Текст книги "Дом Леви"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
«Если он сейчас войдет, я не смогу даже рта раскрыть, чтобы с ним поздороваться».
– Пожалуйста? – Доктор Блум стоит перед ней. Весь седой, и взгляд у него тяжелый.
– Доброе утро, доктор Блум. Извините меня за то, что ворвалась к вам, не предупредив заранее. Вы не знаете меня. Зовут меня Белла Коэн. Я много раз встречала вас на собраниях сионистского движения. Я член молодежного халуцианского движения.
Белла изо всех сил пытается сдержать волнение, но это ей не удается, слова произносит испуганно, лицо покраснело, потирает руки. Доктор Блум чувствует ее волнение:
– Я полагаю, что вы пришли по определенному делу. Садитесь, поговорим.
Доктор Блум поднимает портьеры, и блики мягкого дневного света оживляют хмурый облик комнаты.
– Итак, ваше имя?
– Белла, Белла Коэн.
– Вы ученица?
– Нет, доктор Блум, я окончила школу. Я работаю в сионистском Движении и в общине, – Белла закусывает язык буквально в последнюю секунду: еще миг, открыла бы доктору, что она секретарша Филиппа.
– Если так, вы пришли ко мне по делам Движения.
– Нет, доктор Блум, я пришла к вам по личному делу. Простите меня, что я беспокою по такому делу, но у меня не было выхода.
– Может, выпьете что-нибудь, Белла?
Голос доктора Блума по-отечески мягок. Лицо Беллы выглядит несчастным.
– Нет, нет, доктор Блум, тысяча благодарностей. Мне надо с вами поговорить. Я не хочу забрать у вас много времени. Мне просто немного трудно говорить.
– Я врач, Белла, привычен к людям. Если вы решили ко мне прийти, я готов вас выслушать. Говорите просто и абсолютно открыто, Белла.
– Доктор Блум, причина… вопрос здоровья привел меня к вам. Я плохо себя чувствую, доктор Блум. Я беременна…Доктор Блум, я не могу дальше нести беременность.
Воцарилось молчание. Стук часов придавал ритм этому молчанию. «Сколько еще времени позволит мне доктор здесь сидеть?»
И вновь перед ее глазами мелькнул решительный жест врачихи. Она спрятала руки в складках юбки, взглянула в глаза доктора и встретила подозрительный взгляд.
Доктор Блум изучает девушку, ее стыдливое лицо, тонкое и бледное от волнения. Нет, это не лицо легкомысленной избалованной девушки. В любом случае, следует вникнуть в суть дела.
– Почему вы пришли именно ко мне, Белла? Вы ведь знаете, что я глазной врач.
– Я пришла к вам не потому, что вы врач. Я искала человека, который меня поймет. Я просто абсолютно одинока в своем положении. О вас я много слышала. Доктор…и вы к тому же сионист.
– Я прошу вас, детка, – доктор резко прерывает ее, – причем тут сионизм? Объясните, пожалуйста, что вас привело ко мне.
– Доктор Блум, это именно связано одно с другим, – Белла упрямо стоит на своем.
– Ладно, положим, сионизм. Я понимаю. Случай огорчительный. Вы должны знать, я не из тех, кто с легкостью относится к этим делам. В молодежных движениях достаточно опрометчивы в этой области…
– Неправда, доктор, это совсем не так! – обвинение, брошенное в адрес молодежного движения, рушит всю сдержанность. Глаза ее сверкают, лицо напрягается. – Доктор Блум, разрешите вам объяснить, что в нашем Движении…
– Оставьте, Белла, я вовсе не собирался вас оскорбить. О Движении поговорим в другой раз, – воинственный дух, внезапно пробудившийся в стыдливой девушке, несколько смешит доктора, – но положение ваше, Белла, слишком серьезное.
– Доктор Блум, только не думайте, что я была легкомысленной. И, пожалуйста, не подозревайте мое Движение в опрометчивости. Мое положение я даже скрывала от моих товарищей. Они бы меня поняли, несомненно, поняли бы и помогли.
– Если так, детка, что ты собираешься делать? Твой друг предложил тебе выйти за него замуж?
– Да, доктор, мой друг предложил мне выйти за него замуж? Но я не могу это сделать.
– М-м-м…
– У нас серьезные разногласия во мнениях.
– Разногласия во мнениях?
– Да, доктор. Друг мой – человек хороший, порядочный. Не подозревайте его ни в чем, упаси Боже, но пути наши расходятся. Я выбрала путь халуца и хочу жить в стране Израиля. И друг мой тоже сионист, но он никогда не репатриируется в Израиль. Для него сионизм это мировоззрение, идея…
Доктор Блум выпрямился в кресле.
– Белла, вам самой ясно, что вы просите от меня? Закон государства не наказывает за такие дела, но ведь существует еще нравственный закон…Вы – женщина молодая, и подвергаете риску ваше здоровье. У вас есть родители?
– Есть, доктор Блум, но они ничего не знают о моем положении.
– Почему, Белла? Может, было бы лучше им рассказать? Вы что, боитесь их?
– Нет, доктор Блум, я их не боюсь. Я единственная дочка, и они, конечно, помогли бы мне. Но и к ним я не могу обратиться. Нет у меня с ними общего языка. Они ненавидят Движение, и если я расскажу им о моем положении, они сделают все для меня, но тут же разнесут это всем, не упоминая моего имени, и нанесут большой ущерб моему Движению.
– Значит, Белла, ваше Движение является причиной того, что вы не хотите обратиться к родителям.
– Это достаточная причина, доктор Блум.
– И если вам скажу, что без согласия ваших родителей я не смогу вам помочь, вы тоже к ним не обратитесь?
– И тогда не обращусь. Не сделаю ничего такого, что может повредить моему Движению.
– Господи, Боже мой! Да оставьте ваше Движение, Белла. Я не смогу взять на себя такую серьезную ответственность без согласия ваших родителей.
Белла встала с кресла, и лицо ее стало совсем белым.
– Доктор Блум, я поняла, что мне следует уйти, что…
Голос ее прервался, две тяжелые слезы скатились по ее щекам.
– Ну, ну, Белла… – врач подошел к ней и повел ее обратно к креслу.
– Садитесь, в любом случае продолжим разговор.
Белла осторожно садится, ищет платок, вытирает слезы.
– Белла, вы сказали, что ваш друг предлагает вам замужество. Я правильно понял?
– Да, доктор, он предлагает.
– Детка, постарайтесь выслушать меня несколько минут и оставьте в стороне мысли о сионизме и его осуществлении. Молодым людям очень нравится обнять весь мир. Вера и жизненный путь – великие вещи. Не отрицаю, и все же, детка, простое счастье, насущно необходимое и для чести и для радости, не находится далеко. Оно в создании совместной жизни с любимым человеком. Нехорошо терять такое счастье, Белла.
– Доктор Блум… – Белла с печалью смотрит на врача, сердце которого наполняется горячим чувством жалости перед бледным страдающим лицом девушки, – доктор Блум, были дни, когда любовь для меня была священней всего. Тяжело терять любимого человека, но еще более сильную боль приносит любовь, когда теряешь веру в того, кого любишь. Доктор Блум, серьезные разногласия во мнениях могут поставить преграду между любящими людьми.
Белла втягивает голову в плечи, и на лице ее выражение человека, ожидающего приговора. Но доктор в этот момент не думает о ней. В черных его глазах смятение, исчезла насмешливость и ирония. И эта бледная девушка тоже исчезла с глаз. Там, из кресла, напротив, смотрят на него серые тяжелые глаза банкира Блума, покойного его отца. И они покоятся на лице сына с большой печалью, как глаза этой маленькой девушки: «Эдуард, не женись на христианке, между вами духовная пропасть, Эдуард, как бездна между людьми, и даже любовь не излечит от этой болезни». И снова меняется голос отца на голос жены доктора: «Ты совсем другим вернулся с войны. Не желаю знать твоих новых друзей и новых обычаев, которые ты принес оттуда, я не могу к ним привыкнуть. Выбор за тобой, или твои странные обычаи и поведение, или я». И он дал ей уйти. Она взяла с собой сына, и с тех пор он их не видел. Сын не желает с ним встречаться. Десять лет прошло с тех пор. Сегодня сын в возрасте этой девушки, сидящей в кресле…Маленькая несчастная дочка, по сути, сирота, ибо родители не понимают ее устремлений и мыслей. Девушка разумная, развитая. То, что я познал уже в зрелом возрасте, она познала в свои юные годы: есть духовная разница между любящими сердцами. Маленькая девушка, если бы я мог рассказать тебе о событиях моей жизни…
– Доктор Блум.
– Да, Белла. Дело трудное. Я займусь вашей просьбой. Позвоните мне после полудня.
– Доктор Блум, разрешите попросить вас еще об одном. Пожалуйста, сохраните мою тайну. Если она откроется, это принесет вред моему Движению.
– Упаси Боже! – улыбается доктор Блум. – Снова Движение. Оно, что главная ваша забота? Ну, детка, будьте спокойны. Кроме меня и врача, который вами займется, никто ничего не узнает.
Часы хрипло стонут.
Белла встает с места.
– Я отняла у вас слишком много времени, извините меня, доктор.
– Что вы? Я рад, что пришли ко мне, детка, – улыбается доктор, беря в ладони ее руку и глядя на нее своим тяжелым взглядом, – будьте спокойны.
– Доктор Блум, я благодарю вас, я так вас благодарю.
Маленькая рука Беллы трепещет в ладонях доктора Блума. Она торопится уйти, боясь, что ее одолеет волнение, и она расплачется в присутствии врача. Доктор Блум остается в комнате. Входит сестра милосердия: больные ждут в приемной.
– Сейчас приду, – рассеянно говорит доктор и вместо того, чтобы выйти к больным, открывает обе створки окна, высовывает голову на шумящую под ним улицу, чувствуя, что миновали пасмурные дни, и солнце сияет во всю силу. Кажется ему, все прохожие улыбаются, все глаза полны радости, каждый шаг – танцующий. Удивительный чудный день. Слышен марширующий шаг. Строй солдат проходит по улице – сменить почетный караул у могилы Неизвестного солдата, находящейся недалеко от здания, в котором проживает доктор. Он провожает взглядом начищенные до блеска сапоги, поднимающиеся по команде, как пружины, приводимые в действие механизмом. Лицо доктора становится хмурым. С детства раздражал его этот безжизненный автоматизм, когда отец поднимал его на подоконник – смотреть на это представление. На улице тогда били в барабаны, трубили в трубы, раздавались команды, и, громко печатая шаг, проходили батальоны кайзера. «Ты, Эдуард, – сказал ему отец, – когда вырастешь, удостоишься чести быть прусским офицером». Так, пустыми мечтами началась молодая жизнь, по следам которых пришли другие пустые мечты. В каждом возрасте свои мечты, до тех пор, пока те же самые сапоги громким маршем через города и села Польши, растоптали и разрушили все мечты. С тех пор он пугался, слыша в своей квартире звук марширующих шагов.
С тяжкими воспоминаниями следит он за солдатами. Неожиданно замечает на тротуаре маленькую черноволосую девушку среди потока прохожих, ожидающую, пока пройдет строй солдат. С руками в карманах кофты стоит она с головой, обнаженной солнцу, и лицо ее спокойно. С высоты окна чувствует доктор особую приязнь к этой маленькой девушке, имени которой час назад не знал вообще, и которая ворвалась в его болезненное одиночество. После многих лет дано ему снова – быть сообщником человеческой судьбы.
«Маленькая дочь», – бормочет доктор и провожает взглядом переходящую шоссе Беллу, пока она не исчезает в Бранденбургских воротах. Он усмехается, глядя на статую Победы, возвышающуюся над воротами.
«Маленькая дочь. Неожиданно появилась маленькая дочь».
Сердце его расположено к ней.
* * *
На улице Белла постепенно успокоилась, растворилась в широком потоке гуляющих, громко восхищающихся прекрасным днем. «Чудесный человек этот доктор Блум, чудесный!»
Она вошла в писчебумажный магазин купить бумагу и конверты. Теперь напишет Филиппу. Где? Все кафе забиты народом, и общий подъем захватывает и ее. Нет, нет, не здесь. Там… В огромном, давящим на нервы, вводящем в депрессию, сером здании – Доме Скорби. Швейцар встречает ее с улыбкой. В такой чудный день не многие посещают это здание. Белла почти одна в огромном пространстве здания. Она сидит в одном из залов. Ковер стелется у ее ног, напротив нее большая картина: солнце закатывается среди деревьев, старый пастух ведет стадо домой. Белла разглаживает лист бумаги и пишет: «Дорогой Филипп», и тут же зачеркивает слово «дорогой». Берет новый лист и пишет: «Филипп, я сижу в Доме Скорби, в тени картины «Под закатным солнцем». Боже мой! Белла выбрасывает и этот лист. Сошла с ума: под закатным солнцем! Еще напишу письмо романтичной девушки с разбитым сердцем.
Она продолжает гулять по залам. Эту «Мадонну» нарисовал неизвестный солдат на полотне палатки во время боев. Художник погиб, произведение его осталось. Лицо Мадонны прекрасно, выписано нежно и мягко. В одной руке она держит младенца, другую руку простирает в жаждущий убийств мир, прося жизни. Белла стоит перед полотном, не в силах сдвинуться с места. Печаль охватила ее душу. Боль роста пробуждается в груди уколами десятков тысяч иголочек. «Эту боль пробудил жест ее руки, немой крик, требующий права на жизнь». Белла сжимает руками грудь. Кровь стучит в висках. Она снова извлекает лист бумаги из кармана кофты, прикладывает его к стене, пишет – «Филипп» – останавливается.
– Госпожа, вы себя плохо чувствуете? Могу я чем-то вам помочь? – Швейцар шел за нею. Эта бледная худенькая девушка вызвала у него подозрение. В эти дни отчаяние заставляет людей совершать крайние поступки. Совершают самоубийства, как будто жизнь гроша не стоит, а потом имей дело с полицией.
– Благодарю вас, просто голова немного закружилась. Сейчас выйду на свежий воздух, и мне станет лучше.
Белла спускается по ступенькам, швейцар следует за ней. «Напишу ему вечером, в моей комнате – нет! Не вечером. После того, как все уже будет позади».
* * *
Филипп допоздна сидел в офисе, ожидая Беллу. Звонил несколько раз к ней домой, но ее не было. Глядел на ее пустующее место у пишущей машинки, и нервы начинали пошаливать. Тишина царила в офисе. Это был не приемный день. Звонил несколько раз к ней домой, но ее опять не было. Глядел на ее пустующее место у пишущей машинки, и нервы начинали пошаливать. Филипп пытался заняться другими судебными делами, но ожидание совсем издергало его нервы. Крутился по другим помещениям офиса, отвлекая служащих от работы рассказами о посещении прусского городка, и спорил с ними, не соглашающимися с его мнением. Они стояли на своем: не следует преувеличивать, Германия не пойдет нечестивыми путями, в конце концов, нацисты потерпят позорное поражение. А Филипп за свое: все станет намного хуже, надо готовиться к эмиграции. И в перерыве между дискуссиями опять и опять звонил ей: нет ее. Надо поехать к дому ее родителей и дожидаться, пока она появится.
Он вышел из офиса в полдень. На углу переулка Отто закрывал киоск.
– Как дела, Отто?
– Дела, доктор? Дел у нас по горло. Но вынужден вас огорчить, я тороплюсь в центр партии – справиться по этим делам. Металлурги предъявили требования, и, скорее всего на этот раз грянет большая забастовка.
Отто уже бежит, доктор Ласкер – за ним.
– Отто, остановись на минутку. Что ты сказал? На металлургических предприятиях начнется забастовка?
– Несомненно, начнется, – кричит Отто, – верно, как часы, доктор, – и исчезает.
Доктор Ласкер остается на месте. «Забастовка металлургов. Надо немедленно позвонить Леви». Заходит в будку телефона-автомата, набирает номер, лицо его краснеет: с другого конца провода его приветствует Эдит, приглашает на праздничный обед. Все члены семьи вернулись домой, а Филипп – один из них.
Доктор Ласкер обещает прийти, и бежит со всех ног в мясную лавку, как будто спасается от кого-то.
В семью сестры Филипп попадает в разгар ссоры. У горы белья, только снятого с веревки, стоит госпожа Гольдшмит, считая вещи, придирчиво рассматривая каждую, и при этом, не закрывая рта. У шкафа стоит господин Гольдшмит и, что для него совсем непривычно, пытается прервать ее излияния и вставить свое слово. Саул лежит в постели. Мальчик выздоравливает, температура упала, но шея его все еще закутана толстым компрессом. Криком и плачем сопровождает он мамину говорильню, которой нет конца. Ясно: ссора из-за ребенка. Дед, как обычно, сидит в кресле и равнодушно смотрит во двор. Голова и руки его трясутся. На вошедшего Филиппа госпожа Гольдшмит набрасывается, как полицейский, поймавший вора:
– А-а, ты принес нам эту беду.
– Какую беду, Розалия? Что ты имеешь в виду? – Филипп старается соблюдать правила вежливости.
– Что я имею в виду? Тебя я имею в виду! Кто, если не ты, послал сюда долговязого парня – сбить с толку ребенка? От имени твоей Беллы он появился здесь, посланец Движения. Если бы просто, как пьяница, шатался по улицам. Так нет же. Нет у нас никакого дела к этому Движению, и моего Саула там никогда не увидят.
– Почему, Розалия?
– Почему, Филипп, – кричит Саул, – в нашей школе почти все дети в молодежных движениях.
– Успокойся, Саул. Дай мне поговорить с мамой.
– Не о чем нам говорить, – визжит Розалия в сильном волнении и тянет пару трусов. – Все в движениях. Какое мне дело до всех. Все только и плачут по этому поводу. Выйди и поспрашивай в переулке.
– У него что, есть время всех спрашивать, – приходит на помощь Филиппу господин Гольдшмит.
– Какое мне дело, есть ли у него время, нет ли у него времени, ребенок туда не пойдет.
– Пойду, – хнычет Саул.
– Ты из порядочной семьи.
– Розалия, на этот раз тебе ничего не поможет, – Филипп говорит решительным тоном и тотчас же наводит порядок, прекращая визг и плач.
– Не может быть такого, чтобы в наши дни еврейский мальчик не был в одном из молодежных еврейских движений. Что будет делать Саул, Розалия, сидеть в этой комнате, как в тюрьме и смотреть во двор? Зейлиг, – обращается Филипп к зятю, – ты согласен послать сына в молодежное Движение?
– Согласен, – не раздумывая, отвечает Зейлиг.
– Согласен. И кто здесь глава семьи?
– Он согласен! Почему бы ему не быть согласным? Не все ли ему равно, этому главе семьи? Какое ему дело до всех наших бед? Филипп, – госпожа Гольдшмит обращается к брату с выражением отчаяния на лице, – каков будет наш конец в этой стране?
– Каков будет наш конец? – вздыхает Филипп. – Готовиться надо… к эмиграции.
– Ты, наверно, прав, Филипп, – Зейлиг тоже вздыхает, – дни трудные, налоги после чрезвычайных законов выросли так, что их невозможно выдержать. Наверно, следует серьезно взвесить вопрос эмиграции в Израиль.
– И что ты будешь там делать, мечтатель? – Розалия оставляет кипу белья и становится перед мужем, – чем ты будешь кормить семью? Станешь каменотесом в твоем возрасте?
– Найдем и там заработки. Как все, так и мы. Во всяком случае, положение там не будет хуже, чем здесь.
– Не будет хуже, – поддерживает зятя Филипп, – заходи, Зейлиг, ко мне, и мы серьезно взвесим этот вопрос.
– Завтра же приду. Чем раньше, тем лучше.
– Розалия, – Филипп переводит сестру на другую тему, – есть у тебя чего-нибудь поесть?
Неожиданно почувствовал острый голод, забыв, что вообще не обедал. Розалия уходит в кухню. Филипп гладит Саула по голове.
– Что парень сказал? Когда тебе надо прийти?
– В субботу, после полудня. Сказал, сидеть на скамье. Оттуда вместе пойдем в молодежный клуб сионистского Движения. Дядя Филипп, – Саул понижает голос до шепота, – если она не позволит мне пойти, я туда сбегу, душа из меня вон. Дядя Филипп, вы Иоанну видели?
– Да, Саул. Справлялась о твоем здоровье.
– Когда вы возьмете меня к ней?
– В воскресенье, Саул. Пойдешь вместе со мной к Леви.
Лицо ребенка сияет. Филипп уходит в кухню. Розалия у плиты что-то для него готовит. Филипп сидит у стола, смотрит на сестру, – на поредевшие ее волосы, сквозь которые пробивается седина, на лицо ее, на котором заботы наложили много морщин, на неряшливую одежду, на передник, покрытый пятнами, на небрежно натянутые чулки. Она превратилась в женщину, потерявшую желание хорошо выглядеть в глазах окружающих. Сердце его охватила жалость – «Розалии всего тридцать шесть, а у нее вид женщины, все радости которой уже позади. Сколько-то лет прошло с тех пор, когда юноши оглядывались на ее черные волосы и зеленые глаза? Бедная Розалия, горькую судьбу принесла жизнь жизнерадостной девушке…»
Филипп встал со стула, подошел к сестре, коснулся рукой ее плеча. Деревянная ложка выпала из ее рук в кастрюлю. Непривычны ей были знаки внимания со стороны брата. Филипп сжал ее плечо, и стыдливая улыбка появилась на ее лице.
– Тяжела жизнь, Розалия. Помогу вам всем, чем смогу.
– Да и кто еще может помочь нам? – вздохнула Розалия. Филипп вернулся к столу.
* * *
Когда Филипп покинул лавку сестры, уже вечерело, и тротуары переулка были полны народа. Отто еще не вернулся, чтобы открыть киоск. Пауле, как всегда разодетый в пух и прах, стоял у трактира и пристально изучал прохожих. Сапожник Шенке, пьяный в стельку, играл с игрушечной обезьянкой, которая прыгала на резиновой нитке вверх-вниз, и малышня переулку сопровождала его смехом, свистом и улюлюканьем.
Перед мясной лавкой стоит Эльза и следит за Пауле. А на втором этаже Хейни сын Огня открывает окно своей квартиры. Большие его руки тяжело опущены на подоконник. Он еще не снял с себя темную рабочую одежду и не отмыл лицо от сажи, огромный и черный, стоит он в прямоугольнике окна.
– Иди помойся, – говорит Тильда за его спиной, – мы собираемся сегодня вечером в луна-парк.
Тильда сидит у стола и пришивает новую ленту к своей старой шляпе.
На столе вязаная скатерть, на которой Тильда расстелила салфетку, чтобы сохранить чистоту скатерти. У дверей черные ботинки Хейни. Тильда не дает ему входить в рабочей обуви в гостиную. Тильда единственная в доме, у которой есть «салон». Она очень гордится этим, скрупулезно следит за его опрятностью и ревниво охраняет за собой это единственное свое право, несмотря на то, что семья в течение времени увеличилась, и она вынуждена спать с мужем в соседстве с четырьмя детьми, а старая свекровь ютится на видавшем виды диване в кухне. Дверь из «салона» сейчас открыта в кухню. Оттуда доносится запах вареной капусты. Хейни сын-Огня уже закончил свою трапезу, На кухонном столе стоит тарелка с кожурой от сосисок. Пустой рабочий рюкзак Хейни висит на спинке стула. У порога, отделяющего салон от кухни, сидит на горшке младшенький Хейни. Тильда тщательно следит, чтобы малыш не затащил горшок, не дай Бог, в салон, и чтобы развлечь или, скорее, отвлечь его, поставила перед ними огромные ботинки отца. Тильда завершает портняжные хлопоты со шляпой и внимательно проверяет ее новизну.
– Макс, нет! – выговаривает она малышу, которому надоели ботинки отца и он начинает двигаться вместе с горшком в сторону «салона».
Тильда возвращает его к порогу кухни, дает ему в руки ломоть хлеба и возвращается к столу и шляпе. Надевает ее и встает перед коричневым комодом, в который вправлено большое зеркало. На его поверхности проступают черные пятна. И, несмотря на это, комод для Тильды вещь дорогая, и в будние дни она покрывает его коричневую лакированную поверхность газетами, а в воскресенье после полудня и в праздничные дни она их убирает и ставит на комод вазу со сверкающими свежестью ромашками, и весь дом охватывает праздничная атмосфера.
* * *
Завитая, в обновленной шляпе, Тильда улыбается в зеркало, к краешку которого прикреплена фотография: Хейни и Тильда в одеждах жениха и невесты, а ниже – большая свадебная фотография: Хейни в кругу товарищей Союза футболистов «Боруссия». Огромный, широкогрудый, стоит он среди товарищей, и на груди его большой плакат: «Даже если в поле зальет водою нас, Союз наш будет бороться сильнее в семь раз», Это фото – гордость Хейни. Любит Хейни вспоминать дни, когда стоял с этим плакатом. Был молод, с большой шевелюрой, девятнадцати лет, за ними – всего лишь четыре года труда в литейном цеху фабрики «Леви и сыновья». А уже достиг степени литейщика первого разряда, и прилепилась к нему кличка «сын Огня». Недавно закончилась мировая война. Отец не вернулся с поля боя. В переулке почти не было семьи, которая бы обошлась без потерь. Безногими и безрукими, слепыми и хромыми вернулись мужчины в свои семьи, и брошены были в нищету, нужду, безработицу. Облик переулка изменился от края до края. До войны жили в переулке рабочие, честно зарабатывающие свой хлеб, переулок был чист и опрятен, стекла домов сверкали. После войны исчезла чистота. Словно весь переулок вернулся с полей кровопролития инвалидом, грязным и обносившимся. Появились проститутки, праздно шатающиеся босяки. Дни сбились с панталыку, как и сознание людей, в круговороте инфляции и беспорядков. От безумия к безумию люди словно бы погонялись свистом бичей. Хейни это не коснулось. В голодные дни, когда каждый рот в переулке искал кусок хлеба, заработок Хейни был упорядочен. И когда все лица отощали, а мышцы тела ослабели, грудь Хейни еще более расширялась и мышцы крепли. Сильный, широко шагающий по переулку, он приставал к девушкам и женщинам.
– Этот Хейни, – сплетничали за его спиной, – просто погряз в разврате, неутомим, как жеребец.
И Хейни нес свою буйную голову, расширял грудь и кружился по столице. Дома мать смотрела на него своими карими глазами, ясная разумом и мудрая сердцем. После гибели мужа осталась она, как растение без света. Кожа лица ее пошла складками, и только карие ее глаза, настороженные и молодые, продолжали смотреть на мир. Удивлялись в переулке все глубине скорби этой женщины: много было вдов, потерявших мужей на войне, а время шло и вместе с ним горе, и они смирялись с потерей, но мать Хейни видела перед глазами хорошие дни только с мужем, и сердце осталось там. Не как другие мужья, относился он к ней с большим уважением, никогда не распускал руки и язык, никогда не напивался. Вечерами учился в вечерней рабочей школе. Когда она овдовела, и многочисленные дочери ее разъехались, одно у нее было желание, чтобы Хейни пошел по стопам отца.
– Вступай в партию, – говорила она ему, – дело отцов – пример сыновьям.
– Зачем? – спрашивал сын. – Ничего они там не делают, только требуют всякие глупости.
Хейни продолжал быть активистом в футбольном клубе. День за днем слышала от сына о клубе социал-демократов «Форвертс». С половником в руках над кастрюлей супа стояла она рядом с сыном, но не наливала в тарелку, ожидая, когда он откроет газету.
– Дай поесть! – сердился сын.
– Отец твой, – пыталась она его воспитывать, – перед тем, как взять в руку ложку, просматривал газету.
– Ну и что? – пожимал плечами Хейни. – Другие времена, другие обычаи. И не читай мне нравоучения, лучше бы налила суп в тарелку. Молча наполняла она тарелку до краев, и после этого они разговаривали только по необходимости. Пока не пришел день, и мать не захотела подавать суп сыну. Это были дни путча Каппа. Армейские офицеры восстали против республики. Хейни вернулся с фабрики, бросил свой рюкзак на стул.
– Забастовка! – объявил он. – Всеобщая забастовка!
– Ну, а ты? – спросила мать. – Продолжаешь сидеть здесь, в кухне, когда республика в опасности и рабочие демонстрируют на улицах? Годовщина гибели отца в эти дни. Был бы он жив, вышел бы во главе демонстрантов спасать республику.
Тарелка Хейни стояла пустой.
Хейни вышел с первыми демонстрантами и вернулся с последними. Боролся за республику. Шагал среди со знаменем и пел. Был готов пролить кровь, если бы это потребовалось. В кухне засветились глаза матери: наконец-то она могла гордиться сыном. С радостью наливала она суп в тарелку сына, который вышел спасать республику, идеал его покойного отца. Но дни духовного пробуждения миновали. Жизнь вернулась в прежнее русло. Забастовка закончилась. Генералы были изгнаны, республика спасена от краха, и опять беспомощно стояла перед каждодневными трудностями. Хейни сын-Огня вернулся с демонстрации, свернул знамя, поставил его в угол и отправился в футбольный клуб.
Возобновилось молчание между матерью и сыном, и с ней безмолвная травма старухи. Год за годом, в день поминовения мужа, она обертывала по краям черной бумагой портрет Карла Маркса, который муж повесил в гостиной. Это была единственная память от мужа, который не оставил ни одной своей фотографии. В один из дней мать сдала в наем комнату в квартире. Вернулся Хейни с работы и обнаружил в кухне нового жильца: худого, с впалыми щеками, редкими волосами и болезненным румянцем на лице. Он кашлял и глухо постанывал. Не понравился Хейни с первого взгляда этот дохляк в углу дивана на кухне. Хейни требовал от матери, чтобы квартирант не занимал место на диване.
– Сейчас время большой нужды, – сердито отвечала мать, – долг рабочих помогать друг другу. Квартирант со впалыми щеками не был изгнан с дивана, сидел на нем, согнувшись над книгами и газетами. Глухо вздыхал, и мать Хейни наливала ему сполна суп раньше, чем в тарелку сына. По вечерам мать сидела рядом с квартирантом, и он читал ей из своих книг и газет.
– Политика, – размахивал руками Хейни сын Огня, – политика… Зачем тебе политика? Принесла чахотку в дом, суматоху, нет у меня покоя в собственном доме.
Однажды вернулся в кухню, место на диване было пусто.
– Где твой неудачник? – спросил Хейни.
– В больнице, – сказал мать, – при смерти.
Через несколько дней Хейни пошел с плачущей матерью хоронить квартиранта. Жалость пробудилась к матери, и возле могилы начал он ее успокаивать:
– Слушай, мать, еще будет у тебя радость от сына. Ну, что поделать, милосердная твоя душа, если твой Хейни не любит пустую болтовню. Но если будет какое-то настоящее дело, твой сын будет среди первых.
Пустой стояла комната, пока не явилась Тильда. Однажды она появилась в кухне – кудрявая, с тонкой фигурой, покачивала бедрами. «Как все женщины, – решил про себя Хейни, следя за ней, – ничего в ней нет затрагивающего сердце». И все же, когда она собралась уходить, держа корыто в руках, он не отрывал взгляда от ее покачивающихся бедер и всей ее стати, словно это была царская дочь. «Царская дочь, – посмеивался он над самим собой, – отец ее вернулся с войны хилым. Неудачник, дом с множеством детей, а у нее походка принцессы». Думал Хейни, думал, пока однажды не встал с дивана, и поплелся за ней, как пес. Ходил с умоляющим лицом, с опущенными плечами, готовыми вынести любую тяжесть, и беспрерывно мял шляпу, как слуга перед господином. Тильда поглядывала свысока, работала продавщицей в роскошном магазине женской одежды. Приходили туда уважаемые матроны, и она училась у них изысканным манерам и умению флиртовать. Тильда умирала от желания быть похожей на них. Собирала копейки, чтобы в воскресенье пойти на танцы в залах развлечений в западной части Берлина. Молодой и симпатичной была в те дни, и вирус времени прилип и к ней. Было много разных мужчин, которые приглашали ее на танец, и нашептывали ей на ухо слова любви. Но Тильда была осторожной и не подавалась минутной слабости. Она искала верного друга, который бы вывел ее из переулка и из семьи. Но большинство друзей исчезало после того, как она отказывала им во взаимности. И все же не сумела избежать судьбы девиц переулка. Неделю верила в счастье, пришедшее с другом в ее комнату. В конце недели исчез «друг», и осталась Тильда одна с ребенком в чреве. Несчастная стояла у чердачного окна, собираясь кинуться вниз, на мостовую, и тут увидела Хейни, идущего по тротуару с опущенными плечами и взглядом, обращенным к ее окну. Сошла Тильда и сказала ему:




























