину «молнией и землетрясением». Не отстает и бабушка по отцовской линии – «хрупкая, вечно стонущая старушка», оплакивающая утраченное богатство, бубнящая, ничегошеньки в них не понимая, молитвы на древнееврейском и твердо уверенная, что дома у сына «из всего устраивают бордель». В итальянском оригинале оркестровое многоголосие еще заметнее, поскольку речь героев имеет диалектную окраску. Постепенно сцена наполняется персонажами – пятеро детей (Паола, Альберто, Марио, Джино и Наталия, самая младшая), многочисленная родня, к которой присоединяются друзья, знакомые, соседи, коллеги по работе – семейство в широком смысле, каждый член которого, словно по волшебству, возвращается к жизни, вновь обретает голос.

Не зря Пертиньяни считает «Семейный лексикон» самой театральной книгой Гинзбург: подобно спрыгнувшим с вешалок куклам в театре марионеток, персонажи начинают двигаться, плясать, разыгрывать потешные сценки. Грохот, удары, душераздирающие вопли, разбитые носы, изодранная одежда – Альберто и Марио дерутся за право занять ванную комнату. Отец, боящийся как огня всяких опасных для нравственности дочерей «финтифантов», листает принесенную поклонником Паолы книжку Марселя Пруста и вздыхает с облегчением, сочтя произведение французского писателя «тягомотиной». Отдадим должное наблюдательности Гинзбург: как хороший художник, она несколькими штрихами набрасывает портреты своих персонажей, находя для каждого запоминающиеся черты – манеру держать голову, говорить, одеваться. Ненавязчиво сообщая о каждом сведения, которые помогают понять, что за герой перед нами, какое место отведено ему в семейной истории, сама Наталия никогда не занимает позицию всеведущего автора, не делает вид, будто умеет читать чужие мысли, никого не судит.

Жизнь семейства Леви напоминает бесконечную комедию по-итальянски, тон повествования почти не меняется, даже когда в нем возникают будущий муж Паолы знаменитый промышленник Адриано Оливетти или будущий муж Наталии Леоне Гинзбург; когда она обнаруживает, что у них дома под чужим именем прячется известный социалист Филиппо Турати; когда ее брат Марио, перевозивший антифашистскую литературу, бежит в Швейцарию, а отец и Джино попадают в тюрьму. Кажется, будто держишь в руках приключенческий роман: все громко восхищаются тем, как, убегая от итальянских таможенников, Марио прыгает с моста в бурную и холодную реку Трезу – «В воду, в пальто!». Лидия носит в тюрьму передачи, ходит к держимордам в полицейское управление и даже отправляется в Рим, чтобы через знакомых и родню достучаться до самого Муссолини, похлопотать за мужа и сына, однако и этот драматический эпизод изложен сдержанно, с немалой долей юмора, словно главное в нем – забавные детали: путешествующий в тюрьму и обратно узел с бельем, расколотые орехи и очищенные от кожуры апельсины, которые дозволялось передавать заключенным.

Наталия скупо рассказывает о событиях в стране, о том, как жилось в Италии при фашизме, – ее читателям это было прекрасно известно, как в общем известно и нам. О происходящем и о взглядах членов семейства Леви можно догадаться по обрывкам разговоров: еще в самом начале книги отец сетует, что вокруг становится все меньше его единомышленников-антифашистов, а неисправимая оптимистка синьора Лидия ждет не дождется, что в один прекрасный день кто-нибудь «возьмет да и спихнет» Муссолини. Впрочем, когда в Европе разгорается война, гонения на евреев охватывают и Италию, когда Наталии и ее родным грозит опасность, сохранять комедийный тон становится трудно, писательница с горечью признается, что совсем замучилась одна с детьми, что им нечего есть. А после, когда худшее останется позади, скажет: «Мы думали, что война мгновенно перевернет всю нашу жизнь. Но как ни странно, люди еще несколько лет жили относительно спокойно, продолжая заниматься своим делом. А когда мы уже привыкли и стали думать, что, может, все и обойдется и не будет сломанных судеб, разрушенных домов, беженцев и облав, тут-то и прогремели взрывы мин и бомб, стали рушиться дома, улицы заполнились развалинами, солдатами и беженцами. И тогда не осталось ни одного человека, кто бы мог делать вид, будто ничего не случилось, закрыть глаза, заткнуть уши, спрятать голову под подушку, – никого не осталось!»

Пожалуй, среди многочисленных персонажей «Семейного лексикона» наименее заметна сама Наталия, выбравшая скромную роль наблюдателя: на протяжении всей книги сохраняется двойная оптика – непосредственный взгляд ребенка, затем юной женщины и одновременно обращенный в прошлое взгляд зрелой писательницы. В какой-то момент на сцене появляется Леоне Гинзбург – первый муж Наталии, сын эмигрантов из Одессы, знаменитый славист, переводчик, герой Сопротивления. Кстати, он стал для нее Пигмалионом в мире литературы: верил в талант жены, ценил правдивость и искренность ее произведений, помогал публиковаться. О Леоне Наталия рассказывает с неизменным уважением и нежностью, не скрывая, как и у остальных, смешные черты. Однако она ничего не говорит о своих чувствах к нему и его чувствах к ней, неожиданно ставя читателя перед фактом: «Мы с Леоне поженились и переехали на виа Палламальо». Так же сдержанно она рассказывает о совместной жизни, о рождении детей, о ссылке в Абруццо и гибели Леоне – в тридцать четыре года он умер от болезни и пыток в контролируемой немцами части римской тюрьмы «Реджина Чели».

Еще раз подчеркнем: в «Семейном лексиконе» Наталия о многом умалчивает, и ее молчание само по себе красноречиво. Она не рассказывает о последнем письме Леоне из тюрьмы, – зная, что живым ему оттуда не выйти, он советует ей, как строить дальнейшую жизнь: «работай, пиши и будь полезна другим […] творчество поможет избавиться от невыплаканных слез»; завершается письмо призывом «Будь храброй!»[2]2
  Цит. по: S. Pertignani «La corsara», р. 134.


[Закрыть]
. Не в этой книге, а в стихотворении «Память» Наталия рассказывает, как тайком проникла в тюрьму, чтобы попрощаться с мужем, как приподняла простыню и поцеловала его. В «Семейном лексиконе» она не говорит о том, что, овдовев, бежала с детьми во Флоренцию, где во время преследования евреев пряталась вместе с поэтом Умберто Сабой и его семьей, – поддерживали их будущий нобелевский лауреат Эудженио Монтале и его жена Друзилла Танци, та самая Друзилла, тетя Наталии, которая постоянно разбивала очки. Не рассказывает Наталия и о том, что, опасаясь за жизнь детей, на время была вынуждена раздать их родственникам…

Зато немало страниц книги посвящено издательству «Эйнауди», у истоков которого стояли и Леоне Гинзбург, и их с Наталией ближайший друг Чезаре Павезе. Издательство, основанное в 1933 году в Турине группой единомышленников, учившихся вместе в лицее, на протяжении десятилетий задавало тон в итальянской культуре, отстаивая идеалы свободы и просвещения, знакомя с лучшими произведениями итальянских и зарубежных авторов. Наталия многие годы работала в нем редактором и переводчиком, в том числе перевела одну из книг Пруста, который когда-то вызывал недоверие у ее отца. Джулио Эйнауди собрал вокруг себя цвет итальянской литературы и интеллигенции – Элио Витторини и Норберто Боббио, Эльзу Моранте и Итало Кальвино, однако наиболее теплые отношения у писательницы сложились с Павезе. Он часто появляется на страницах «Семейного лексикона», – пожалуй, для него автор делает исключение, не ограничивается описанием внешности и поступков, а рассуждает о его характере, о неизбывном одиночестве, о том, что он переживал любовь как болезнь, отстаивал право на ошибки, скрывал «за упрямством и высокомерием ранимую, мятущуюся душу».

«Семейный лексикон» заканчивается, как и начинается, дуэтом родителей Наталии. Вновь звучат любимые словечки, фразы и шутки, – достаточно услышать их, чтобы члены большого семейства, которых раскидало по свету, «почувствовали свое родство, вернулись в детство и юность». Задорный насмешливый тон, сохраняющийся на протяжении почти всей книги, где говорится о трагических годах войны, о пережитых бедах и невзгодах, сегодня, когда женская литература уделяет пристальное внимание описанию травматического опыта, кажется удивительным. Возможно, секрет стойкости и жизнелюбия писательницы скрыт в словах, сказанных Наталией о маме: «После войны мир стал огромен, неузнаваем, безграничен. Однако она принялась, как умела, его обживать. И делала это легко и радостно – такой уж у нее был характер. Ее душа не умела стареть, то есть отойти от жизни и оплакивать прошлое, которого не вернешь».

Семейный лексикон

Примечание автора

Места, события и действующие лица этой книги реальны. Я ничего не придумала: всякий раз, когда, повинуясь моей давней привычке романиста, я кое-что присочиняла, у меня тут же появлялась потребность это вымарать.

И имена здесь все настоящие. Испытывая в рамках этой книги глубокое отвращение ко всякого рода выдумкам, я не могла изменить имена, которые представляются мне неотделимыми от реальных людей. Может, кому-нибудь и не по душе будет прочесть в книге свое имя и фамилию. Но я ему ничем помочь не могу.

Я писала только то, что помню. Поэтому тот, кто будет читать эту книгу как хронику, наверняка упрекнет меня за множество пробелов. Я думаю, что, хотя книга взята из жизни, читать ее надо как роман, не требуя большего, чем от романа.

Конечно, о многом, что помню, я не написала, в том числе о том, что касается меня лично.

Мне не очень хотелось говорить о себе. Ведь это не моя история, а история моей семьи – пусть не полная, с многими пробелами. Хочу еще добавить, что в детстве и юности я все время хотела написать книгу о людях, которые меня окружали. Это и есть та самая книга, но только отчасти, потому что память – вещь гибкая и книги, взятые из жизни, зачастую есть лишь слабые отблески, осколки того, что нам довелось увидеть или услышать.

~~~

В нашем доме, с самого детства помню, если мне, сестре или братьям случалось опрокинуть на скатерть стакан или уронить на пол нож, немедленно раздавался громовой голос отца:

– Опять насвинячили!

Если мы макали хлеб в соус, снова слышался окрик:

– А ну, не вылизывать тарелки! Прекратите это свинство!

Свинством отец считал и современную живопись, ее он просто не выносил.

– Не умеете вести себя за столом! С вами стыдно показаться на людях! Окажись такие свиньи в Англии за табльдотом[3]3
  Франц. table d’hote – «хозяйский стол», общий обеденный стол с фиксированным меню в гостиницах и ресторанах. – Здесь и далее, кроме особо указанных, примеч. ред.


[Закрыть]
, вас тут же выставили бы вон.

К Англии отец питал чрезвычайное уважение, полагая ее образцом мировой цивилизации.

За обедом он частенько перемывал косточки людям, с которыми встречался в течение дня. Людей он судил очень строго, всех считал глупыми и называл недоумками.

– Вот недоумок, – говорил он о ком-нибудь, с кем недавно познакомился.

Помимо «недоумков» были еще «дикари». «Дикарем», в терминологии отца, считался всякий невоспитанный, застенчивый, не умеющий одеваться, ходить в горы, не владеющий иностранными языками человек.

Все, что в нашем поведении казалось ему недопустимым, квалифицировалось как «дикость».

– Не будьте дикарями. Пора кончать с этой дикостью! – то и дело покрикивал он. Под «дикостью» подразумевалось очень многое. Если мы в городской обуви отправлялись в горы, заговаривали в поезде или на улице с незнакомыми людьми, болтали с соседями, свесившись из окна, снимали туфли в гостиной, клали ноги на калорифер, в походах жаловались на усталость, жажду или натертые мозоли, брали с собой в горы вареную или жирную пищу и салфетки – все это была «дикость».

В горы разрешалось брать лишь вполне определенные продукты: плавленый сыр, джем, груши, крутые яйца, – а пить можно было только чай, который отец сам готовил на спиртовке. Он склонял над нею ежик своих рыжих волос, хмурил густые брови и бортами куртки – только эту поношенную шерстяную куртку цвета ржавчины с дырявыми карманами он и надевал в горы – прикрывал огонь от ветра.

Во время наших вылазок под запретом были также коньяк и кусковой сахар, поскольку их потребляют только «дикари»; нельзя было, например, завернуть и позавтракать в каком-нибудь альпийском шале – это тоже «дикость». Столь же «дико» было укрываться от солнца носовым платком или соломенной шляпой, в дождь надевать на голову непромокаемый капюшон или обматывать шею шарфом – эти вещи мать утром, перед отправкой, заботливо совала в рюкзак себе и нам, но, попадись они под руку отцу, он тут же их в ярости выкидывал.

Во время походов мы в своих тяжеленных, подбитых шипами ботинках, шерстяных гольфах, балаклавах и горных очках на лбу просто обливались потом и с завистью смотрели на «дикарей», легко карабкавшихся на скалы в теннисных тапочках или кушавших сливки за столиками альпийских шале.

Прогулки в горы мать называла «затеей дьявола для потехи своих чертенят» и всегда норовила от них уклониться, особенно когда предполагалось обедать не дома: она после обеда любила почитать газету, а потом вздремнуть на диване.

Лето мы всегда проводили в горах. На три месяца – с июля по сентябрь – снимали дом. Отец обычно выбирал дом, стоявший на отшибе, и ежедневно он и братья надевали рюкзаки, отправляясь за продуктами в деревню. Ни о каких увеселениях не могло быть и речи. Вечера проводили дома: мы с матерью, сестрой и братьями усаживались вокруг стола, а отец уходил на другую половину дома и там читал. Время от времени он заглядывал в комнату, где мы играли во что-нибудь или болтали, окидывал нас хмурым, подозрительным взглядом и жаловался матери на нашу служанку Наталину, разворошившую все его книги.

– Всё твоя дорогая Наталина! Совсем из ума выжила! – говорил он, вовсе не заботясь, что Наталина из кухни могла его слышать. Впрочем, она давно привыкла к нелестным отзывам о своем «уме» и совсем не обижалась.

Иногда по вечерам отец готовился к походам или восхождениям. Сидя на корточках, он смазывал китовым жиром ботинки – свои, моих братьев и сестры: считал, что только он умеет смазывать ботинки этим жиром. Затем весь дом содрогался от грохота железа: это он искал альпинистские кошки, гвозди, ледорубы.

– Куда подевался мой ледоруб? – бушевал он. – Лидия! Лидия! Куда вы засунули мой ледоруб?

На восхождение он отправлялся в четыре утра, иногда один, иногда с проводниками – своими приятелями или детьми; после этих восхождений он так уставал, что к нему подойти было невозможно: лицо, опаленное солнцем и блеском ледников, потрескавшиеся, кровоточащие губы, на носу какая-то желтая мазь, напоминавшая сливочное масло, сдвинутые брови на хмуром, грозном челе, – он молча утыкался в газету, и было достаточно пустяка, чтобы вызвать у него ужасный приступ гнева. Если он брал на восхождение моих братьев и сестру, то потом обзывал их «тюфяками» и «дикарями» и утверждал, что никто из его детей, за исключением старшего – Джино, заправского скалолаза, совершавшего вместе со своим другом труднейшие подъемы, – не унаследовал его страсти к горам; о Джино и его друге отец говорил со смешанным чувством гордости и зависти, сокрушаясь, что сам он уже не тот: старость не радость.

Джино вообще был его любимчиком и во всем оправдывал отцовские надежды: интересовался естествознанием, собирал коллекции насекомых, горных пород и других минералов и был весьма усидчив. Он поступил на инженерный факультет, и, когда сдавал экзамен на отлично, отец спрашивал, почему не выше.

Если же оценка была еще и с плюсом, отец заявлял:

– Видать, экзамен не из трудных.

В горах, когда отец не отправлялся на восхождение или в поход на целый день, он все равно каждый вечер объявлял, что намерен завтра «пройтись», и выходил из дома засветло в походной одежде, только без веревки, ледоруба и кошек; уходил, как правило, один, потому что мы – дети – и мама, по его словам, «лежебоки», «тюфяки» и «дикари»; он тяжело ступал горными ботинками, заложив руки за спину, с трубкой в зубах. Иногда, правда, и мать тащил за собой.

– Лидия! Лидия! – гремел он поутру. – Пошли пройдемся! А то ты уж совсем обленилась на этих лужайках!

Мать послушно плелась за ним следом, опираясь на палочку и завязав свитер вокруг талии. Время от времени она встряхивала седыми кудрями, которые стригла очень коротко, несмотря на то что отец ненавидел короткую стрижку, входившую тогда в моду; каждый раз, как мать возвращалась от парикмахера, он поднимал такой крик, что хоть из дома беги.

– Опять обкорналась, ослица! – Причем принадлежность к ослиному роду в словаре отца означала не глупость или невежество, а недостаток воспитания и вкуса. Нас, например, он называл «ослами», когда мы сквозь зубы отвечали или вовсе не отвечали на его вопросы.

– Это все Фрэнсис с толку тебя сбивает! – говорил отец, глядя на короткую стрижку матери.

Надо сказать, эту Фрэнсис – подругу матери – отец очень уважал и любил, ведь ко всему прочему она была женой друга его детства и школьного товарища; единственное, чего отец не мог ей простить, – это того, что она настропалила мать коротко остричься. Фрэнсис часто бывала в Париже – у нее там жили родственники – и как-то зимой, вернувшись, сообщила:

– В Париже все носят короткую стрижку. В моде спортивный стиль.

– Теперь в Париже в моде спортивный стиль, – всю зиму твердили мать и сестра, подражая Фрэнсис, произносившей «р» на французским манер.

Обе укоротили платья, мать коротко остриглась, а сестра побоялась отца: волосы у нее были роскошные, светлые и до пояса.

Обычно с нами в горы ездила и бабушка, мать моего отца. Но жила она не с нами, а в деревенской гостинице.

Мы навещали ее; она сидела на площадке перед гостиницей под большим зонтом; бабушка была очень миниатюрная, с крохотными ножками, обутыми в черные высокие ботиночки на пуговках; она гордилась своими маленькими ножками, выглядывавшими из-под юбки, и высоко держала голову, увенчанную пышной копной светлых вьющихся волос. Каждый день отец водил ее «немного пройтись». Они ходили всегда по дороге, потому что бабушка была стара и не могла карабкаться по тропкам, особенно в своих ботиночках на маленьких каблуках; так они и ходили: он впереди – аршинным шагом, руки за спиной, в зубах трубка, она позади в шуршащем платье, мелко семеня ножками в ботиночках; бабушка ни за что не хотела гулять каждый день по одним и тем же местам.

– Это вчерашняя улица, – жаловалась она.

Отец рассеянно, не оборачиваясь, отвечал:

– Нет, это другая.

Но бабушка упорно твердила:

– Нет, это вчерашняя. По ней мы вчера ходили. – Чуть погодя она говорила отцу: – Я задыхаюсь от кашля.

Отец, не реагируя, шел вперед и даже не оглядывался на нее.

– Я задыхаюсь от кашля, – повторяла бабушка, хватаясь руками за горло: она имела обыкновение два-три раза повторять одно и то же. – Эта мерзавка Фантекки уговорила меня заказать коричневое платье! А я хотела синее! Я хотела синее! – твердила она, яростно тыча зонтиком в мостовую.

Отец приглашал ее взглянуть на горный закат, но она в приступе раздражения против Фантекки, своей портнихи, продолжала яростно долбить зонтиком землю. Бабушка выезжала в горы с единственной целью – побыть с нами: ведь она жила во Флоренции, а мы – в Турине, так что виделись мы только летом, но гор она не выносила и все время мечтала отдыхать во Фьюджи или Сальсо-маджоре, где проводила лето в молодости.

Бабушка в прошлом была очень богата, разорилась она во время Первой мировой войны: не веря в победу Италии и слепо уповая на Франца Иосифа[4]4
  Франц Иосиф I (1830–1916) – император и король Австро-Венгрии, противостоявшей Итальянскому королевству в Первой мировой войне.


[Закрыть]
, она решила во что бы то ни стало сохранить акции, купленные в Австрии, и так потеряла почти все состояние; отец, будучи ирредентистом[5]5
  Ирредентизм (от итал. irredento – неосвобожденный) – общественно-политическое движение, зародившееся в Италии во второй половине XIX в., выступающее за возвращение Италии территорий Трентино-Альто-Адидже, Венеции-Джулии, Фьюме и Далмации, связанных с Италией исторически и культурно, но после Австро-прусско-итальянской войны 1866 г. остававшихся под управлением Австро-Венгрии.


[Закрыть]
, безуспешно пытался убедить ее расстаться с австрийскими акциями. Бабушка часто говорила «несчастье мое», имея в виду утраченные деньги; по утрам она расхаживала по комнате и в отчаянии заламывала руки. Но в общем она была не такая уж бедная. Во Флоренции у нее сохранился прекрасный дом с мебелью в индийском или китайском стиле и турецкими коврами: дедушка Паренте коллекционировал антиквариат. На стенах были развешаны портреты ее предков, дедушки Паренте и тети Вандеи[6]6
  Название департамента Вандея на западе Франции является символом контрреволюционной борьбы: с 1793 по 1796 г. там произошла серия гражданских вооруженных конфликтов, известных под общим названием «Вандейский мятеж», между сторонниками и противниками революционного движения.


[Закрыть]
, прозванной так за то, что она была ужасная реакционерка и даже содержала реакционный салон; а многочисленных теток и двоюродных сестер отца почти всех звали по старому еврейскому обычаю либо Маргаритой, либо Региной. Но вот моего прадеда среди портретов не было, и о нем никогда не упоминали, потому что он, когда овдовел, поругался с обеими взрослыми дочерьми и заявил, что назло им женится на первой встречной; что и сделал, по крайней мере так рассказывали в семье; не знаю, была ли то в самом деле первая женщина, встреченная им у двери дома. Во всяком случае, от новой жены у него родилась еще одна дочь, которую моя бабушка знать не желала и презрительно именовала «папиной девчонкой». С этой «папиной девчонкой» – важной дамой лет под пятьдесят – нам иногда доводилось встречаться во время летнего отдыха. Отец всякий раз говорил матери:

– Смотри, смотри, папина девчонка!

– Вы из всего устраиваете бордель, – говаривала бабушка, считая, что для нас нет ничего святого. – В вашем доме из всего устраивают бордель.

Эта фраза стала крылатой у нас в семье, и мы повторяли ее всякий раз, когда насмехались над покойниками и похоронами. Бабушка терпеть не могла животных и, если замечала, что мы возимся с кошкой, начинала кричать, что мы обязательно подцепим какую-нибудь заразу и ей передадим.

– Паршивая тварь! – восклицала она, топая ножками и тыча зонтом в землю.

Она была очень брезглива и ужасно боялась инфекций; но здоровье у нее было редкостное, за свои восемьдесят лет она ни разу не обратилась к врачу, даже зубы не лечила. Еще она боялась, что кто-нибудь шутки ради ее перекрестит; как-то раз один из моих братьев и впрямь притворился, будто собирается осенить ее крестным знамением. Каждый день она читала молитвы на древнееврейском, ничего в них не понимая, ибо не знала этого языка. К неевреям она относилась брезгливо, как к кошкам. Исключение составляла только моя мать – единственный человек иной веры, к которому она всю жизнь была привязана. Мать ее тоже любила и постоянно повторяла, что бабушка в своем эгоизме наивна и простодушна, как младенец.

Бабушка в молодости была, по ее словам, очень красива – вторая красавица Пизы. Первой была некая Вирджиния Дель Веккьо, ее подруга. Однажды в Пизу приехал синьор по фамилии Сегре с намерением жениться на самом красивой девушке Пизы. Но Вирджиния за него замуж не пошла. Тогда ему представили мою бабушку. Но и она ему отказала – заявила, что ей не нужны «объедки от Вирджинии».

В конце концов она вышла за моего деда – Микеле, человека, видимо, очень мягкого и покладистого. Овдовела бабушка совсем еще молодой. Однажды мы спросили у нее, почему она снова не вышла замуж; бабушка хрипло рассмеялась – мы никак не ожидали, что такая хрупкая, вечно стонущая старушка может так смеяться, – и отрезала:

– Еще чего! Чтоб он промотал все мое состояние!

Мать, братья и сестра часто жаловались, что им скучно сидеть летом в горах, в этом доме на отшибе, где нет ни компании, ни развлечений. Я же, как самая младшая, недостатка общения в те годы не ощущала и играла сама с собой.

– Вам скучно, потому что вы не живете духовной жизнью, – говорил отец.

В какой-то год у нас особенно туго было с деньгами, и мы уж думали, что придется остаться на лето в городе. Но в последний момент родители задешево сняли дом в поселке, который назывался Сен-Жак-д’Айа; в доме не было электричества, по вечерам зажигались керосиновые лампы. Должно быть, он был очень маленький и неудобный, потому что мать все лето твердила:

– Не дом, а сарай! Будь он проклят, этот Сен-Жак-д’Айа!

Нашим спасением были несколько переплетенных подшивок какого-то журнала с шарадами, ребусами и романами ужасов. Их одолжил моему брату Альберто его друг, некий Фринко. Журналами Фринко мы упивались все лето. Потом мать подружилась с одной синьорой, жившей по соседству. Это знакомство завязалось в отсутствие отца, который считал дикостью, контакты с соседями. Но позже выяснилось, что синьора Гиран живет в Турине в одном доме с Фрэнсис и знает ее в лицо, тогда отец сразу смягчился и согласился с ней познакомиться. Вообще-то отец всегда недоверчиво относился к посторонним, опасаясь наткнуться на какую-нибудь «темную личность», но, стоило обнаружить, что у него есть с ними общие знакомые, он тотчас же оттаивал.

Мать беспрерывно говорила о новой знакомой, и на обед мы теперь ели блюда по рецептам синьоры Гиран.

– Новая восходящая звезда, – усмехался отец всякий раз при упоминании о синьоре Гиран.

«Новой восходящей звездой» или просто «новой звездой» отец иронически называл любое наше новое увлечение.

– Что бы мы тут делали без журналов Фринко и без синьоры Гиран! – заключила мать в конце того лета.

Наше возвращение в город было отмечено небольшим происшествием. Два часа на автобусе мы добирались до вокзала, потом вошли в вагон и расселись по местам, но вдруг обнаружили, что весь наш багаж остался на платформе. Начальник поезда поднял флажок и провозгласил:

– Поезд отправляется!

– Разбежался – отправляется! – рявкнул отец так, что в вагоне стены задребезжали.

Поезд не отправился до тех пор, пока не был погружен наш последний чемодан.

В городе нам скрепя сердце пришлось расстаться с журналами Фринко: он потребовал их обратно. Что касается синьоры Гиран, то с ней мы больше не виделись.

– Надо пригласить синьору Гиран! Это бестактно! – ронял иногда отец.

Но мать была очень непостоянна в своих привязанностях: она никогда не встречалась с людьми от случая к случаю – либо видела их каждый день, либо вовсе не видела. Она была неспособна поддерживать знакомства ради приличия. «А вдруг они мне осточертеют?», «А вдруг они нагрянут в гости, когда я соберусь на прогулку?» – эти страхи просто сводили ее с ума.

В подругах у матери числились, кроме Фрэнсис и еще нескольких жен отцовских друзей, большей частью женщины молодые, гораздо моложе ее; все это были дамы, не так давно вышедшие замуж и не очень богатые; им она давала советы, водила к своим портнихам. Она говорила, что «старухи» внушают ей ужас, и при этом имела в виду женщин примерно своего возраста. К тому же она панически боялась визитов. Стоило какой-нибудь из ее старых знакомых намекнуть, что она собирается нанести ей визит, мать впадала в самую настоящую панику.

– Сегодня я уж не выберусь погулять! – в отчаянии заявляла она.

А молодых подруг она таскала с собой и на прогулки, и в кино – они все были подвижны, легки на подъем, и в отношениях с ними не было и тени светских церемоний; у некоторых были маленькие дети, а мать очень любила детей. Бывало, ее подружки являлись в дом всем скопом. Отец называл их по-свойски «бабами»[7]7
  Джузеппе Леви, отец Наталии Гинзбург, был родом из Триеста. В триестинском диалекте есть слово baba словенского происхождения, схожее по значению с просторечным русским «баба».


[Закрыть]
. Ближе к ужину из его кабинета частенько доносилось раскатистое:

– Лидия! Лидия! Ну что, убрались наконец твои бабы?

Тогда, скользнув по коридору, исчезала в двери последняя испуганная «баба». Молодые подруги матери ужасно боялись моего отца. За ужином отец спрашивал:

– Не надоело тебе возиться с этими бабами? И как ты не устаешь языком чесать?

Вечером к нам иногда заходили друзья отца, как и он, университетские профессора, ученые-биологи. Накануне этих визитов отец спрашивал у матери:

– Угощение приготовила?

Под угощением подразумевались чай и домашнее печенье: крепких напитков у нас дома никогда не бывало. Если мать не успевала ничего испечь, отец выходил их себя:

– Как нет? Разве можно принимать людей без угощения? Это же дикость!

Среди самых близких друзей моих родителем были супруги Лопес, то есть Фрэнсис и ее муж, а также семейство Терни. Мужа Фрэнсис звали Амедео, а прозвище Лопес прилипло к нему еще со студенческих времен – они учились вместе с моим отцом. У отца в те годы была кличка Пом, сокращенное от «помидора», из-за его рыжих волос. Но отец бесился, когда его называли Помом, и только матери разрешал называть себя так. Однако между собой Лопесы именовали наше семейство «Помами», так же как мы звали их «Лопесами». Почему Амедео получил эту кличку, никто толком не мог мне объяснить, ее происхождение теряется во мраке. Внешне он был довольно тучен, волосы светлые, шелковистые, он грассировал, как его жена и три их сына, наши друзья. Лопесы были во всем гораздо изысканнее и современнее нас; жили в прекрасном доме с лифтом и телефоном, которых в те годы почти ни у кого не было. Фрэнсис, часто ездившая в Париж, привозила оттуда последние новинки моды; однажды она привезла китайскую игру в коробке, разрисованной драконами, – игра называлась «маджонг»; все они научились играть в этот «маджонг», а Лучо, самый младший из сыновей Лопесов, мой ровесник, вечно хвастался передо мной этим «маджонгом», но научить меня этой игре не хотел – говорил, что это слишком сложно и мать не позволяет брать драгоценную коробку; помню, я просто изнывала от зависти, когда видела у них в доме эту таинственную запретную коробку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю