355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №9 (2002) » Текст книги (страница 15)
Журнал Наш Современник №9 (2002)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:10

Текст книги "Журнал Наш Современник №9 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Я понимаю, что молодому человеку все это покажется странным. Но тем, кто прожил войну хотя бы, как я, ребенком, диким и абсурдным казалось именно поведение тех молодых переводчиков.

Тогда, в конце 60-х, советские люди стали обустраиваться, покупать квартиры, мебель. У многих прежняя вынужденная непритязательность жизни вызвала болезненный приступ скупости, желания накопить, а потом и купить. Я, выросший уже после войны, в себе и в моих сверстниках, не говоря уже о более молодых, такого не замечал. Во всяком случае, это было реже, чем в старших.

Конечно, и нервы были натянуты, многие заграницу тяжело переносили. Сломает что-нибудь ребенок или утопит в море, в волнах, маску – крик поднимается, искать заставляют. Скажешь: “Ну что ты, Алексей, из-за маски убиваешься! Смотри, парень уже ревет. Все равно ведь не найти”. Одумается, расстроится, сам удивляется, что на него нашло, объясняет: “Ты пойми, по халатности вещь угробил. Если так пойдет...”. А просто у него в уме калькулятор щелкнул: маска – десять песо, мог бы их обменять на пять сертификатов, это в Челябинске 25 руб. Почти четверть зарплаты м. н. с.! Ищи маску, мерзавец!

Дома-то, в Союзе, это накопительство широко и не могло проявиться, на зарплату не разгуляешься. А тут нам половину зарплаты обменивали на особую псевдовалюту (“сертификаты”) – но половину трать на Кубе. Однако с помощью разных ухищрений можно было и больше обменять, ужаться в расходах. И некоторые в самоограничении доходили до крайности.

Когда я приехал в Гавану в 1970 году, с годовалой дочкой, пришлось долго жить в гостинице. В ресторане мы платили треть цены, остальное оплачивал научный центр. Но все равно для нас было дорого. В кафе только два блюда – жареная рыба или почки в вине. Вкусно, но за три месяца с ума сойдешь, а годовалый ребенок и за неделю.

Я неделю ждать не стал, из консервной банки сделал печурку, в колбочку приладил фитиль, налил спирта, и можно было варить дочке еду не хуже, чем на газу. На работе мне знакомые давали кусочек мяса, чуток овощей – ребенку хватало. Недалеко от нас, на том же этаже жила другая советская семья, у них был мальчик лет пяти. Худенький, бегал в длинных черных трусах босиком по холлу самой роскошной гостиницы “Ривьера” – ее только-только перед революцией отстроили себе гангстеры США, чтобы проводить там свои конгрессы и приезжать в карты играть. Прекрасное творение зодчества, скульптуры и изощренного вкуса.

Там останавливались всякие мировые лауреаты, диссиденты всех мастей и шпионы. Чьи они были, неизвестно, но у них это прямо на лбу было написано, и все друг друга знали. Кстати, одна такая шпионка из США, специалист по партизанскому движению в арабских странах, была очень милая девушка, прямо “гений чистой красоты”. И среди этой публики бегали по роскошным коврам моя дочка и этот белобрысый мальчик.

Как-то вечером они набегались и поднялись поиграть еще в комнате. А я как раз сварил кусочек мяса, провернул его через мясорубке, поставил на стол и пошел в ванную, где на роскошном мраморном столике у меня была кухня. Возвращаюсь в комнату и вижу, что этот мальчик лихорадочно хватает руками с блюдца вареное мясо, запихивает в рот и, давясь, не жуя, глотает. Стосковался по пище и не утерпел. Большой уже, и стыдно ему. Уставился на меня несчастными испуганными глазами и побежал из комнаты. Доэкономились родители.

Легко было бы посмеяться над ними и обвинить их в скопидомстве, а не получается. Почти все эти советские специалисты выросли в семьях, где много поколений тяжело работали и скудно потребляли. И вот выдалась им возможность накопить денег и потом купить что-то, ранее недоступное. И стал бес их толкать под руку – одних сильнее, других меньше.

*   *   *

К началу 70-х годов экономическая политика на Кубе еще не устоялась, иногда происходили непонятные шараханья из стороны в сторону. Вернее, непонятны они были нам, далеким от конкретных деталей процесса. Еще в 1968 году много было частных лавочек, где продавались овощи, фрукты, причем очень дешево. По улицам мулы тащили тележки, окрестные огородники привозили свой продукт. Кричали, созывали покупателей – спускайся и бери. Когда я приехал в 1970 году, многое изменилось, и это были, говорят, самые тяжелые годы (до краха СССР, разумеется). Не было ни зелени, ни овощей. А у меня дочка маленькая, да и сын был на подходе.

Поселили нас на прекрасной вилле, в предместье Гаваны, рядом с Национальным научным центром. Что делать? Я скрепя сердце распахал киркой и лопатой шикарную лужайку перед верандой, сделал грядки и засеял – помидоры, морковь, капусту. По ведру помидоров утром собирал. Потом и кубинцы так стали делать. Но летом ничто из знакомых нам культур не росло. Непонятно почему – то же солнце, та же температура. Вырастет чуть-чуть – и хиреет.

А недалеко жил китаец-кубинец с большой семьей. Видно, переселили его из трущобы в пустующую виллу. Человек семь детей. По вечерам он всех их выводил, вплоть до грудных, и рассказывал про звезды, объяснял карту звездного неба. Так и стояли все, задрав головы, даже маленькие на руках. Вечера там темные. Бывает, идет негр в темной одежде – только глаза как будто по воздуху плывут, моргают, да зубы, если улыбнется. Когда про такое читали – не верилось.

Этот китаец имел за городом огород и стал нам давать то, что летом растет – зелень, корнеплоды тропические, вместо картошки. А ему за это рис, кофе и немного сигарет. Овощи приносили его дети, старшему было лет десять, звали его Сантьяго. Всегда в пионерском галстуке – революционер. Светлая голова, другого слова не подберешь. И как с детьми управлялся – ни разу не крикнет, а все подчинялись ему с радостью. Когда моя дочка с ними играла, я был рад – такой пример перед глазами.

Этот мальчик вообще среди сверстников в поселке верховодил. Как-то я иду, еще не знал их близко, и вижу такую сцену. Мальчик, сын моего коллеги, немца из ГДР, что-то не поделил с кубинцем, обхватил его и пытается повалить, как обычно. А все вокруг стоят, оторопели, не понимают. Сантьяго увидел меня и кричит: “Товарищ, скажите, пожалуйста, что он делает?” И от многих наших родителей я слышал тогда эту странную вещь – среди кубинских детей не было драк, и они не понимали, когда их сверстники из Европы пытались с ними драться. Скорее всего, это было временное явление, романтический момент. Но очень любопытный.

Вообще, отношение к детям на Кубе было очень ласковым, и дети росли незлобивыми. Когда в автобус входила женщина с ребенком, к нему тянулось несколько пар рук – взять к себе на колени. Уступать место там не было привычки, да и тесно обычно было, передвигаться трудно. Передают малыша под крышей автобуса с рук на руки: “Ах ты, мое солнышко! Ах ты, мое небушко!”. Дети не боятся.

*   *   *

В Сантьяго, в 1966 году, Педро Соберат, подводник из их “ДОСААФа”, мечтал создать группу подводной археологии. Около Сантьяго было много испанских кораблей потоплено, еще колониальных времен. Они ныряли, даже пушки доставали (при Батисте их чуть не арестовали – решили, что собираются чугунную пушку восстановить и к Фиделю отправить). Для начала надо было наладить съемки. А я как раз привез бокс для подводной съемки, нам с женой на свадьбу перед отъездом подарили. Я решил его отдать, все равно понял, что времени у меня не будет. Попробовали – прекрасно снимает, но сломался мой аппарат “Зенит” для этого бокса. Педро говорит: “Здесь есть один советский товарищ, Пабло, прекрасный мастер. Он у нас в Сьерра-Маэстра ведал радиостанцией. Поехали к нему, он починит”. Надо же, думаю, мы и слыхом не слыхивали, что в Сьерра-Маэстра у Фиделя был наш радист. Вечером поехали, куда-то на окраину. Где же, думаю, здесь советские живут? Я же все их места обитания знаю.

Приехали. Обычный кубинский домик, выходит Пабло, столь же обычный кубинец. Заходим, Педро ему объясняет – и Пабло переходит на русский язык, правда, скованный. С трудом говорит, но прилично. Потом зовет: “Мама!”. Выходит старушка в русском платье, лицом совершенно русская. После 1917 года девочкой уехала с родителями из Ярославля, осели на Кубе, Пабло ее сын. Обрадовалась случаю поговорить на русском языке, нисколько его не утратила. Видно, читает.

Я потом в машине говорю Педро: “Вы знаете, что советский – это не то же самое, что русский”. Он удивился: “Да? А в чем же разница?”.

Значит, радистом у партизан Фиделя был русский Павел, которого кубинцы зовут “совьетико”...

Русских на Кубе было не так много, но все же заметное число. Приедешь в какой-нибудь городок, тебе говорят: “У нас есть один старый совьетико, сапожник”. А как-то в гостинице, в Гаване, пришли ко мне кубинцы, только что вернувшиеся из Москвы. Я заказал обед в номер, старик-официант прикатил столик с обедом. Я смотрю и говорю по-русски: “Видно, кофе-то он забыл”. А старик мне по-русски же отвечает: “Кофейник в печке, чтобы не остыл”, – под столиком маленькая печка укреплена.

*   *   *

Многие вещи на Кубе нас удивляли и казались неправильными. Мы их давно пережили и забыли. Что они противоречат “теории”, и сами кубинцы знали, и многие там их тоже порицали. Но, вглядевшись, я во многих теоретических истинах усомнился. Например, тогда, в 1966—68 годах, многие блага давались на Кубе бесплатно или очень дешево. Телефон-автомат на улице был бесплатный, вход на стадион, на любимый кубинцами бейсбол – бесплатно. Если массовый праздник, вдруг бесплатно раздают по бутылке пива и редкостное любимое лакомство – булку с куском ветчины. Казалось, это несправедливо. Ведь кто-то это оплачивает, а достается это явно не всем. Не все ходят на бейсбол.

Но, накапливая наблюдения, я стал видеть во всем этом большой символический смысл. Даже литургический, если можно так выразиться. Какое-то совместное причащение, как будто восстанавливалось утраченное братство людей. И тут не было ни идеологического, ни политического смысла, и эффект был гораздо глубже и очень сильный. Это по людям было видно.

Например, никто никогда не взял бы лишней бутылки пива или булки с ветчиной. И никто в этом другого не заподозрил бы. Когда мы приехали на слет школьных кружков, там стали раздавать эти булки с ветчиной. Один мой ученик меня увидел и мне отдал свою. Я спрашиваю: а ты как же? Пойду, говорит, еще возьму. Спокойно сказал. А в университете на каком-то празднике я подошел, а переводчик, который рубил со мной тростник, только что взял бутылку холодного пива, увидел меня и мне отдал. Сам подошел к ящику со льдом и тянется за другой. Наш стеклодув, член профкома, который этим заведовал, удивленно говорит: “Ариас, ты же только что брал”. Это у него вырвалось без всякого злого умысла. Ариас взвизгнул что-то нечленораздельное и бросился прочь. Я говорю стеклодуву: “Он мне отдал свою бутылку”. Тот побежал за ним, кричит: “Товарищ Ариас, вернитесь! Товарищ Ариас, немедленно вернитесь! Я вас предупреждаю...”. Тот не вернулся.

Эти “бесплатные мелочи” глубоко переживались – как будто люди совместно “преломляли хлеб”. В ночь на Новый, 1967 год на самом большом проспекте Сантьяго накрыли длинный стол – ужин для всего города. Билет стоил три песо, очень недорого, и ужин был хороший, даже кусочек халвы и виноград из Испании – ритуальные для новогодней ночи вещи. Я думал, мало народу придет. Нет, почти весь этот стол был заполнен, и все были рады побыть вместе.

Я жил потом на этом проспекте, а за ним напротив дома – большой стадион для бейсбола. Вход бесплатный. Перед домом большая лужайка, под уклон к проспекту. Когда была игра, лужайка заполнялась заседланными стреноженными лошадьми. Это приезжали на игру крестьяне из деревень, иногда издалека. Лошади там прекрасные, арабские. Всадники отпустят подпруги и идут на стадион. Ночью вернутся, еще поговорят об игре, сядут на лошадей и по домам. И такая радость, такое спокойствие было в этих голосах, что я начал думать, что затраты на содержание стадиона окупаются многократно. Тогда окупались. Теперь этого нет, да и не нужно, люди это переросли. Но тогда это был простой и искренний знак расположения и уважения ко всем людям, без различия классов и сословий. И понят этот знак был совершенно правильно. И смеяться над этим, ссылаясь на какие-то учебники политэкономии, было попросту глупо.

*   *   *

В Сантьяго я жил в трехэтажном доме на втором этаже. Дом хорошо был сделан, все время продувался сквозняками, в нем было прохладно даже в жару. Под нами обосновался американец, геолог. Веселый мужик, все время на мотоцикле разъезжал с геологической сумкой. А жена была мегера, ей, видно, на Кубе не нравилось, и по ночам у них слышались крики и звон разбиваемых тарелок – полы там каменные.

Она меня иногда подвозила на машине. Как-то мы с ней ехали в университет. Проспект поднимался на холм, где был перекресток, главный въезд в город, а дорога налево круто спускалась к университету. На перекрестке стояли пионеры, вроде бы регулировали движение под руководством полицейского. Видимо, у них был урок правил движения. Мы поднялись на холм и остановились, пропуская встречные машины. К нам подошел мальчик лет десяти, с жезлом. Наряжен он был ради такого случая в костюм американского шерифа – шляпа, звезда, игрушечный кольт у пояса. Видно, купили ему в подарок на Рождество. На шее пионерский галстук. Подошел к окошку водителя и говорит на своем негритянском наречии: “Сеньола, налево крутой спуск, будьте осторожны”.

Это, видимо, ее доконало, и вся ее ненависть к Кубе и этим негритянским мальчикам прорвалась – во взгляде, в одном только взгляде, прямо в глаза этому пионеру-шерифу. Лицо мальчика у меня на глазах вспухло от ужаса. И губы, и нос, и уши – все вспухло, а глаза наполнились слезами и выражали животный страх и полное непонимание. Если бы я не видел, никогда бы не поверил, что чувство, выраженное одним взглядом, может материализоваться в такое сильное физиологическое действие.

Потом эта женщина уехала в США, геолог остался и забрал к себе венгерку с медицинского факультета. Эта была бой-баба, эмигрантка 1956 года и ярая антисоветчица. Замечательно вскрывала кроликов на занятиях, чуть ли не руками их разрывала. Любила это дело и достигла мастерства. Зажили они с геологом весело, и из их квартиры уже раздавались другие звуки.

*   *   *

На Кубе, вдали от России, во мне улеглось и даже слегка успокоилось то, что было заложено нашей бурной, невыносимо напряженной советской жизнью 40—60-х годов.

Рано утром в Сантьяго меня будило пение множества боевых петушков. Несмотря на закон, запретивший петушиные бои, старики в лачугах продолжали этих петушков выращивать, и они, перекликаясь, кукарекали, привязанные за лапку к колышку. Это солнце и это бодрое пение наполняли сердце радостью. Ночью все затихало, и без пяти двенадцать кто-то проезжал по проспекту мимо моего дома верхом, цокая подковами. Стук копыт слышался издалека, когда он спускался с холма, въезжая в город. Видно, этот человек где-то работал ночным сторожем и ехал из деревни. Целый год каждую ночь я ждал топота его лошади, идущей рысью, – и ни разу не заболел и не опоздал. Один только раз чуть-чуть задержался, с холма пошел галопом. Когда я его слышал, на душе становилось спокойно – и сон был крепким, до петухов.

И все, что я видел тогда на Кубе, опиралось плечом на силу и мысль советского строя.

...Как жадно ждали наши демократические интеллигенты, чтобы эта Куба рухнула без СССР, озверела от голода, разложилась. Как сладострастно они смаковали каждое издевательское сообщение. Ура, на набережной Гаваны опять появились проститутки! Ура, потребление белка на Кубе снизилось ниже физиологически допустимого уровня! Ура, нет горючего для автобусов – на улицах появились рикши. Как их бесило, что не растет на Кубе детская смертность, не закрываются школы!

 Куба выкарабкивается, хотя еще ждут ее самые трудные времена – смена поколений. Молодые ее интеллигенты, у которых в детстве уже не было рахита и костного туберкулеза на почве голода, не верят, как и мы в 80-е годы, что голод существует. Во всяком случае, не верят, что он может ударить и по ним лично,  и по их детям. Но им уже нестерпимо скудное для всех существование. Они, уверенные, что желают улучшить любимую социалистическую систему, “не знают общества, в котором живут”.

Последний раз я был в Гаване в октябре 1999 года. Да, по улицам, изнемогая на подъемах, везут седоков рикши на тележках, построенных из велосипеда. Молоденький полицейский ведет девочку-проститутку, будет говорить с родителями. Слышно, как он ей внушает на простонародном наречии: “Тебе надо учиться, а ты чем занимаешься”. Она гримасничает. В предместье на перекрестке шоссе “желтый человек” (в особом желтом комбинезоне) останавливает грузовики, проверяет путевой лист и сажает, сколько можно, людей, которым нужно ехать в том же направлении. Остальные терпеливо ждут в тени.

Людьми моего возраста и старше там овладела одна мысль, полная трагизма. И выражают они ее на удивление одинаково – значит, она витает в воздухе. Рикша остановился передохнуть около меня на набережной. Разговорились. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые – и продадут нас, как Горбачев продал вас”. Вечером, по холодку, гулял старик с внучкой – нарядной, в красивом платьице, счастливой. Перекинулись парой фраз. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые – мы все подохнем”. Чем я мог его утешить? Только тем, что подохнут не все.

Назавтра – лекция перед студентами гуманитарных факультетов. Светлые лица. Родина или смерть! Говорю о перестройке, о результатах либеральной реформы – формально верят, а за живое не берет. Понятия “мы подохнем” нет в их интеллектуальном аппарате.

В день гибели Камило Сьенфуэгоса, как обычно, все школьники Гаваны двинулись к набережной – бросить в море цветок. Все в красивой, отутюженной форме, все веселые и здоровые. За время, пока я там не был, лица детей стали тоньше, повадки сдержаннее, разговор насыщеннее. Какой контраст с тем, что я видел за эти годы в Мексике, Бразилии и даже Уругвае. Куба вырастила поколение юных аристократов – не на свою ли голову? Увидим, но иначе воспитывать детей никто не хотел. Сложное общество потому и хрупко.

Из гавани вышел и пошел вдоль набережной военный корабль, ракетоносец. Сильное волнение, он почти скрывается между волнами. На палубе неподвижный строй матросов в парадной форме. Будут бросать большой венок. Корабль догоняют военные вертолеты, дверцы открыты, видны венки. Вдоль набережной – десятки и десятки тысяч детей, с восторгом смотрят и на красивый кубинский корабль, и на вертолеты. Я тоже смотрю – они построены еще в СССР.

Александр Панарин • Страхи властвующих как фактор стратегической нестабильности (Наш современник N9 2002)

Александр ПАНАРИН

Страхи властвующих

как фактор

стратегической нестабильности

1. Три переворота

в политической истории человечества

Опыт России показывает – ни один противник не может принести столько вреда собственной стране, как ее властные элиты, испытывающие к ней страх и ненависть. Целенаправленная эксплуатация этих фобий – главная находка нашего противника в холодной войне и главная причина российских катастроф. У М. Горького в “Сказках об Италии” в чудовищном контексте звучит фраза: “Мать хорошо знает, где находится сердце ее сына...”1. Именно этим типом “знания” воспользовались убийцы великой страны. Как это возможно, где корни этого убийственно отстраненного или даже убийственно злоумышленного отношения наиболее влиятельных – властных меньшинств к стране, которая их вскормила? Подходя к этому вопросу, необходимо выделить два уровня: тот, что относится к политическим особенностям эпохи модерна в целом, и тот, что характеризует специфику России в нашу эпоху. В истории наблюдаются три всемирно-исторических переворота, касающихся отношений власти и общества. Первый, хорошо описанный в теории, характеризует возникновение публичной власти как особой структуры, переставшей совпадать с самоорганизацией общества и возвышающейся над ним. Эта историческая новация возникла на Востоке вместе с возникновением первых государств – “деспотий”. Это означало возникновение классической дихотомии: “управляющие—управляемые”, над проблемами которой до сих пор бьется политическая мысль.

Переворот этого типа, сопутствующий возникновению цивилизации , описан в “Артхашастре”, в “Книге правителя области Шань” и других шедеврах политической мысли Востока.

Второй переворот возник на заре европейского модерна – в эпоху позднего Возрождения. Его идеологом стал Макиавелли, который в книге “Государь” провел принципиальное различие между старым правителем , который правил по традиции (по инерции наследственной власти), и новым правителем , которому власть необходимо завоевать и удержать, опираясь на властные технологии. У самого Макиавелли сохраняется двусмысленность в содержании терминов старого и нового: противопоставление старого, наследственного типа власти и нового, обретаемого в процессе политического производства, как это свойственно посттрадиционным обществам, здесь не артикулировано. Но хотя Макиавелли и не поставил точку над “i”, весь контекст его теории свидетельствует об эпохальном столкновении двух моделей: наследственной монархии и постмонархическом правлении, где власть становится сознательно решаемой проблемой .

Наследственный монарх думает не о власти – она ему обеспечена самим фактом рождения в качестве “наследника”, а лишь о том, как ее употребить. Для посттрадиционного правителя власть выступает как продукт специально предпринимаемых усилий; вот почему он смотрит на нее технологически , исследуя законы производства власти и механизмы ее удержания . Словом, это – умышленный правитель, для которого подданные (“управляемые”) – это не семья, в которой он за старшего, а чужие люди , которые могут его принять или не принять. Современная либеральная идеология придает решающее значение различию между авторитарно-патриархальной моделью власти, ключевой метафорой которой является “семья” во главе с деспотически заботливым “отцом”, и демократической моделью, где отношения людей характеризуются как отношения независимо-совершеннолетних. Это, в самом деле, принципиальное различие, но в нем важно, как показывает наш новейший опыт, артикулировать и другие моменты, “беззаботно” игнорируемые либеральной теорией, занимающейся безудержной апологетикой европейского модерна. В семье невозможен геноцид – даже самые деспотичные отцы детей не убивают, а наказывают. Вот почему традиционные монархи не знали эндогенного геноцида – направленного против собственного народа. Модерн познакомил человечество с этим новым видом опыта, и мы бы поступили весьма опрометчиво, приписав это “пережиткам традиционализма” – как раз традиционализм этого не знал. Между “натуральной” властью наследственного монарха и произвольной властью посттрадиционного правителя различие такое же, как между натуральным продуктом и его современными технологическими заменителями. В натуральном продукте наличествует масса “непредусмотренного”, но на деле оказывающегося полезным; в искусственном есть только предусмотренное. В то же время натуральный продукт хорошо вписывается в окружающую среду, искусственные же изделия, как и сам процесс их производства, могут существенно ее деформировать. “Натуральному” государю нет нужды бессовестно обманывать подданных для того, чтобы быть избранным, нет нужды стравливать различные группы общества, чтобы, политически обессилив его, обезопасить себя, нет нужды “раздаривать суверенитеты” и ослаблять государство только для того, чтобы снискать поддержку “региональных лидеров”, нет нужды потакать коррупции “олигархов” для того, чтобы получить от них деньги на очередную предвыборную кампанию.

В посттрадиционном обществе власть выступает как технология , причем по своей потенциальной “антиэкологичности” – разрушительности для социальной среды – эта технология не уступает самым жестким промышленным технологиям. Власть, выступающая в новом технологическом обличье, рассматривает все общество как средство . Либеральная теория признает, что демократическая власть не отличается добротой своих намерений; эта теория прямо подчеркивает, что при демократии добротность действий правителей обеспечивается не характером их целей и качеств – цели у них корыстные, “рыночные”, – а системой “сдержек и противовесов”. Демократический правитель, подобно рыночному товаропроизводителю, сознательно печется не об обществе, а о своих корыстных интересах, но “невидимая рука” демократической политической системы, подобно невидимой руке рынка, обеспечивает совпадение этих интересов с общественными.

Однако мы знаем, что на невидимую руку рынка на Западе перестали полагаться со времен “великой депрессии” рубежа 20—30-х  годов. “Новый курс” Рузвельта был серьезным вызовом “невидимой руке”. С тех пор “слепые пятна” рынка непрерывно расширялись. В конечном счете оказалось, что социальная и информационно-коммуникационная инфраструктура, а также инфраструктура постиндустриального общества, включающая систему поддержки науки, культуры и образования, также входят в “зону ошибок рынка”, который обрекает на “недофинансирование” все относящееся к долговременным условиям развития “человеческого фактора”.

Нет ли у нас сегодня оснований подозревать, что политическая демократия формально-представительного типа так же имеет свои “слепые пятна”, свою “зону ошибок”? Совсем недавно цензура прежнего великого учения накладывала запрет на всякую критику социализма; эта цензура действовала не только в странах “реального социализма”, но и в интеллектуальной среде Запада, где законодателями моды были левые интеллектуалы. Сегодня новое великое учение накладывает запрет на всякую критику рынка и демократии. Это в особенности страшно, ибо после Канта само понятие критики стало означать не отрицание, а очищение – переход от дорефлексивного (традиционно-догматического) отношения к рефлексивному, т. е. творческому. Современные же либералы, судя по всему, “школу Канта” не проходили и в своем отношению к рынку и демократии демонстрируют тот самый докритический догматизм, который со времен кантианского переворота может считаться морально устаревшим. Разумеется, нам необходимо отличать, какие из изъянов постсоветской демократии связаны с давлением “додемократического” наследия, а какие относятся к имманентным ограничениям самой формально-представительной демократии.

Ее социальная слепота – бесчувственность к фактическому социальному неравенству и бесправию, относящемуся к внеполитической повседневности, сегодня особенно бросается в глаза, но в принципе является давно подмеченным недостатком. Убедительную критику этого социально бесчувственного формализма буржуазной демократии дал марксизм. Но сегодня эта социальная критика должна быть дополнена культурно-антропологической критикой. Дело в том, что посттрадиционная политическая система во главе с “новым правителем” макиавеллиевского типа означает переход от органической картины общества к механической . Посттрадиционные властители впервые в истории смотрят на свой народ отстраненно, в духе субъект-объектной системы отношений. Избиратели в этой оптике выступают не в качестве субстанции, свойства которой (традиции, интересы, идеалы) принимаются как должное или как факт, а в качестве сырья, которое еще предстоит обработать в ходе избирательной кампании. В стартовой позиции – в начале избирательной кампании – политические технологии имеют дело с тем, что они считают “полуфабрикатом” (или даже вовсе бесформенным “сырьем”), а на выходе они ожидают получение продукта с заранее заданными свойствами – избирателя с нужными установками. Когда Б. Березовский говорил, что он берется провести в президенты абсолютно кого угодно , он выражал технологическое презрение к электоральному большинству, типичное для демократии. Мы много полезного для себя откроем в демократии, если научимся различать две стороны: демократию как ценностную систему, опирающуюся на понятие политического суверенитета народа, и демократию как технологическую систему, прямо отрицающую этот суверенитет в пользу технологического отношения к народу как к обрабатываемой массе . Причем ценностная сторона ныне все более уходит в тень, технологическая – захватывает политическую сцену. “Технологическая парадигма” меняет не только восприятие электората, но и восприятие политических акторов – соискателей и носителей власти. Технологический подход означает, что настоящий профессионал в политике – это тот, кто не имеет устойчивой идентичности – незыблемых взглядов, убеждений, принципов, а готов непрерывно менять идентичность, как свойства товара, которыми предстоит обольстить “покупателей”. Иными словами, вместо классической субстанциальной системы, на одной стороне которой выступает народ – суверен, на другой – политики с яркими и устойчивыми убеждениями, мы имеем релятивистскую систему , где избиратели проходят технологическую обработку в качестве податливого сырья, а политики столь же произвольно меняют номенклатуру своих “изделий”, выносимых на политический рынок.

Вот почему современная демократия так негодует против “традиционалистов”, сохраняющих устойчивые убеждения и упрямо защищающих дорогие им ценности. Люди, обладающие морально и ценностно-психологической устойчивостью, не вписываются в современную демократию как технологическую систему, призванную приводить избирателя в заранее заданное состояние. Вот почему эта демократия третирует ценностно-устойчивых личностей с принципиальной позицией, называет их “маргиналами-традиционалистами” и, в самом деле, политически маргинализирует их, всеми силами выводя за рамки реального функционирующего политического поля.

Таким образом, демократия как технологическая политическая система реально ухудшает качества современного человека, ставя его перед дилеммой: либо оставаться вообще вне политики, либо входить в политику в роли рептильной личности, не имеющей стойких позиций и убеждений. По этой причине технологическая система современной демократии отвергает само понятие народа как устойчивой коллективной личности, проносящей через все перипетии истории, через все изменения политической конъюнктуры выпуклые национальные качества.

Сегодня мы наблюдаем третий переворот во взаимоотношениях власти и общества, “элиты и массы”. Еще недавно демократия, даже превратившись в релятивистскую технологическую систему, сохраняла субстанционалистские ограничения, связанные с национально-государственным суверенитетом. Политические элиты-соискатели и носители власти могли как угодно “обрабатывать” свой народ с помощью политических технологий, но они не могли менять его на другой, больше им нравящийся. Партия меньшинства, не сумевшая убедить большинство, вынуждена была отступиться, следуя принципу: “избиратель, как и потребитель, всегда прав”. Ситуация круто изменилась в эпоху глобализации . Глобализация, собственно, и означает дистанцирование национальных элит от туземного населения и переориентацию их на вненациональные центры власти и влияния. Глобализованная элита (или ее часть), даже оказываясь в явном меньшинстве в собственной стране, отныне не следует императиву “избиратель всегда прав” (на самом деле следует читать: “применим к нему в следующий раз более изощренные технологии”). Глобализированная элита исходит из презумпции “изначальной неправоты” своего национального избирателя, которого следует “поправить”, опираясь на поддержку извне. Понятие политического суверенитета народа уступает место так называемым “законам глобализирующегося мира”, с которыми “современные элиты” должны считаться больше, чем с мнением собственного национального большинства. Глобализация, таким образом, вообще перечеркивает демократию, отбрасывая ее центральное понятие – законодательство электоральной воли национального большинства. Вот почему реконструкция политических систем идет в направлении усиления исполнительной власти за счет всемерного ослабления законодательной и представительной, рекрутируемых из тех, кто непосредственно имеет дело с избирателями и вынуждены, хотя бы условно, учитывать их настроения и интересы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю