355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №9 (2002) » Текст книги (страница 16)
Журнал Наш Современник №9 (2002)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:10

Текст книги "Журнал Наш Современник №9 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

Это противопоставление глобальной и национальной идентичности – важнейший факт нашего времени – не везде имеет одинаковые последствия.

В странах, принадлежащих к так называемому глобальному центру – формирующих и контролирующих современные наднациональные центры власти, такие как МВФ, МБРР, ВТО и другие, само собой наблюдаются большие совпадения “национального и глобального” – глобальной ответственности элиты с ее национальной лояльностью.

Напротив, в странах, относимых к мировой периферии или взятых на подозрение новыми властителями мира, расхождение между “глобальной подотчетностью” элиты и ее “национальной подотчетностью” достигает максимальных масштабов.

Дело доходит до того, что само признание местных элит в качестве элит, их международная легитимация напрямую зависит от их решимости порвать с национальными интересами и служить наднациональным центрам власти. В противном случае против них организуется мощнейшая кампания дискредитации – они удостаиваются названия “традиционалистов”, “националистов”, “экстремистов”, “батек” и т. п.

Вполне понятно, что кампания дискредитации элит, сохранивших национальную привязку и отстаивающих национальный суверенитет, как и кампания всяческого поощрения “глобализирующихся” элит, готовых торговать национальными интересами, вписывается в стратегию современного мирового гегемонизма. Соискатели глобальной власти над миром именно так должны поступать – это “вполне логично” и, следовательно, банально. Более трудный вопрос политической теории – почему местные элиты и в первую очередь современная российская элита так безоглядно потакают этому гегемонизму, так беззастенчиво противопоставляют себя нации? К ответу на этот вопрос мы и переходим.

2. Страхи приватизаторов

Подобно тому, как демократия бывает двух видов – номенклатурная демократия класса политических профессионалов, обрабатывающих избирателей, и массовая “демократия участия”, известная нам из опыта античности и средневековых городских коммун, капитализм также бывает двух видов. Наиболее известен – из марксистской литературы и из нынешнего опыта – номенклатурно-олигархический капитализм, основанный на экономическом монополизме крупных собственников. Но смешанная экономика большинства стран Запада включает и менее знакомую нам экономическую подсистему массового народного капитализма. Основу его составляют многочисленные мелкие и средние частные фирмы, мелкие секции, распространение среди персонала предприятий, кооперативная собственность трудовых коллективов. Марксистская картина мира закрыла нам эту сторону действительности, что в конечном счете сослужило услугу номенклатурной приватизации начала 90-х годов как практике, которой якобы “нет альтернативы”. Марксистская политическая экономия настаивала на действии “непреложных законов” концентрации и централизации капитала, обрекающих мелкое и среднее предпринимательство на вымирание. Марксистская политическая социология настаивала на законах углубляющейся социальной поляризации общества, под влиянием которой аристотелевская “золотая середина” общества обречена на историческое исчезновение.

Эти стереотипы, в числе многих других, перекочевали из голов марксистских теоретиков в головы теоретиков реформ (часто речь шла о перемещениях внутри одной и той же головы), что послужило определенным теоретическим фоном, благоприятствующим номенклатурной приватизации бывшей государственной собственности. “Нелицеприятность” теории здесь состояла в том, что, несмотря на сомнительность номенклатурной приватизации по меркам социальной справедливости и по критериям самой демократии, логика экономических законов, касающихся “решающих преимуществ” крупной собственности, диктует реформаторам свои неумолимые условия. Но эта “теоретическая”, доктринальная ловушка была далеко не главным фактором соответствующего выбора реформаторов. Значительно более весомым фактором был реальный политический расклад сил. Как уже не раз приходилось писать автору1, партийная и гебистская номенклатура, предчувствуя системный кризис своего режима, тем не менее готова была “обменять” его на другой только при условии, что новым господствующим классом и классом-собственником снова будет она же. Номенклатурная приватизация была настоящим вызовом социальной и исторической справедливости – ведь она отдавала авангардные позиции при новом строе как раз тем, кто ожесточеннее всего сопротивлялся общественным переменам, кто выступал в роли профессиональных преследователей . Тем не менее они соответствовали законам политического реализма: у обезоруженного общества на было сил на победоносную революцию снизу.

И, наконец, необходимо упомянуть третий фактор: могучее внешнее давление. Как известно, на столе Ельцина в конце 1991 года лежало несколько проектов приватизации. Были и такие, которые сближались с несравненно более национально и социально корректными образцами приватизации в Польше, Чехии и других постсоциалистических странах Восточной Европы. Проект Е. Гайдара был самым грубо-узурпаторским, начисто отлучающим большинство российского населения от реального дележа государственной собственности. Данным проектом предусматривалась такая последовательность: сначала – “отпуск цен”, опустошающий многолетние сбережения населения, и только затем – приватизация, причем – по закрытым “партийным” спискам, исключающим “профанное большинство”. Несмотря на вопиющую антидемократичность этого проекта, именно его поддержала американская сторона, пообещавшая выделить немедленный кредит в 38 млрд долл. в случае его принятия. По свидетельствам очевидцев, именно американское давление сыграло решающую роль в том, что Б. Н. Ельцин остановил свой выбор на этом проекте. Аналитики, занимающиеся этим вопросом, объясняют “парадокс” американского поведения экономическими интересами США: навязывая России заведомо экономически неэффективную и коррумпированную модель номенклатурного капитализма, “ревнующего” к любой экономической инициативе рядовых граждан, они тем самым предупреждали перспективу превращения России в динамично развивающуюся страну, способную стать новым конкурентом Америки. Это действительно так: “диффузный” капитализм, основанный на множестве независимых гражданских инициатив массово-предпринимательского типа, несомненно эффективнее монополистического номенклатурного капитализма, являющегося слепком советской бюрократической экономики, да еще с поправкой на полную государственную безответственность, на безудержное разворовывание ресурсов и бесконтрольный вывоз капитала.

Но наряду с этим мотивом, относящимся к экономическому гегемонизму и монополизму Америки, следует принять во внимание и мотив, относящийся к ее стратегии однополярного мира и глобальной геополитической гегемонии. Американские советники, настаивающие на заведомо нелегитимной – в глазах российского населения – номенклатурной приватизации, отдавали себе полный отчет в том, что этот шаг роковым образом отделяет новую российскую элиту от собственного народа и делает ее заложником заокеанских покровителей. Нелегитимность номенклатурной приватизации, означающей прямую и грубую экономическую экспроприацию местного населения, предопределила переориентацию новой властной элиты с национальных на глобальные, сиречь американские приоритеты. Новая реальность состоит отныне в том, что главным гарантом новой собственности и новых собственников стала внешняя сила, ибо надежной внутренней социальной базы у узурпаторов народной собственности быть не могло. Теоретически допустимо, что эти узурпаторы могли бы выступить в роли своеобразных центристов: поведя себя в экономической сфере как номенклатурно-монополистические собственники, они могли бы в сфере политической “надстройки” носить социал-демократические маски, демонстрируя заботу о социальной защите ими же обделенных тружеников, безработных жертв деиндустриализации и т. п. Этому помешали два обстоятельства. Первое состояло в том, что новый американский план для мира исключал статус-кво, сложившийся по окончании холодной войны, на что многие из наших “демократов” наивно рассчитывали.

Распад СССР и “социалистического лагеря” в Восточной Европе вовсе не был конечной геополитической целью США, как можно было вначале подумать. Эти сдвиги, как оказалось, были не концом, а началом нового мирового процесса, конечным итогом которую было деление человечества на меньшинство, имеющее право на прогресс и развитие, и большинство, обрекаемое на управляемую социальную деградацию, депопуляцию и вытеснение со своих территорий. Уже поэтому социал-демократические “компромиссы”, связанные с сохранением некоторых элементов прежней системы социальной защиты населения, роста ее квалификационно-образовательного и культурного уровня, оказались полностью неприемлемыми для американской стороны. Американские кураторы российских реформ (как и реформ всего постсоветского пространства) стали навязывать нашим “реформаторам” новые императивы МВФ, связанные с решительным свертыванием всего того, что относится к подсистеме развития человеческого фактора. Внешне это выглядело как императив рыночной экономики, освобождающийся от социальных нагрузок. Стратегически же это означало новый геополитический императив: обесценение населения по сравнению с ценой стратегически важных территорий, которую оно занимает. На стратегически важных мировых территориях, ставших объектами американских притязаний, не должно быть населения, способного выступать как самостоятельный и эффективный субъект хозяйствования. Населению новой мировой периферии (а именно туда переместился бывший “второй мир”) вместе со всеми территориями, которые оно исторически занимает, предстоит превратиться в объект организаторской воли нового мирового гегемона. Поэтому главной целью реформы – как они виделись “трезвому взгляду” заокеанских стратегов, а не затуманенному взгляду демократов-утопистов – является, во-первых, резкое физическое сокращение населения на территориях, ставших объектами стратегической экспансии, а во-вторых, резкое снижение человеческого статуса этого населения – его фактическая деградация и моральная дискредитация. Императивные рекомендации МВФ, несоблюдение которых карается не только отказом в кредитах, но и международной обструкцией со стороны новых институтов глобализма в целом, представляют собой программу управляемой социальной деградации и разрушения “человеческого фактора” цивилизации. Перед “реформаторами” возникла дилемма: либо отвергнуть эту иностранную программу управляемой социальной деградации для страны, пойдя на риск отлучения от глобального сообщества, либо принять эту программу к исполнению. Но принятие такой программы требовало такого переворота в сознании, который до сих пор еще никем по-настоящему не описан.

Подвергнуть собственное население управляемой деградации – для этого требуется предварительный антропологический переворот: принципиально новый взгляд на эту людскую массу. Грабеж номенклатурной приватизации был еще как-то совместим с прежним “обыденным” сознанием (своя рубашка ближе к телу), но для того чтобы приступить к плановому ускоренному сокращению населения и к лишению его нормальных условий и гарантий человеческого существования , требуется особая “научная реконструкция” восприятия – новый научный расизм . Без презумпции расовой неполноценности “этого народа” невозможно было бы делать с ним то, что делалось и делается. А эту презумпцию, в свою очередь, можно было утверждать и защищать только при условии уничтожения всяких свидетельств его высокого человеческого, интеллектуального и морального достоинства.

Так началась кампания дискредитации великой национальной культуры (в том числе великой русской литературы), с одной стороны, отлучение “современно мыслящего” населения от культурного наследия, с другой. Получилось так, что без идеологически обоснованной ненависти к национальному культурному наследию нельзя было занять “последовательную позицию” в деле осуществления планов глобализации в отношении “этой” страны, а без такой готовности элита, успевшая не на шутку проштрафиться перед собственной страной, не могла рассчитывать на компенсирующую поддержку извне.

Но это не снимает другого вопроса – о предпосылках откровенной русофобии, зреющих в предшествующие годы. И здесь мы подходим ко второму обстоятельству, объясняющему шараханье из крайности в крайность: от тотального коммунистического социал-интернационализма к тотальному социал-дарвинизму.

3. Народ – пасынок

западнической письменной традиции

Культурологическая теория вскрыла, в числе механизмов социокультурной динамики, напряжение между двумя полюсами культуры: малой устной (народной) и великой письменной (книжной) традициями. В числе функций великой письменной традиции значится функция примирения родственных этносов, о чем писал в своих работах покойный Б. С. Ерасов1. Сварливые племенные боги отличались малым нравственным кругозором и нетерпимостью. Но когда на месте племенных религий возникли великие монотеистические религии, межплеменное общение стало осуществляться не непосредственно на уровне обыденных эмоций и страстей, а через высший сакральный объект, перед лицом которого “слишком земные” страсти утратили легитимность. Зародившаяся великая письменная сакральная традиция развела в стороны обыденную психологию и сверхобыденную мораль, создав высшие универсалии духа.

Наряду с этой примиряюще-возвышающей функцией великая письменная традиция несла еще одну: она создавала символический язык, свободный от местных ограничений и привязок, способный функционировать и обобщать смыслы надэмпирического характера, выходящие за пределы обыденного опыта.

Все это не означает, что другой полюс культуры, относящийся к малой устной традиции, к повседневному народному опыту и психологии, теряет всякое значение. Люди, лишенные всякой привязки к этому второму полюсу культуры, описаны в нашей литературной классике как “лишние люди”, лишенные устойчивого внутреннего стержня и идентичности. Особая трагедия нашей культуры состоит в том, что в ней эти два полюса – книжный и народный – непозволительно далеко разошлись в стороны. Со времен первого нашего реформатора Петра I великая письменная традиция становится заемной – чужой. Сегодня, когда опыт западнических реформ пережит как национальная трагедия, во многих регионах мира стали сопоставлять две модели модернизации: через вестернизацию – заимствование и механический перенос западных образцов и через реконструкцию собственной великой письменной традиции. Нашей великой письменной традицией является “греческий текст” – православие как великая (надэтническая) восточно-христианская традиция. Патриарх-реформатор Никон первым в истории Московской Руси сделал акцент на противопоставлении великой письменной и народной традиции. Старообрядству как “народному” православию он явно и жестко противопоставил греческий первоисточник.

С фактически-исторической точки зрения он ошибался: “русские обряды ближе к ранневизантийским, чем греческие, поскольку греки следовали относительно новому уставу, а в России сохранился и преобладал устав более древний”1. Но в данном случае дело не в том, прав ли Никон как историк-библиофил; дело в самом механизме противопоставления надэтнического цивилизационного текста и местной этнической традиции. Почему уже тогда, еще до появления “царя в немецком платье” носители большой традиции способны были выступать как безжалостные погромщики малой – в этом заключена какая-то тайная драма нашей культуры. Драма превратилась в трагедию, когда на трон сел реформатор, противопоставивший местной народной традиции уже не текст собственной, православной цивилизации, а, по сути, иноцивилизационный, западноевропейский текст-образец. Как известно, западный модерн родился от встречи средневековой западной (“латинской”) цивилизации с античностью. Средневековая культура была деревенской; филология ренессанса открыла античность как культуру городскую, “полисную”. Опираясь на это открытие, Западная Европа сама вытащила себя за волосы из средневековых “захолустий” в модерн.

В принципе, такой путь не был полностью противопоказан и русской культуре. В греческой античности она могла снова отыскать себя. В известном смысле Платон ближе православию, чем католицизму, а текст Фукидида, посвященный Пелопонесской войне, на Руси мог бы читаться как более “биографический”, чем в Западной Европе.

Но настоящей реконструкции “своей” античности на Руси так и не произошло. Путь от святой Руси к России-империи пролег не через реконструкцию своей собственной православно-византийской традиции, а через насилие вестернизации. Между петровскими реформаторами “немецкого образца” и русским православным народом пролегла настоящая пропасть. С тех пор и по сей день реформаторы в России болеют презумпцией недоверия к почве, к национальной традиции и ее носителю – народу. У нас до сих пор не решен вопрос о статусе славянофилов: кто они такие. “Почвенники”, противопоставляющие большому бюрократическому государству и всем его “текстам” малую народную традицию, или “цивилизационщики-фундаменталисты”, противопоставляющие свою большую надэтническую традицию – православную – чужой цивилизационной традиции, узурпаторски разместившейся на нашей святой земле.

В России так и осталась не проделанной колоссальной важности работа – по реконструкции собственного (восточно-христианского) цивилизационного текста и реинтерпретации всех общественных практик с позиций этого большого текста. Речь идет о тех процедурах, которые на Западе впервые философски обобщил Э. Гуссерль в своей теории “феноменологической редукции” – вынесения за скобки всех “наносов опыта” для возвращения к “первичной реальности”.

История нашего существования есть одновременно и история нашего пленения опытом неудач, предрассудками, стереотипами. Обращение к первичному (аутентичному) тексту своей собственной цивилизационной традиции – это возвращение из плена в ситуацию первичных выборов и первичных решений. В этом пункте решающим для судеб нации является различие двух способов вынесения за скобки не устраивающего нас настоящего: посредством анамнезиса-припоминания нас самих – когда мы еще были “подлинными”, или посредством мимезиса – подражания другим, что означает применительно к нам самим, что подлинными мы никогда не были. Вот в чем могло бы состоять действительно различие между западнической и славянофильской партиями нашего общества: дело не в том, что одни требуют решительных изменений, а другие якобы довольствуются тем, что есть; дело в том, что одни критикуют настоящее, постулируя присутствие нашего подлинного исторического “я”, к которому мы должны вернуться как стартовой позиции новейшего реформирования, а другие не предполагают ни в нашей душе, ни в нашей духовной истории никакой подлинности – одно только “проклятое прошлое” господ и рабов, безжалостных палачей и тупо бессловесных жертв. Петр I как первый западнический реформатор – фигура переходная, несущая на себе непроговоренное влияние традиции. Если бы он был достаточно последователен, его бы отношение к русскому народу мало чем отличалось от отношения современных правящих западников. Если цивилизационный анамнезис-припоминание собственной великой традиции бессмысленен по причине отсутствия такого, то одно из двух: русский народ нужно или полностью переделать в другой “исторический материал”, или помочь ему как “педагогически безнадежному” поскорее исчезнуть с исторической сцены. Петр I переделывал и физически истреблял, но и в переделывании и в истреблении был не до конца последователен, ибо не проговорил для себя самого некие предельные условия своего реформационного эксперимента. Во многом он оставался нерефлектирующим наследником русской истории и культуры, сохраняющим сыновье нерассуждающее чувство. Инициаторы большевистского переворота 1917 года были первыми в русской истории реформаторами, которые сыновьих чувств уже не имели вовсе. Для них Россия уже выступила как чистый объект преобразующей воли, ценный уже не сам по себе, а исключительно ввиду результатов, которые предстоит получить. Ни история, ни география, ни культура “этой” страны их уже ни к чему не обязывали: они ценили не Россию, а социализм, который они внедряли в Россию. Они недрогнувшей рукой подписали Брестский мир, потому что им важнее была не целостность страны как таковой, а лишь то пространство, в данный исторический момент пригодное для социалистического эксперимента. Подобно современным демократам, они готовы были бы и на превращение России в “маленькую Швейцарию”, и только политический реализм, вскормленный опытом гражданской войны, подсказывал им, что в качестве правителей такой “маленькой Швейцарии” они вряд ли способны уцелеть в условиях беспощадной драки. Большевики стали первой партией, для которой Россия как таковая не представляла никакой самостоятельной ценности: ее могли ценить лишь в той мере, в какой она способна была стать социалистической. 70 лет спустя придет другая партия, которая выставит свое условие лояльности: ценить Россию лишь в той мере, в какой она способна стать “демократической”. Именно подозрение в том, что российское большинство имеет не социалистическую, а “мелкобуржуазную” природу, вызвало известную русофобию Ленина и перерастание большевистской войны с “эксплуататорским меньшинством” в войну с крестьянским большинством . Соответствующие подозрения новых правящих демократов – в том, что российское большинство имеет общинную и авторитарно-тоталитарную природу вместо частнособственнической и либерально-демократической, объясняет неприкрытую русофобию правящего меньшинства и его готовность опираться в борьбе с большинством на внешние силы. Идущие к нам с Запада “великие учения” меняются по законам инверсии – из одной крайности в другую; постоянным является неприкаянность русского народа, каждый раз оказывающегося на подозрении. Тайны этой неприкаянности до сих пор не разгаданы. Можно поставить вопрос о том, что здесь относится к общим закономерностям эпохи, а что остается загадочным казусом русской истории. Если под модерном понимать переход от условий бытия, являющихся заданными для личности, к условиям, которые является итогом ее сознательного выбора, то приходится признать, что “иррациональная” – нерассуждающая – привязанность к своей стране и народу являются пережитком досовременной психологии и морали. Это не снимает другого вопроса: способен ли в принципе человек жить как целиком рассудочное существо, всему выставляющее оценки по сугубо рациональным критериям? Если так, то вскорости должны исчезнуть “иррациональные” чувства мужчины и женщины, родителей и детей, братьев и сестер вместе с законами эмотивной сферы как таковой. Несомненно, известная преданность национальных элит на Западе своим странам является “традиционалистской чертой”, которую они сохранили в значительно большей степени, чем современная российская элита. Эта привязанность может быть “рационализирована” в психоаналитическом смысле – то есть обоснована и оправдана постфактум на языке прогрессизма, на котором выражает себя специфическая идейная “любовь по расчету”: любят свою родину за то, что она “самая передовая”, самая богатая, самая демократическая и т. п. В той мере, в какой эти критерии в самом деле овладевают сознанием, любовь итальянцев, испанцев, португальцев и других заведомо не самых передовых наций к своей стране можно признать более надежной, чем соответствующее чувство самых передовых. Первые еще сохранили способность к иррациональному переживанию своей идентичности как чего-то самоценного, тогда как вторые олицетворяют окончательную победу прогрессистской идеологической расчетливости. Что касается России, то с нею уже все ясно: расчетливые ее по-настоящему никогда не полюбят, ей остается только уповать на любовь нерасчетливых. Момент истины наступил сегодня. Еще советский патриотизм включал роковую неясность: любил ли советский человек свое социалистическое отечество за то, что оно самое передовое и могучее и указует путь всему человечеству, или это чувство заключало в себе известные “пережитки” старой жертвенно-нерассуждающей любви. Сегодня прогрессисты, дружно перешедшие из коммунистического в либеральный лагерь, в полном соответствии с идеологической расчетливостью – когда ценят и любят только передовых, обречены не любить Россию, ибо по либерально-демократическим и “рыночным” критериям передовой и даже среднего уровня страной она явно не является. Это – момент истины, но не последний, не высший момент. Последний момент впереди и открывается он в логике начавшейся мировой войны. Как поведут себя прогрессисты, когда наконец поймут, что США – их образцовая страна-гегемон, демократический наставник всего человечества, является безжалостным и беспардонным агрессором, расчищающим себе жизненное пространство за счет других стран и в первую очередь – за счет России? Поменяют ли наши авангардные группы общества свое идеологически расчетливое отношение к собственной стране, пытаемой по очередным критериям “цивилизованности”, на старый нерасчетливый патриотизм, который и спасал Россию в трагическую годину? Или их прогрессистское “осовременивание” окончательно, а следовательно, окончательно их превращение в партию либерально-демократических компрадоров, готовых сдать свою страну в решающий момент?

То, как они проявили себя во внутренней политике, по-настоящему настораживает. Самоназвание правящего блока в качестве “центристского” – чистый обман. Центристы должны были бы сочетать рыночные реформы с политикой социального государства, щадяще относящегося к местному населению. Наши реформаторы отвергли социал-демократизм и центризм в пользу социально убийственного радикал-либерализма не столько по причине своей идеологической зависимости от Запада, то есть в качестве адептов “чикагской школы” как новейшего прогрессистского образца, сколько по причине своего культур-антропологического “пессимизма”: они решили, что с таким человеческим “материалом”, каким является русский народ, настоящей демократии, как и настоящего рынка построить нельзя. Поэтому они освободили от любых возможных помех социал-дарвинистский механизм “естественного отбора”, не оставляющий шансов национальному большинству нашей страны. Зададимся вопросом: как поведут себя те самые господа, которые не верят в добротность “человеческого материала” “этой” страны? Не решат ли они в некий роковой “момент “Х”, что мировая война является в принципе таким же механизмом глобального естественного отбора, как и мировой рынок? В борьбе мирового рынка с их собственной нацией они оказались на стороне рынка. На чьей стороне они окажутся в решающий момент борьбы мирового гегемона с их собственной нацией?

4. Судьба русской духовной традиции

как великого суперэтнического текста

То, что рано или поздно, следуя законам развития модерна, класс интеллектуалов будет идентифицировать себя не столько с народом, сколько с текстом, представляющим “прогресс” и “современность”, сомнений быть не может. В конце концов культурно-историческое призвание интеллигенции как раз и состоит в том, чтобы привить на местную почву великую суперэтническую (письменную) традицию и так выстроить систему национальных приоритетов, чтобы суперэтнические универсалии стояли в национальном сознании на первом месте. Однако по этому критерию у нынешних западников нет оправдания. Ведь никто не сможет отрицать тот факт, что величайшие гении нашей национальной культуры – от Пушкина до Достоевского и Толстого – являются не почвенниками , а классиками , не только сформировавшими богатейшие по содержанию суперэтнические (универсальные по значению) тексты, но и сообщившими этим текстам неповторимую интеллектуальную, моральную и эстетическую убедительность. Просвещенческие тексты XVIII века в России носили следы умозрительного конструктивизма, напоминающего рационалистическую умышленность самой петровской империи и ее столицы – Петербурга. Пушкин потому и стал национальным гением, что ему удалось примирить противоположности: просвещенческому универсализму сообщить достоверность народного переживания, а народному чувству и опыту – просвещенческую логическую убедительность и ясность. Язык Пушкина – это язык, в котором с равной свободой местное переводится на общечеловеческое, а общечеловеческое – на местное.

Пушкину принадлежит еще одно чудо. Этот светский человек, почти эпикуреец в некоторых гранях своего мироощущения, так вписал изъяны, драмы и трагедии национальной жизни – а они в России велики, как нигде – в логическую и метафизическую структуру человеческого бытия в мире, что казавшиеся неизбежными “инфантильные” чувства обиды и зависти (известное rassentiment) преобразуются в зрелое, “взрослое” чувство своей неповторимой судьбы, испытания которой надо нести с достоинством. Пройдет всего два-три десятилетия, и элитарным, а затем и массовым сознанием завладеют теории классовой обиды, все изъяны бытия объясняющие ясно, просто, а для обиженных – еще и комплиментарно. Станет формироваться человек, с инфантильным нетерпением ожидающий счастливого “конца истории”, ибо настоящие тяготы истории ему уже кажутся не по силам. Мироощущение Пушкина было совсем другим – значительно более близким интуициям “народного сознания”, чем “великим учениям” французского просвещения и других уже зарождающихся при его жизни мифам, потакающим интеллигентскому нетерпению. Пушкин не учил долготерпению, но учил достоинству. А достоинство есть высочайшее из экзистенциальных искусств, даваемых человеку: это искусство распознавать тот самый момент, когда терпение из достоинства превращается в порок раболепия, как и тот момент, когда нетерпение превращается из нравственно законной вспыльчивости оскорбленного чувства в истерическую впечатлительность. Последующее засилье великих учений воспитало поколения невротиков, то и дело подталкивающих национальную историю к заветной счастливой развязке, а в результате получающих неслыханные исторические срывы и трагедии.

Загадка “великих учений” в том, что они, в отличие от великих мировых религий, дают легитимацию не лучших, а худших человеческих чувств. Создается нешуточное впечатление, что энергетика прогресса, в отличие от энергетики религиозного нравственного усовершенствования, питается не лучшими, а худшими из человеческих эмоций. Марксизм легитимировал классовую зависть и ненависть; ленинизм в 1917-м – военное дезертирство, позволив трусам, капитулянтам и мародерам выступать в роли тех особо “классово сознательных”, которые раньше всех почувствовали, что пора превращать трудную и опасную войну с грозным внешним противником в более легкую и многообещающую “войну с эксплуататорами”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю