Текст книги "НОСТАЛЬГИЯ"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– А я пойду к митрополиту, не теряя времени.
Кузьмина-Караваева окончила духовную академию.
Митрополит за нее заступится.
Позвонила Гришину-Алмазову. Спросил:
– Вы ручаетесь?
Ответила:
–Да.
– В таком случае завтра же отдам распоряже
ние. Вы довольны?
– Нет. Нельзя завтра. Надо сегодня и надо теле
грамму. Очень уж страшно – вдруг опоздаем!
– Ну хорошо. Пошлю телеграмму. Подчерки
ваю: «пошлю».
Кузьмину-Караваеву освободили.
Впоследствии встречала я еще на многих этапах нашего странствия – в Новороссийске, в Екатерино-даре, в Ростове-на-Дону – круглый берет на крутых кудрях, разлетайку, гетры и слышала стихи и восторженный писк покрасневших от волнения носиков. И везде он гудел во спасение кого-нибудь.
* * *
Приехал в Одессу мой старый друг М. Пробрался гонцом от Колчака из Владивостока через всю Сибирь, через большевистские станы, с донесением, написанным на тряпках (чтобы нельзя было прощупать), зашитых под подкладку шинели. Он заехал к общим знакомым, которые сообщили ему, что я в Одессе, и сейчас же вызвали меня по телефону. Встреча была очень радостная, но и очень странная. Вся семья столпилась в углу комнаты, чтобы нам не
356
мешать. Из приоткрытой двери умиленно выглядывала старая нянюшка. Все притихли и торжественно ждали: вот друзья, которые считали друг друга погибшими, сейчас встретятся. Господи! Заплачут, пожалуй… Времена-то ведь такие… Я вошла:
– Мишель! Милый! Как я рада!
– А уж я-то до чего рад! Столько пережить пришлось. Посмотрите, сколько у меня седых волос!
– Ничего подобного. Ни одного. Вот у меня действительно есть. Вот здесь, на левом виске. Пожа
луйста, не притворяйтесь, что не видите!
– Ну и ровно ничего. Буквально ни одного.
– Да вы подойдите к свету. Это что? Это, по-вашему, не седой волос?
– Ни капли. Вот у меня действительно. Вот, посмотрите на свет.
– Ну, знаете, это даже подло!
– А вам лишь бы спорить. Именно я седой.
– Узнаю ваш милый характер! Что у него —то
все великолепно, а у другого все дрянь!
Хозяева на цыпочках благоговейно вышли из комнаты.
Когда эти первые восторги встречи прошли, М. рассказывал много интересного о своей судьбе.
Человек он был глубоко штатский, помещик, пошел на военную службу во время войны. Поехал после революции в имение, там, в родном городишке, осажденном большевиками, выбран был диктатором.
– Вы, конечно, мне не поверите, так вот я, с опасностью для жизни, пронес под подкладкой приказы, подписанные моим именем.
Я посмотрела. Верно.
– Они подвезли артиллерию и так и сыпали по нас снарядами. Пришлось удирать,– рассказывал он.—Я скачу верхом через поле. Вдруг вижу во ржи два василечка рядом. Нигде ни одного, а тут два рядом. Будто чьи-то глаза. И знаете – все забыл и пушек не слышу. Остановил лошадь, слез и сорвал василечки. А тут кругом бегут, кричат, падают. А мне чего-то и не страшно было, как вы думаете, отчего мне не было страшно? Храбрый я, что ли?
Он задумался.
– Ну, а дальше?
357
– Оттуда попал на Волгу. До чего смешно! Фло
том командовал. Ничего, сражались. Помните, мне
лет пять тому назад гадалка сказала, что незадолго
до смерти буду служить во флоте. И все надо мной
смеялись: большой, толстый, и наденет шапочку
с ленточками. Вот и исполнилось. Теперь еду в Па
риж, а потом через Америку во Владивосток, обрат
но к Колчаку. Отвезу ему его адмиральский кортик,
который он бросил в воду. Матросы его выловили
и посылают с приветом.
Рассказывал, что видел в Ростове Оленушку. Она играла в каком-то театрике и очень дружно жила со своим мужем, похожим на гимназиста в военной форме. Оленушка стала убежденной вегетарианкой, варила для себя какие-то прутья и таскала кусочки мяса у мужа с тарелки.
– Да уж вы бы, Оленушка, положили бы себе
прямо,– посоветовал М.
Маленький муж покраснел от испуга:
– Что вы! Что вы! Нельзя так говорить. Она
сердится. Она ведь по убеждению.
М. готовился в дальний путь. Торопился. Надо было скорее отвезти Колчаку разные одесские резолюции и вообще наладить связь. Он был первым гонцом, благополучно проскочившим.
Был бодр. В Колчака и белое дело верил свято.
– Возложенную на меня миссию выполню с ра
достью и самоотвержением. У меня хорошо на душе.
Одно только смущает: черный опал в моем перстне
треснул. Раскололся крестом. Как вы думаете, что
это значит?
Я не сказала, что я думаю, но темный знак не обманул. Ровно через месяц М. умер…
Ему очень хотелось увезти меня из Одессы. Кругом говорили:
«Ауспиции тревожны!»
Он уезжал на военной миноноске и обещал выхлопотать мне разрешение. Но погода была скверная, на море свирепые штормы, и я уехать не согласилась.
И столько дружеских голосов успокаивали М. на мой счет:
– Неужели вы думаете, что мы не позаботимся
о Надежде Александровне, если будут эвакуировать
Одессу!
358
– Она первая взойдет на пароход – клянусь вам
в этом!
– Да неужели кто-нибудь из нас сможет уехать,
не подумав прежде всего о ней? Даже смешно!
(И действительно, впоследствии было очень смешно, но не потому, что они позаботились…)
Рано утром разбудили меня. Холодное было утро. Синие тени лежали на бледных щеках М.
Когда будят рано в слепое зимнее утро – это всегда или проводы, или похороны, или несчастье, или страшная весть. И дрожит тело каждой каплей крови в этом мутном свете без солнца.
Синие тени лежали на щеках М.
– Ну, прощайте, еду. Перекрестите меня.
– Господь с вами.
– Теперь, наверное, ненадолго. Теперь скоро
увидимся.
Но никаких надежд на простые, милые радости не чувствовала я в этом тоскливом рассвете, привидении грядущих дней. И я повторила тихо:
– Господь с вами. А увидимся ли мы – не знаю.
Мы ведь ничего не знаем. И поэтому всякая наша
разлука – навсегда.
И мы уже больше не встретились.
Через год в Париже русский консул передал мне перстень с черным опалом.
Это все, что осталось от моего друга. Его, уже мертвого, дочиста обокрал живший в том же отеле авантюрист. Он унес все – платье, белье, чемоданы, кольца, портсигар, часы, даже флаконы с духами, но почему-то не посмел дотронуться до черного опала. Что-то в нем почувствовал.
Любопытна история происхождения этого опала.
Одно время – это было приблизительно в начале войны – я очень увлекалась камнями. Изучала их, собирала легенды, с ними связанные. И приходил ко мне одноглазый старичок Коноплев, приносил уральские благородные камни, а иногда и индийские. Уютный был старичок. Расстилал на столе под лампой кусок черного бархата и длинными тонкими щипцами, которые он называл «корцы», вынимал из коробочки синие, зеленые, красные огоньки, раскладывал на бархате, рассматривал, рассказывал. Иногда упрямился камушек, не давался корцам, бился весь в испуганных искрах, как живой птенчик.
359
– Ишь, неполадливый ! – ворчал старичок. —Ру-
бинчик-шпинель, оранжевый светик. Горячий.
– А вот сапфирчик. Вон как цветет камушек. Таусень, павлиний глазок. В сапфире важно не то, что он светел или темен, а то, когда он в лиловость впадает, цветет. Это все понимать надо.
Долгие часы можно было просидеть, переворачивая корцами холодные огоньки. Вспоминались легенды :
– Показать изумруд змее – у нее из глаз потекут слезы. Изумруд – цвет цветущего рая. Горько змее вспоминать грех свой.
– Аметист – целомудренный, смиренномудрый камень, очищает прикосновением. Древние пили из аметистовых чаш, чтобы не опьяняло вино. В двенадцати камнях первосвященника – аметист важнейший. И папа аметистом благословляет каноников.
– Рубин – камень влюбленных. Опьяняет без прикосновения.
– Александрит – удивительный наш уральский камень александрит, найденный в царствование Александра Второго и его именем названный пророчески. Носил в сиянии своем судьбу этого государя: цветущие дни и кровавый закат.
– И алмаз, яспис чистый, символ жизни Христовой.
Я любила камни. И какие были между ними чудесные уроды: голубой аметист, желтый сапфир, или тоже сапфир, бледно-голубой с ярко-желтым солнечным пятнышком. По-коноплевски – «с пороком», а по-моему – с горячим сердечком.
Иногда приносил он кусок серого камня и в нем целый выводок изумрудов. Как дети, подобранные по росту: все меньше и меньше, тусклые, слепые, как щенята. Их обидели, их слишком рано выкопали. Им еще надо было тысячелетия созревать в глубокой горячей руде.
И вот как раз во время этой моей любви к камням принес как-то художник А. Яковлев несколько опалов, странных, темных. Их привез какой-то художник с Цейлона и просил продать.
– Опалы приносят несчастье. Не знаю, брать ли? Посоветуюсь с Коноплевым.
Коноплев сказал:
– Если сомневаетесь – ни за что не берите. Вот
360
я покажу вам сейчас камушки дивной красоты, согласен чуть ни задаром отдать. Вот, взгляните. Целое ожерелье.
Он развернул замшевую тряпку и выложил на бархат один за другим двенадцать огромных опалов дивной красоты. Бледно-лунный туман. И в нем, в этом тумане, загораются и гаснут зеленые и алые огоньки: «Есть путь!», «Нет пути!», «Есть путь!», «Нет пути!». Переливаются, манят, путают…
– Задаром отдам,—повторяет с усмешкой Коноплев.
И не оторваться от лунной игры. Смотришь – тихий туман. И вдруг – мигнул огонек, и рядом другой, вздулся в пламень, затопил первый, и оба погасли.
– Задаром. Но должен упредить. Продал я это ожерелье все целиком госпоже Мартене, жене профессора. Очень ей понравилось, оставила у себя. А на другое утро присылает слугу – берите, мол, скорее камни обратно: неожиданно муж скончался, профессор Мартене. Так вот, как хотите. Не боитесь – берите, а убеждать не стану.
От коноплевских опалов я отказалась, а один из черных цейлонских решила взять. Долго вечером рассматривала его. Удивительно был красив. Играл двумя лучами: синим и зеленым. И бросал пламень такой сильный, что казалось, выходил он, отделялся и дрожал не в канне, а над ним.
Я купила опал. Другой такой же купил М.
И вот тут-то и началось.
Нельзя сказать, чтобы он принес мне определенное несчастье. Это бледные, мутные опалы несут смерть, болезнь, печаль и разлуку.
Этот – не то. Он просто схватил жизнь, охватил ее своим черным огнем, и заплясала душа, как ведьма на костре. Свист, вой, искры, огненный вихрь. Весь быт, весь лад – все сгорело. И странно, и злобно, и радостно.
Года два был у меня этот камень. Потом я дала его А. Яковлеву с просьбой, если можно, вернуть тому, кто привез его с Цейлона. Мне казалось, что нужно, чтобы он ушел, как Мефистофель, непременно тою же дорогой, какою пришел, и как можно скорее. Если пойдет по другой дороге, запутается и вернется. А мне не хотелось, чтобы он возвращался.
Второй камень А. Яковлев оставил у себя. Не
361
знаю, надолго ли, но знаю, что жизнь его тоже подхватила сине-зелекая волна, закружила и бросила в далекую косоглазую Азию.
Третий камень завертел тихого и мирного М. Как уютно текла его жизнь: мягкое кресло, костяной ножичек между шершавых страничек любимого поэта, ленивые руки, с ногтями, отшлифованными, как драгоценные камни, рояль, портрет Оскара Уайльда в черепаховой раме, переписанные бисерным почерком стихи Кузмина…
И вот – выронили ленивые руки неразрезанную книжку. Война, революция, нелепая женитьба, «диктатор в родном городишке», подписывающий чудовищные приказы, партизанская война на Волге, Колчак, страшный путь через всю Сибирь, Одесса, Париж, смерть. Разрезала черный камень глубокая трещина вдоль и поперек – крестом. Кончено.
* * *
Сбегались в Одессу новые беженцы, москвичи, петербуржцы, киевляне.
Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то – поистине талантлив русский народ! – сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.
– Мы ничего себе выехали,—блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы.—Я – первый любовник, жена – инженю, тетя Фима – гран-кокет, мамаша – в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.
Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».
И приехала балетная труппа, набранная сплошь из институтских начальниц и старых нянюшек…
Все новоприбывшие уверяли, что большевистская власть трещит по всем швам и что, собственно гово-
362
ря, не стоит распаковывать чемоданы. Но все-таки распаковывали…
Настроение в городе было если не бодрое, то очень оживленное.
«Антанта! Антанта!»
Смотрели в море, ждали «вымпелов».
Деньги мало-помалу исчезали. В магазинах сдачу выдавали собственными знаками, которые иногда сами выдававшие их торговцы не узнавали. Все дорожало с каждым днем. Как-то в магазине приказчик, заворачивая мне кусок сыру, трагически указал на него пальцем и сказал:
– Вон, смотрите, с каждой минутой дорожает!
– Так заворачивайте его скорее,—попросила
я.—Может быть, в бумаге он успокоится.
И вот неожиданно исчез Гришин-Алмазов. Уехал инкогнито, никому ничего не сказав. Спешил проскочить к Колчаку. Скоро стала известна его трагическая судьба. В Каспийском море он был настигнут большевиками. Увидев приближающийся корабль с красным флагом, сероглазый губернатор Одессы выбросил в море чемоданы с документами и, перегнувшись через борт, пустил себе пулю в лоб. Умер героем.
«Героем, Гришин-Алмазов! Подчеркиваю: „героем" !»
В Одессе мало обратили внимания на эту смерть. Только комендант «Лондонской» гостиницы стал мне кланяться суше и рассеяннее, и его пушистая собака перестала вилять хвостом. И скоро пришел он ко мне озабоченный, извинился и сказал, что отведет мне номер в «Международной» гостинице, так как вся «Лондонская» отойдет под штаб.
Очень было жаль уходить из милого номера шестнадцатого, где каждый день в шесть часов чуть-чуть теплел радиатор, где в каминном зеркале отражались иногда милые лица: сухое, породистое—Ивана Бунина, и профиль бледной камеи – его жены, и ушкуйник Алеша Толстой, и лирическая жена его Наташа Крандиевская, и Сергей Горный, и Лоло, и Нилус, и Панкратов…
Ну что ж – еще один этап. Мало ли их было? Мало ли их будет?..
А в городе стали появляться новые лица: воротник поднят, оглянется и шмыгнет под ворота.
363
– «Они» уже просачиваются! Уверяю вас, что
«они» просачиваются. Мы видели знакомое лицо—
комиссар из Москвы. Он сделал вид, что не узнал
нас, и скрылся.
– Пустяки. Антанта… десант… Бояться нечего.
И вдруг знакомая фраза, догнавшая нас, прибе
жала, запыхавшаяся:
– Ауспи-ции тре-вожны!
Началось!
14
Вышел первый номер «Нашего слова». Настроение газеты боевое, бодрое.
Полным диссонансом – мой фельетон «Последний завтрак». Последний завтрак осужденного на смерть. Описание веселящейся Одессы. Описание зловещего молчания кругом и тихие шорохи, шелесты, шепоты в подпольях, куда «просачиваются они».
Настроение мое не одобряли.
– Откуда такой мрак? Что за зловещие пророче
ства? Теперь, когда Антанта… когда высаживаются
новые воинские части… когда французы…– и т. д.
– Вот уж совсем некстати. Взгляните только, что
делается на рейде!
– Вымпелы!
– Антанта!
– Десант!
Очевидно, я действительно не права…
Неунывающая группа писателей и артистов затеяла открыть «подвал» где-нибудь на крыше. Конечно, в стиле «Бродячей собаки». Дело было только за деньгами и за названием. Под влиянием разговоров об Антанте я посоветовала назвать «Теткин вымпел»…
Прошли слухи о том, что, пожалуй, «Международную» гостиницу займут под разные штабы. Тогда снова придется мне искать пристанища. С ужасом вспомнила первые одесские дни в холодной комнате в частной квартире, когда в разбитое окно ванной комнаты, где стоял умывальник для всей семьи, сыпал снег прямо на голову. Хозяин ходил мыться в пальто с поднятым воротником и в барашковой
364
шапке на голове. Хозяйка мылась, засунув руки в муфту. Может быть, в таком виде им было и тепло и удобно – не знаю. Я чихала и согревалась гимнастикой по всем существующим в мире методам. Больше мне всего этого не хотелось. Хотя была весна, весна, которая всегда ведет за собой лето, так что со стороны холода бояться нечего, но перспектива трудных квартирных поисков раздражала и утомляла заранее. Лучше ни о чем не думать. Тем более что я никак не могла себе представить оседлой жизни в Одессе. Когда я жила в «Лондонской» гостинице, мои гости говорили мне:
– Какой чудесный вид будет из вашего окна
весною.
И я всегда отвечала:
– Не знаю. Не чувствую себя весною здесь. Аус
пиции тревожны…
Иду в яркий солнечный день по улице. С набережной—невиданное зрелище – чернорожие солдаты, крутя крупными белками глаз (словно каленое крутое яйцо с желтым припеком), гонят по мостовой груженых ослов. Это и есть десант. Но особого энтузиазма в народонаселении не заметно.
– Ишь каких прислали. Лучше-то уж не на
шлось?
Негры яростной улыбкой обнажали каннибальские зубы, кричали что-то вроде «хабалда балда», и нельзя было понять, ругаются они или приветствуют нас.
«Ну да все равно, впоследствии выяснится».
Ослы бодро помахивали хвостиками. Это ауспи-ция благоприятная.
– Ну? Что вы думаете за Одессу, что-о?
Странно знакомый голос…
– Гуськин!
– Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего
вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые
сливки общества.
Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом – франт.
– Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квар
тиры. Я прямо в отчаянии.
– В отчаянии? – переспросил Гуськин.—Ну, так
вы уже не в отчаянии.
365
– Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин эт!
– Уверяю вас, никогда не думала, что вы «эт»!
– А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?
– Чего?—даже испугалась я.
– Ковров? Тут эти марокканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества размером – длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот, за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.
– Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.
– Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Гуськиным. Я недавно возил одного певца —так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…
– Вы стреляли в Собинова? Почему?
– Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он – ну, ведь это надо же иметь подобное воображение! – там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините мене, где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, говорит, вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень
366
даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, говорит, вы требуете в этой арии «ля», а завтра потребуете в той же арии «си». И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, говорит, небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну, что вы ему на это скажете?
– Ну, тут уж ничего не придумаешь.
– А почему бы вам теперь не устроить свой вечер? Я бы такую пустил рекламу. На всех столбах, на всех стенах огромными буквами, что-о? Огромными буквами: «Выдающая программа…»
– Надо «ся», Гуськин.
– Кого-о?
– Надо «ся». Выдающаяся.
– Ну, пусть будет «ся». Разве я спорю. Чтобы дело разошлось из-за таких пустяков. Можно написать: «Потрясающийся успех».
– Не надо «ся», Гуськин.
– Теперь уже не надо? Ну, я так и думал, что не надо. Почему вдруг. Раз всегда все пишут «выдающая»… А тут дамские нервы, и давай «ся».
Он вдруг остановился, огляделся и шепотом спросил:
– А может, вам нужна валюта?
– Нет. Зачем?
– А для Константинополя.
– Я не собираюсь уезжать.
– Не собираетесь?
Он подозрительно посмотрел на меня.
– Не собираетесь? Ну, пусть будет так. Пусть будет, что не собираетесь.
Чувствовалось, что не верит.
– Разве кто-нибудь сказал вам, что я еду в Константинополь?
Гуськин ответил загадочно:
– А разве нужно, чтобы еще говорили? Хэ!
Ничего не понимаю. Смотрю на сизого Гуськина,
на яростно улыбающихся негров, на нетерпеливые хвостики осликов. Может быть, эти черные лики повернули мечту Гуськина к Стамбулу? Странно все это…
367
15
Быстро, словно испуганные, побежали дни.
Сколько их? Совсем немного – три-четыре? Может быть, шесть? Не помню.
Но вот будят меня утром топот, голоса, хлопанье дверей.
Встаю.
Странная картина: тащат по коридору сундуки, чемоданы, картонки, узлы. Беготня, суета. Двери раскрыты настежь. На полу всюду клочья бумаги, веревки.
Выселяют их всех, что ли? Ну да там видно будет.
В вестибюле навален всякий багаж. Суетятся озабоченные люди, шепчутся, суют друг другу деньги, толкуют о каких-то пропусках. И все это в страшном волнении. Красные, глаза выпучены, руки расставлены, котелки на затылке.
Вероятно, «штабы» приезжают. Не выселили бы и меня.
Вернулась на всякий случай к себе в номер, вынула из шкафа платья, из комода белье. Сунула в сундук и пошла в редакцию.
Там, наверное, все знают.
На улице совсем уже неожиданное зрелище: бегут черные рожи, гонят ослов. Только теперь повернуты ослы мордами к берегу, а хвостами к городу. Торопятся черные, колотят ослов палками, и бегут ослы впритруску.
Что это может значить?
Из прачечной выбегает французский солдат с охапкой мокрого белья. За ним две осатанелые прачки:
– Управы на них нету! Стой! Может, чужое забрал…
Через открытую дверь прачечной валит пар и видно, как там французские солдаты вырывают у прачек белье. Крики, вопли. И господин в котелке копошится там же.
Что это может значить? Завоевывают прачек?
Одесские прачки действительно бич божий. Что они с нами выделывали! Одна из них не вернула мне ровно полдюжины платков.
368
– Так я же вас за это удовлетворяю,– с достоин
ством сказала она.
– Как так?
– Да ведь я же не беру с вас за стирку тех плат
ков, которые я вам не вернула!
Смотрю, у другой прачечной тоже рукопашная.
– Мадам Тэффи!
Оборачиваюсь.
Малознакомая личность. Кажется, кто-то из журналистов. Бежит, запыхавшись.
– Видели картинку? Развели панику! А вы так
себе спокойно прогуливаетесь! Разве уже закончили
все сборы ?
– Сборы? Куда?
– Куда? В Константинополь.
Чего они меня все гонят в Константинополь?
Но он уже убежал, размахивая руками, утирая лоб.
«В чем дело?»
Вчера еще заходили ко мне друзья и знакомые. Никто мне ничего о Константинополе не говорил. Эвакуация, что ли? Но разве это бывает так вдруг, мгновенно?
В редакции полная растерянность.
– Что случилось?
– Как «что случилось»? Французские войска
бросили город, вот что случилось. Надо удирать.
Вот он, Константинополь-то!
Катились мы все с севера, вниз по карте. Сначала думали, что посидим в Киеве да и по домам. Я еще дразнила братьев-писателей: «Что! Довел нас язык до Киева?»
Погнало нас вниз, прибило к морю, теперь, значит, надо вплавь. Но куда?
Слышу проекты.
«Наше слово» наймет большую шхуну, нагрузит в нее ротационную машину и типографскую бумагу, заберет всех сотрудников и двинет на всех парусах в Новороссийск.
Говорили и сами себе не верили.
– А вы куда едете? – спросили у меня.
– Да ровно никуда. Остаюсь в Одессе.
– Да вас повесят.
– Это действительно будет очень скучно. Но ку
да же мне деваться?
369
– Хлопочите скорее о пропуске на какой-нибудь
пароход.
«Хлопотать» я абсолютно не умела.
В одной из редакционных комнат сидел на подоконнике А. Р. Купель, бледный, лохматый, и разговаривал сам с собой:
– Куда идти? Раз они уже здесь, раз никто защи
тить не может… Может быть, у них сила? У них
право?
Я подошла к нему, но он даже не заметил меня и продолжал говорить сам с собой.
Надо все-таки что-нибудь предпринять, если действительно все уезжают. Что же я буду делать одна?
Вот теперь как раз кстати вспомнить о преданных душах, которые месяц тому назад со слезами восторга, «которых они не стыдились», вопили, что в случае эвакуации Одессы я первая войду на пароход.
Позвонила по телефону к адвокату А. Ответила его дочь:
– Папы нет дома.
– Вы уезжаете?
– Н-нет, ничего не известно. Я ничего не знаю.
Позвонила к Б.
Ответила квартирная хозяйка:
– Уехали. Все уехали.
– Куда?
– На пароход. У них давно были пропуски от
французов.
– А! вот как! Значит, давно…
Б. тоже клялись и умилялись…
Хотела повидать кое-кого из литературных друзей, но почему-то часть города была оцеплена солдатами. Почему – никто не знал. Вообще никто ничего не знал.
– Отчего уходят французские войска?
– Получена тайная телеграмма из Франции. Там
революция, там утвердились коммунисты, и, значит,
войска против большевиков сражаться не могут.
Во Франции революция? Что за галиматья!
– Нет,—догадался кто-то.—Они не уходят,
а только делают вид, что уходят. Чтобы обмануть
большевиков.
Из парикмахерской выскочила знакомая дама.
370
– Безобразие! Жду три часа. Все парикмахерские
битком набиты… Вы уже завились?
– Нет,– отвечаю я растерянно.
– Так о чем же вы думаете? Ведь большевики
наступают, надо бежать. Что же вы так нечесаная
и побежите? Зинаида Петровна молодец: «Я, гово
рит, еще вчера поняла, что положение тревожно,
и сейчас же сделала маникюр и ондюлясион». Се
годня все парикмахерские битком набиты. Ну, я
бегу…
Прохожу мимо дома адвоката А. Решаю просто зайти и узнать.
Отворяет его дочь.
– Папы все еще нет. Он придет часа через два.
Вся передняя завалена платьем, бельем, башмаками, шляпами. Раскрытые сундуки и чемоданы наполовину набиты вещами.
– Вы уезжаете?
– Кажется, да…
– Куда?
– Кажется, в Константинополь. Но у нас нет ни
каких пропусков, и папа хлопочет. Вероятно, не
поедем.
Звонит телефон.
– Да! —кричит она в трубку.—Да, да. Вместе.
Каюты рядом? Отлично. Папа заедет за мной в семь
часов.
Не желая ее конфузить тем, что слышала ее разговор, я тихонько открываю дверь и ухожу.
На улице новая встреча.
Знакомая одесситка. Очень возбужденная и даже радостная.
– Голубчик! Ну вы же мне не поверите!
Плотный, как кожа! Спешите скорее, там уже не
много осталось.
– Чего? Где?
– Крепдешин. Ну прямо замечательный! Я себе
набрала на платье. Чего вы удивляетесь? Нужно
пользоваться. Дешево продают, потому что все рав
но большевики отберут. Бегите же скорее! Ну?
– Спасибо, но, право, как-то нет настроения.
– Ну, знаете, лавочник ждать не станет, пока
у вас настроение переменится. И верьте мне, что нас
ждет – неизвестно, но зато известно, что крепдешин
всегда нужен.
Зашла к моим друзьям М-м.
Они ничего не знали. Не знали даже, что войска уходят. Но у них были другие приметы тревожных перемен.
– Долбоносый въехал в квартиру и поселился
в гостиной. Прислушайтесь!
Прислушалась.
Из гостиной через коридор неслись звуки очень неприятного ржавого голоса. Голос пел:
Мадам Лю-лю-у-у… Я вас люблю-у-у…
Ага! Понимаю. Это был голос долбоносого субъекта, типа очень подозрительного, который шмыгал иногда по коридору, старательно отворачивая лицо. Кто-то из бывших у М-м узнал его и даже назвал кличку. Это был большевик из Москвы.
Приходил к хозяйке, шептался с ней, подслушивал, подглядывал. Одновременно и ухаживал, так как хозяйка была женщина нестарая, с утра ходила в платье с открытой жирной шеей, густо, словно мукой, обсыпанной пудрой, глаза у нее были выкаченные, с толстыми веками, нос шилом, словом —вся любовь.
Поздно вечером слышно было, как, покончив с прозой шпионажных донесений, она томно ворковала голубиными стонами:
– Ой-й-й! И где мое блаженство? Где?
– Твое блаженство и с тобой! – отвечал ей
ржавый голос.
И вот со вчерашнего дня «блаженство» перестало прятаться. Оно переехало с корзиной и громко крикнуло в кухню:
– Аннушка! Почистите мне бруки!
Большевик перестал прятаться.
«Действительно, ауспиции тревожны».
М-м никуда ехать не собирались. И меня это подбодрило.
Вот сидят же люди спокойно на месте…
Пошла к себе в гостиницу.
Швейцары куда-то исчезли. Большинство номеров пусты, с настежь открытыми дверями.
Только что поднялась к себе – стук в дверь.
Влетает знакомый москвич X.
– Я второй раз забегаю. Нет ли у вас денег? Все
банки закрыты, нам не с чем выехать, жена в отчаянии.
– Куда вы едете?
– Мы сегодня вечером на «Шилке» во Владиво
сток. А вы куда?
– Никуда.
– Вы шутите! Вы с ума сошли! Оставаться в го
роде, который обещали отдать бандам на разграб
ление. Говорят, Молдаванка уже вооружена и ждет
только, когда все войска отойдут, чтобы ринуться
на город.
– Куда же мне деваться?
– Мы были уверены, что вы давно уже устрои
лись. Едемте с нами на «Шилке» во Владивосток – у
нас есть пропуск. Мы и вас проведем.
– Хорошо. Я с радостью.
– В таком случае ровно в восемь часов вечера
будьте с багажом на пристани.
– Помните же – ровно в восемь.
– Ну конечно. Поцелуйте Лелечку.
Теперь, когда мой отъезд устраивался, я почувствовала, как мне, в сущности, хотелось уехать. Теперь, когда можно было спокойно думать о том, что меня ждало, если бы я осталась, мне стало страшно. Конечно, не смерти я боялась. Я боялась разъяренных харь с направленным прямо мне в лицо фонарем, тупой идиотской злобы. Холода, голода, тьмы, стука прикладов о паркет, криков, плача, выстрелов и чужой смерти. Я так устала от всего этого. Я больше этого не хотела. Я больше не могла.
16
Открыла окно.
Где-то на боковой улице стреляли.
Уложила вещи. Спустилась вниз.
В вестибюле стало спокойнее. У стен еще остались кое-какие чемоданы, но суетни не было. Даже отельная прислуга куда-то исчезла. У парадного крыльца вертелся мальчишка-рассыльный.
– Кто это стреляет? – спросила я.
– А это шпекулянтов пугают.
– Каких спекулянтов?
– А которые валютой торгуют. Их там множе-