Текст книги "НОСТАЛЬГИЯ"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
в карантине пусто! Что-о? Я им говорю, что мы уже
сидели. А они говорят – покажите бумаги, когда вы
из Москвы выехали. А по бумагам неделю тому на
зад. А где же две недели карантина? Так я отве
тил – что? Я ответил, что я пойду деньги разменяю.
А что вы хотите, чтобы я ответил на подобный
вопрос?
– Как же быть?
– Как-нибудь будем. Пуганая ворона на кусты
дует. Надо найти, кому дать. Для чего же они ка
рантин выдумали? Нужно только разыскать какого-
нибудь еврея, так он нам дорогу покажет.
Гуськин ушел.
– Знаете, господа, нужно попробовать погово
рить с солдатом,—надумала я.—Оленушка, начнем
говорить между собой по-немецки, чтобы располо
жить его в свою пользу. Хорошо?
– Я совсем немецкий забыла! – говорит Оленуш
ка.– Помню кое-что из грамматики.
– Ничего, валяйте из грамматики, только с чув
ством.
– Аусгеноммен зинд: бинден, финден, клинген,—
начала Оленушка,—гелинген, ринген…
– Веселее, Оленушка, оживленнее!..
– Нах, ауф, хинтер, небен, ин, штеен, мит дем
аккузатив, – улыбаясь, щебетала Оленушка.
– Мит, hqx, нехст, небст,—отвечаю я, утверди
тельно кивая головой.—Смотрите – солдат на
чинает шевелиться. Валяйте скорее еще!
– Аусгеноммен зинд: бинден, банд, гебунден.
Дринген, дранг…
– Цу, аус…
Солдат смотрел на нас с тусклым любопытством.
– Ну вот, патриотическая жилка у него, очевид
но, завибрировала. Как же быть дальше?
– Может быть, спеть дуэтом «Дас вар ин Шене-
берг»?
– Петь, пожалуй, неудобно. Куда это уставился
наш солдат? Смотрит на мой чемодан.
Я подхожу к нему. Ага! На моем старом чемодане наклейка «Берлин». Вот он куда смотрит. Ну, теперь возьму его голыми руками.
– Берлин! Чудесный город,—говорю я по-немец
ки.– Вы бывали в Берлине?
Нет, он в Берлине не был.
– Ах, когда все это кончится, непременно поез
жайте. Ах, ах! Прекрасный город. Ресторан Кемпин-
ского… магазин Вертхейма, пиво, колбаса, красота…
Ах, ах, ах!
Немец улыбается, патриотическая жилка пляшет вовсю.
– А вы были в Берлине?
– Ну, еще бы! Вот доказательство – мой чемо
дан. Берлин, ах, ах!
Ну, однако, пора к делу.
– Да, это было хорошее время – до войны.
А теперь так трудно. Вот стоим здесь под дождем
и не знаем, как быть. Мы, конечно, были в каранти
не, но недолго, потому что мы ужасно здоровые.
Нас и отпустили. Только свидетельство мы не дога
дались взять. Как быть?
Солдат вдруг сделал каменное лицо, повернулся в профиль и, не глядя на меня, сказал:
– Лейтенант Швенн.
И еще раз повторил потише, но очень внушительно:
– Лейтенант Швенн.
Потом сразу повернулся и отошел. Победа! Бегу искать Гуськина. Фонари мигают – мелькает по ним суетливая тень. Конечно, это Гуськин.
– Гуськин! Гуськин! Солдат сказал: «Лейтенант
Швенн». Понимаете?
– Хо! Мне уже десять человек сказали «Швенн».
Он там, у начальника. Надо ждать.
Я вернулась к своим.
Солдатский патриотизм так разыгрался, что, по-видимому, и успокоиться не мог.
– Лейтенант Швенн! – повторил солдат, не гля
дя на нас.—Нун? Лейтенант Швенн.
Тогда я догадалась и сказала:
– Шон! Уже!
Он шевельнул бровями и ухом и успокоился.
Подошел Гуськин.
– Ну, что?
– Такие пустяки! Так дешево, что прямо стыд!
Что-о? Только нужно все-таки, чтобы вы сами по
шли поговорить с начальником. Попросите, чтобы
дал пропуск. Он все равно даст, но нужно, чтобы вы.
попросили.
Пошли к начальнику. Что ему сказать – сами не знали.
Начальник – немецкий офицер – сидел за столом. Вокруг – свита, украинская офицерская молодежь.
– Чего же вы так торопитесь? – спрашивала
свита.– Посидите себе у нашем городу.
– Мы очень торопимся. У нас послезавтра в Кие
ве концерт, мы непременно должны быть к сроку на
месте.
Кое-кто из офицеров знал наши имена. Улыбались, смущались, шутили.
– Вот вы вместо того, чтобы задерживать нас,
лучше сами берите разрешение и приезжайте на наш
концерт в Киев,– сказал Аверченко.– Мы вас всех
приглашаем. Приезжайте непременно.
Молодежь заволновалась.
– Концерт? И вы участвуете? Ах, если бы толь
ко было можно!
– Карантин? Какой там карантин,—бессвязно
лепетал Гуськин.—Это же русские писатели! Они
так здоровы, что не дай б,ог. Слышали вы, чтобы
русский писатель хворал? Фа! Вы посмотрите на
русского писателя!
Он с гордостью выставил Аверченко и даже обдернул на нем пальто.
– Похож он на больного? Так я вам скажу: нет.
И через три дня, послезавтра, у них концерт. Такой концерт, что я бы сам валом валил на такой концерт. Событие в анналах истории. А если нужно карантин, так мы его потом поищем в Киеве. Ей-богу. Найдем и посидим себе немножечко. Отчего нам не посидеть? Что-о?
– Попросите же за нас вашего немца,—сказала
я офицерам.
Те пощелкали каблуками, пошептались, подсунули немцу какие-то бумажки. Тут выступил Гуськин.
– Главное дело, не забудьте сказать, что я преж
де всех сидел в карантине, – внушительно сказал
он мне.– Еще вздумают меня тут задерживать!
Я свою мамашу уже пять месяцев не видал.
И, повернувшись к изумленным офицерам, заявил официальным тоном:'
– Я нахожусь уже пять месяцев вне матери.
* * *
И вот мы снова в вагоне.
В Гомеле добрые души советовали нам проехать до Киева на пароходе: «Будете проезжать мимо острова, где засела какая-то банда. Банда все пароходы обстреливает из пулемета».
Прогулка, очевидно, очень уютная. Но мы все-таки решили ехать по железной дороге.
Вагон приличный, первого класса, но публики немного и публика странная – все какие-то мужики в сермягах. Сидят, молчат, шевелят бровями. Бородач с золотым зубом на мужика совсем не похож. На нем грязный тулуп, но пухлые руки, холеные, с вплывшим в четвертый палец обручальным кольцом.
Странный народ. Смотрят, положим, не злобно. Когда ехали в классном вагоне из Москвы, публика смотрела на нас зверски: интеллигенты подозревали в нас чекистов, плебс – тех, продолжающих пить кровушку.
Ну вот, скоро и Киев.
Гуськин развлекает нас мирной беседой.
– Я в Киеве познакомлю вас с моим приятелем,—
говорит он Оленушке.– Очень милый молодой че
ловек, глубоко интеллигентный. Лотос.
– Что?!
– Лотос.
– Индус? – с благоговением спрашивает Оле-
нушка, и я вижу в глазах ее мелькнувшую мечту
о йогах, о посаженной яблоне и плодах ее.
– Ну-у! Зачем так мрачно? Коммивояжер, – отве
чает обиженный за приятеля Гуськин.
Лотос коммивояжер. Оптические стекла. Аристократической семьи. Дядя имел аптечный склад в Бердянске. Думает жениться.
– А вы, Гуськин, не женаты?
– Нет.
– Отчего?
– У меня слишком высокие требования от де
вушки.
– Какие же требования?
– Во-первых, дебелость.
Гуськин опустил глаза. Помолчал и прибавил:
– И все ж таки приданое.
С ударением на «и».
– А скажите, Гуськин, как вас зовут? А то нелов
ко, что мы все зовем вас по фамилии.
Гуськин смущенно усмехнулся.
– Имя? Так вы же станете смеяться.
– Ну, господь с вами. Почему мы будем смеять
ся?
– Ей-богу, будете смеяться. Я не скажу.
– Ну, Гуськин, милый, честное слово, не будем!
Ну, скажите!
– Не настаивайте, Оленушка,—шепчу я.—Мо
жет быть, оно как-нибудь на наш слух неприлично
звучит.
– Ну, пустяки, скажите, Гуськин, как вас зовут?
Гуськин покраснел и развел руками.
– Меня зовут… извините —это же прямо анек
дот! Александр Николаевич! Вот.
Мы действительно ожидали чего угодно, но не этого.
– Гуськин! Гуськин! Уби-и-ил!
Гуськин хохочет громче всех и утирает глаза тряпичным комочком неизъяснимого цвета. Вероятно, в более шикарные времена это было носовым платком…
324
7
Чем ближе к Киеву, тем оживленнее станции.
На вокзалах буфеты. По платформам ходят жующие люди с масляными губами и лоснящимися щеками. Выражение лиц изумленно-довольное.
На стенах афиши, свидетельствующие о потребности населения в культурных развлечениях. Читаю: «Грандиозный аттракцион собак. По системе знаменитейшего Дурова», «Труппа лилипутов», «Артистка Александрийского театра с полным местным репертуаром».
Гуськин сказал:
– Здесь-таки буквально жизнь бьет ключом по
голове. Какие афиши! Ловко составлены. Что-о?
Я бы сам на такую программу валом валил!
Всюду немецкие полицейские, чисто вымытые, крепко вытертые, туго набитые украинским салом и хлебом.
Нас еще два раза пересаживают. Совсем уж непонятно почему.
На одной из больших станций на платформе в толпе ожидающих стоят Аверченко, Гуськин, актриса с собачкой – все как на подбор высокого роста. Вдруг подбегает к ним запыхавшийся субъект – котелок на затылке, распахнутое пальто вздулось кривым парусом, глаза блуждают.
– Извините, мене вопрос —вы не лилипуты?
– Нет,– скромно отвечает Аверченко.
Кривой парус несет субъекта дальше.
Гуськин даже не удивился.
– Вероятно, ожидается труппа и запоздала при
ездом. Чего же вы смеетесь? Это же часто бывает,
что труппа опаздывает. Что-о?
Он находит вопрос вполне естественным.
С каждой пересадкой состав публики меняется. Появляются прилично и даже элегантно одетые люди, «господа». К последнему перегону остаются сплошь одни «господа» да «барыни».
«Куда же они все девались?»
Уйдет в станционную мужскую комнату темная личность с чемоданчиком, а выходит из мужской комнаты совершенно ясная личность – адвокат, помещик, гидра контрреволюции, с гладко причесанной головой, в чистом воротничке, и несет рукой
в перчатке тот же чемоданчик. Эге! Лица-то все знакомые. Вон и тот, пухлый, с бородкой,—расчесал бородку, брови нахмурил, снимает озабоченно пушинку с рукава драпового пальто и уже выражает недовольство какими-то порядками: «Безобразие! Эдакая распущенность!»
Ну уж если дошло до «безобразия» и «распущенности», значит, почва у нас под ногами прочная.
Скоро и Киев.
Гуськин озадачивает на,с неожиданным вопросом:
– А где вы все думаете остановиться?
– Где-нибудь в отеле.
– В отеле?
Он загадочно усмехается.
– А что?
– Говорят, что все отели реквизированы. И
в частных квартирах столько народу набито, что
я хотел бы, чтобы в моем кошельке было так тесно.
Что-о?
У меня знакомых в Киеве не было, и куда сунуться, если в отель не пустят,—я не имела никакого представления.
– Это, собственно говоря, Гуськин, ваша обязан
ность,– сказал Аверченко,– раз вы импресарио, вы
должны были приготовить помещение, списаться
с кем-нибудь, что ли.
– А с кем я спишусь? Господину гетману напи
шу? Так я бы ему написал, а он бы мне прописал.
Так пусть лучше госпожа Тэффи пойдет к гетману,
так из этого, может быть, что-нибудь выйдет. Не го
ворю, что выйдет хорошее, но что-нибудь непремен^
но выйдет. Ну, я уже вижу, что госпожа Тэффи нику
да не пойдет, а останется себе ждать на вокзале,
а Гуськин побежит по городу и найдет квартиру.
Опять столько работы, что ни охнуть, ни сдох
нуть.
– Это входит в ваши обязанности! Чего же вы
огорчаетесь?
– Обязанности? – философским тоном сказал
Гуськин.– Конечно, обязанности. Ну так найдите
мне дурака, который бы веселился, что должен ис
полнять обязанности! Что-о?
Оленушка вступила в разговор.
– В крайнем случае я возьму все на себя,—крот
ко сказала она.—У меня в Киеве есть подруги, мо
жет быть, можно устроиться у них…
Личико у Оленушки было озабоченное и грустное. Ясно было, что она приняла твердое решение «не топтать травы»…
На скамейке через проход актриса с собачкой говорила шипящим голосом Аверченкину антрепрене-
РУ:
– Почему другие могут, а вы не можете? Почему
вы никогда ничего не можете? И тут же сама себе отвечала:
– Потому что вы форменный идиот.
Я сказала тихонько Аверченке:
– Мне кажется, что ваши актеры плохо ладят
друг с другом. Эта самая Фанничка и ваш импреса
рио всю дорогу шипят друга на друга. Трудно будет
устраивать с ними вечера.
– Да, они бранятся,– спокойно сказал Аверчен
ко.– Но это вполне нормально. Это же старый
роман.
– Роман?
Я прислушалась.
– Мне стыдно за вас,– шипела актриса.– Вечно
вы не бриты, у вас рваный галстук, у вас грязный
зоротничок, и вообще вид альфонса.
– Да, вы правы,—сказала я Аверченке.—Здесь,
по-видимому, глубокое и прочное чувство.
Импресарио бубнил в ответ:
– Если бы я был любителем скандалов, то я ска
зал бы вам, что вы пошлая дура и вдобавок злая.
Имейте это в виду.
– Да,—повторила я.—Глубокое и прочное
с обеих сторон.
Нужно, однако, поднять настроение.
– Господа,—сказала я.– Почему вы так приуны
ли? Помните, как вы мечтали в теплушке о ванне,
о хорошем обеде? Подумайте только: завтра в это
время мы, может быть, будем чистенькие и на
рядные сидеть в хорошем ресторане и под музыку
есть самые вкусные вещи. Будет белая блестящая
скатерть, хрустальные рюмки, цветы в вазах…
– Я таки порядочно не люблю рестораны,—
вставил Гуськин.—Чего хорошего? Когда мне мама
ша подает дома бульончик, так я его улепетываю
лучше, чем самую дорогую печенку в самом лучшем ресторане. Что-о? Конечно, в очень дорогом ресторане, там полный порядок (Гуськин произносил «па-радок», производя как ласкательное от слова «парад»). Там вам, после того как вы курочку поглодаете, обязательно подают теплой воды, и даже с мылом, чтобы вы могли помыть лицо и руки. Но для такого ресторана надо иметь нахальные деньги. А в обыкновенном ресторане так вы себе вытираете руки прямо о скатерть. Это же скука! Нет, я ресторанов не люблю. И чего хорошего, когда вы кушаете суп, а какой-нибудь сморкач сидит рядом и кушает, извините, компот.
– Чего же тут дурного? – недоумевает Аверчен
ко.
– Как чего дурного? Притворяйтесь! Не понимае
те? Так куда же он плюет косточки? Так он же их
плюет вам в тарелку. Он же не жонглер, чтобы
каждый раз к себе попадать. Нет, спасибо! Я таки
повидал ресторанов на своем веку.
* * *
Поезд подходит к станции.
Киев!
Вокзал забит народом и весь пропах борщом. Это новоприезжие в буфете приобщаются к культуре свободной страны. Хлебают сосредоточенно, высоко расставив локти, не то как бы паря орлом над добычей, не то защищая ее острием локтей от постороннего посягательства. Что поделаешь! Разум говорит, что ты здесь в полной безопасности, что борщ твой неотъемлемая твоя собственность и права твои на него охраняются железной немецкой силой. Знаешь ты все это твердо и ясно, а вот подсознательное твое ничего этого не знает и расставляет твои локти и выпучивает глаза страхом: «А вдруг через плечо протянется неведомая гнусная ложка и зачерпнет для нужд пролетариата?..»
Сидим с багажом в буфете, ждем вестей о квартире.
За соседним столом насыщается пухлый бородач с обручальным кольцом.
Перед ним на тарелке бифштекс. Над ним испуганная физиономия лакея.
ооо
Бородач распекает:
– Я ж тебе, мерзавец, русским языком сказал:
бифштекс с жареным картофелем. Где же карто
фель? Где, я спрашиваю русским языком, жареный
картофель?
– Виноват-с, они сейчас поджарятся-с. Они у нас
вареный. Обождите-с. Они сей минут-с!
Бородач задохнулся от негодования.
– «Обождите-с»! Ябуду ждать, а бифштекс бу
дет стынуть? Молчать! Нахалы!
У стены стоял молодой носильщик и, саркастически сжав губы, поглядывал на барина и на лакея. Очень выразительно поглядывал. Что ж, сценка стоила, чтобы на нее поглядел «молодой пролетариат». Как большевистская пропаганда, она, конечно, достигала лучших результатов, чем самый яркий советский агитационный плакат с гидрой капитализма и контрреволюции…
В буфете было душно, а ждать, по-видимому, придется еще долго. Я вышла из вокзала.
Веселый солнечный день догорал. Оживленные улицы, народ, снующий из магазина в магазин… И вдруг чудная, невиданная картина, точно сон о забытой жизни,—такая невероятная, радостная и даже страшная: в дверях кондитерской стоял офицер с погонами на плечах и ел пирожное! Офицер, с по-го-на-ми на плечах! Пи-рож-ное! Есть еще на свете русские офицеры, которые в яркий солнечный день могут стоять на улице с погонами на плечах. Не где-нибудь в подвале, затравленный, как зверь, закутанный в бумазейное тряпье, больной, голодный, самое существование которого – трепет и смертная угроза для близких…
И вот —день, солнце и народ кругом, и в руке невиданная, неслыханная, легендарная штука —пирожное!
Закрыла глаза, открыла. Нет, не сон. Значит – жизнь. Но как все это странно…
Может быть, мы так отвыкли, что и войти в эту жизнь не сумеем…
Первое впечатление от киевского житья-бытья было таково.
Весь мир (киевский) завален, перегружен снедью. Из всех окон и дверей – пар и чад. Магазины на-
биты окороками, колбасами, индюками, фаршированными поросятами. И по улицам, на фоне этих фаршированных поросят – tout Moscou et tout Pe-tersbourg1 .
8
Первое впечатление – праздник.
Второе – станция, вокзал перед третьим звонком.
Слишком беспокойная, слишком жадная суета для радостного праздника. В суете этой тревога и страх. Никто не обдумывает своего положения, не видит дальнейших шагов. Спешно хватает и чувствует, что придется бросить…
Улица кишит новоприезжими. Группы в самых неожиданных сочетаниях: актриса из Ростова с московским земцем, общественная деятельница с балалаечником, видный придворный чин с шустрым провинциальным репортерчиком, сын раввина с губернатором, актерик из кабаре с двумя старыми фрейлинами… И все какие-то недоуменные, оглядываются и держатся друг за друга. Кто бы ни был сосед – все-таки человеческая рука, человеческое плечо здесь, рядом.
Так, вероятно, дружно обнюхиваясь, страдали от качки впервые встретившиеся семь пар чистых с семью парами нечистых в Ноевом ковчеге.
На Крещатике прогуливаются многие без вести пропавшие. Вот общественный деятель, который месяц тому назад говорил мне, раздувая ноздри, что мы не должны уезжать, что мы должны работать и умереть на своем посту.
– А! А как же ваш пост? – неделикатно окли
каю я его.
Он краснеет и решает шутить:
– Слишком испостился я на своем посту, доро
гая! Вот подправлюсь немножко, а там посмотрим.
А глаза бегают, и не видно, в какую сторону они посмотрят…
Суетня на Крещатике. И деловая, и веселая. Посреди тротуара стоит всеведующийи вездесущий журналист Р. и, как хозяин раута, принимающий и провожающий гостей, жмет руки направо и нале-
1 Вся Москва и весь Петербург (фр.).—Ред.
во, кивает головой, особенно уважаемых личностей провожает несколько шагов, другим только фамильярно помашет рукой.
– А! Наконец-то! – приветствует он меня.– Мы
вас ждали еще на прошлой неделе.
– Кто «мы»?
– Киев!
Толпа несет меня далее, и «Киев» кричит вслед:
– Вечером, конечно, у…
Не могу разобрать где.
– Там все ужинаем,—говорит голос рядом.
Это петербургский адвокат, тоже незаметно из
Петербурга исчезнувший.
– Давно вы здесь? Отчего не зашли попрощать
ся, когда уезжали? Мы о вас беспокоились.
Смущенно разводит руками.
– Как-то, знаете, все это так смешно устрои
лось…
Не успеваю кланяться, отвечать на радостные приветствия.
Вот один из сотрудников бывшего «Русского слова».
– Что здесь делается! – говорит он.– Город со
шел с ума! Разверните газеты – лучшие столичные
имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь
«Летучая мышь», здесь Собинов. Открывается каба
ре с Курихиным, Театр миниатюр под руководством
Озаровского. От вас ждут новых пьес. «Киевская
мысль» хочет пригласить вас в сотрудники. Влас До
рошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло.
Затевается новая газета, газета гетмана под редак
торством Горелова… Василевский (Не-Буква) тоже за
думал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь
жизнь бьет ключом.
Вспомнился Гуськин: «Жизнь бьет ключом по голове…»
– Киевляне не могут опомниться,—продолжает
мой собеседник.—Сотрудники местных газет при ви
де чудовищных для их быта гонораров, отпу
скаемых приезжим гастролерам, хотят сделать заба
стовку. Гастролеры-то уедут, а мы, мол, опять
потащим на себе воз. Рестораны ошалели от наплы
ва публики. все новые «уголки» и «кружки». На днях приезжает Евреинов. Можно будет открыть Театр новых форм. Необходима также
«Бродячая собака». Это уже вполне назревшая и осмысленная необходимость.
– Я вот здесь только проездом,– говорю я.– Ме
ня везут в Одессу для литературных вечеров.
– В Одессу? Сейчас? Никакого смысла. Там пол
ная неразбериха. Нужно выждать, пока все нала
дится. Нет, мы вас сейчас не выпустим.
– Кто «мы»?
– Киев.
Чу-де-са!
Выплывает круглое знакомое лицо москвички.
– Мы уже давно здесь. Мы ведь киевляне, – за
являет она с гордостью.—У отца моего мужа был
дом вот здесь, на самом Крещатике. Мы самые ко
ренные… Здесь очень недурной крепдешин… Моя
портниха…
– Придете сегодня к Машеньке? – покрывает
москвичку актерский бас.—Она здесь на несколько
гастролей. Дивный кофе… Варят прямо со сливками
и с коньяком…
Пьют, едят, едят, пьют, кивают головами. Скорей! Скорей! Успеть бы еще выпить, еще съесть и прихватить с собой! Близок третий звонок…
Оленушка устроила мне приют у своих подруг. Одна из подруг служила, две младшие еще учились в гимназии.
Все три были влюблены в тенора местной оперы, восторженно клекотали индюшиными голосами и были очень милы.
Жили они во флигеле, во дворе, а двор был весь завален дровами так, что нужно было знать, где проложен фарватер, чтобы, искусно лавируя, добраться до входной двери. Новички в дровах застревали и, выбившись из сил, начинали кричать. Это служило вместо звонка, и девочки спокойно говорили друг другу: «Лиля, кто-то пришел, слышишь? В дровах кричит».
Дня через три после моего водворения во флигель попал в западню кто-то крупный и закричал козлиным воплем.
Лиля пошла на выручку и привела Гуськина. Он так за эти три дня растолстел, что я не сразу его и узнала.
– А я все считал, что вы на вокзале, и искал для
вас помещение.
– Вы думаете, что я четыре дня сижу в буфете?
Ему, очевидно, лень было очень густо врать.
– Так… Приблизительно предполагал. Здесь
надо хлопотать через специальную комиссию, иначе
помещения не достанете. Ну, конечно, если вы сами
попросите и предъявите свидетельство о болезни…
– Да ведь я же здорова.
– Ну, что —здорова! Когда-нибудь, наверное,
корь была. Вам и напишут: «Страдала корью, необ
ходимо крытое помещение». Что-нибудь научное на
пишут. Ну а что вы скажете за Киев? Были на Кре
щатике? И чего здесь так много блондинок? Пусть
мне это объяснят.
– Вам, очевидно, не нравятся блондинки? – хи
хикнула одна из девочек.
– Почему нет, брунетки тоже хороши, не хочу
обижать, но в блондинках есть чего-то небесного,
а в брунетках больше земского. Что-о? Нужно будет
устроить ваш вечер.
– Мы уже условились насчет Одессы.
– Эт! Одесса!
Он загадочно усмехнулся и ушел – пухлый, сонный, масляный.
Вечером встретила Аверченку и рассказала обо всех своих сомнениях насчет Гуськина.
– По-моему, вы не должны с ним ехать,– решил
Аверченко.—Заплатите ему неустойку и развяжитесь
с ним поскорее. Он, по-моему, для организации лите
ратурных вечеров совсем непригоден. Он вам или
дрессированную собаку выпустит вместе с вами, или
сам запоет.
– Вот и я этого боюсь. Но как же быть?
– А вот что: посоветуйтесь с моим импресарио.
Это честнейший малый и, кажется, опытный.
Аверченко, человек очень доверчивый и сам исключительно порядочный, всех считал честнейшими малыми и всю жизнь был окружен жуликами. Но… почему все-таки не посоветоваться?
– Ладно. Пришлите мне вашего красавца.
«Красавец» явился на другой день и развил уди
вительный план:
– Прежде всего не соглашайтесь устраивать
свой вечер в Киеве, потому что это может повредить
моему предприятию с Аверченкой. Один литера
турный вечер —это интересно, но когда литература
начнет сыпаться как горох, так публика разобьется и сборы падут.
– Отлично,– поняла я.– Это вы хлопочете о се
бе. А я вас пригласила, чтобы посоветовать
в моих делах.
– Ав ваших делах, так я вам посоветую очень
хитро. Тут надо поступать непременно очень хитро.
Вы себе поезжайте в Одессу, пусть Гуськин устраи
вает там ваш вечер. Пусть возьмет залу – я вам ска
жу какую,– есть такая в Одессе зала, где никто ни
чего не слышит. Ну так вот, в этой зале читайте
себе один вечер ужасно слабым голосом. Публика,
разумеется, недовольна, разумеется, сердится. А вы
дайте заметку в газеты – у вас ведь, наверное, есть
знакомство в прессе, – дайте заметку, что вечер —
такая дрлнь, что ходить не стоит. А потом второй
вечер в той же зале. И снова читайте себе еле слыш
но—пусть публика скандалит. А тут я подъеду
с Аверченкой, возьму себе небольшой зал, в газетах
пропечатаю огромный успех. Тогда вы позовете
Гуськина и скажете: «Видите себе, как вы плохо ор
ганизуете дело. Везде скандал. Давайте уничтожим
договор». Ну, так поверьте, что при таких условиях
он на вас сердиться не станет.
Я долго молча на него смотрела.
– Скажите, вы все это сами выдумали?
Он скромно, но гордо опустил глаза.
– Значит, вы советуете мне провалить мои вы
ступления и самой о себе дать в газеты ругательные
рецензии? Это, конечно, очень оригинально. Но по
чему же за всю эту оригинальность должен распла
чиваться несчастный Гуськин? Ведь он же ваш това
рищ по ремеслу – за что же вы хотите его разорить?
Разве вы не понимаете, какую гадость вы ему
подстраиваете?
Он обиделся.
– Ну, я уже начинаю подозревать, что мой про
ект вам не нравится. Тогда устраняйте Гуськина как-
нибудь иначе и заключайте договор со мной. Я уже
сумею вам устроить шик.
– Ну, еще бы! Вы самый остроумный человек,
какого я когда-либо встречала.
Он улыбнулся, польщенный.
– Ну уж и самый!
9
Засиживаться у Оленушкиных подруг было неудобно. Пришлось хлопотать о комнате. Долго, нудно, бестолково. Ожидать часами очереди, записываться, приходить каждый день справляться, распутывать путаницы.
Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами. Первый этаж занимала «Летучая мышь», второй – пустой – ремонтировался, в пустом третьем одна комната – моя.
Комната угловая: два окна в одну сторону ловили северный ветер, два в другую – западный. Рамы были двойные, и стекла в них так хитро выбиты, что сразу и не догадаешься: во внутренней раме нижнее левое и верхнее правое. В наружной – нижнее правое и верхнее левое. Посмотришь, как будто все в порядке и цело, и не понимаешь, отчего летают письма по комнате и пеньюар на вешалке шевелит рукавами.
Обстановка – кровать, стол, умывальник и два соломенных кресла. Кресла эти, безумно утомленные жизнью, любили по ночам расправлять свои ручки, ножки и спинки со скрипом и стонами.
Водворилась я в новую свою обитель в холодный сухой осенний день, осмотрелась и спросила, сама не знаю почему: «А какой здесь доктор специалист по «испанке»? У меня будет «испанка» с осложнением в легких».
С Гуськиным дело наладилось, вернее, разладилось отлично: получив аванс из «Киевской мысли», я заплатила ему неустойку, и он, вполне успокоенный, уехал в Одессу.
– Вы ведь не будете работать с Аверченкиным
импресарио? – ревниво спросил он.
– Даю вам слово, что не буду ни с ним, ни с кем
бы то ни было. Всякие выступления ненавижу. Чита
ла только на благотворительных вечерах, и всегда
с большим отвращением. Можете быть спокойны.
Тем более что Аверченкин импресарио очень мне
несимпатичен.
– Ну, вы же меня мертвецки удивляете! Такой
человек! Вы спросите в Конотопе! В Конотопе его
прямо-таки обожают. Дантист Пескин бил его
335
костью от ветчины. Через жену. Конечно, в характере у него нет большой живности, и, пожалуй, даже и некрасив… такие смуглые черты лица… Может быть даже, Пескин бил его не через жену, а по коммерческому делу. А может, и совсем не бил, а он только врет – пусть ему собака верит.
Расстались мы с Гуськиным мирно. И он, уже распрощавшись, снова просунул голову в дверь и спросил озабоченно:
– А вы кушаете сырники?
– Что? Когда? – удивилась я.
– Когда-нибудь,– отвечал Гуськин.
На этом мы и расстались.
* * *
Вслед за Гуськиным уехала из Киева Оленушка. Она получила ангажемент в Ростов.
Перед отъездом выразила желание поговорить со мною по душе и попросить моего совета в своих сложных делах.
Я повела ее в кондитерскую, и там, капая слезами в шоколад и битые сливки, она рассказала мне следующее. В Ростове живет Вова, который ужасно ее любит. Но здесь, в Киеве, живет Дима, который также ее ужасно любит. Вове восемнадцать лет, Диме девятнадцать. Оба офицеры. Любит она Вову, но выходить замуж надо за Диму.
– Почему же?
Оленушка всхлипывает и давится пирожным:
– Так надо! На-а-а-до!
– Подождите, Оленушка, не ревите так ужасно.
Расскажите всю правду, если хотите знать мое
мнение.
– Мне очень тяжело,—ревет Оленушка.—Это
все так ужасно! Так ужасно!
– Ну, перестаньте же, Оленушка, вы заболеете.
– Не могу, слезы сами текут…
– Так, во всяком случае, перестаньте есть пи
рожные—ведь вы уже за восьмое принимаетесь, вы
заболеете!
Оленушка безнадежно махнула рукай.
– Пусть! Я рада умереть – это все развяжет. Но
все-таки меня уже немножко тошнит…
Повесть Оленушки, глубоко психологическая,
была такова. Любит она Вову, но Вова веселый, и ему во всем везет. А Дима очень бедный и какой-то неудалый, и все у него плохо, и вот даже она его не любит. Поэтому надо выходить за него замуж. Потому что нельзя, чтобы человеку так уж плохо было.
– Нельзя до-би-ва-а-ать!
Тут рев принял такие угрожающие размеры, что даже старуха хозяйка вышла из-за прилавка, сочувственно покачала головой и погладила Оленушку по голове.
– Она добрая женщина! – всхлипнула Оленуш
ка.—Дайте ей на чай!
Через три дня проводили все-таки Оленушку в Ростов. Поезда были переполнены, с трудом достали ей место и снабдили письмом к кассиру на харьковской станции, которому телеграфировали устроить ей спальное место до Ростова.
Через неделю получили от Оленушки письмо, в котором рассказывалась жуткая история, как офицер выторговал себе смерть.
В Харькове оказалось свободным только одно место в спальном вагоне, которое кассир и отдал Оле-нушке. Стоявший за нею офицер начал требовать, чтобы место это предоставили ему. Кассир убеждал, показывая телеграмму, объяснял, что место заказано. Офицер ни на какие доводы не соглашался. Он офицер, он сражался за отечество, он устал и хочет спать. Оленушка, Хотя и с большой обидой, но уступила ему свое место, а сама села во второй класс.
Ночью она была разбужена сильным толчком – чуть не свалилась со скамейки. Картонки и чемоданы полетели на пол. Испуганные пассажиры выбежали на площадку. Поезд стоял. Оленушка спрыгнула на полотно и побежала вперед, где толпились и кричали люди…
Оказалось, что паровоз врезался на полном ходу в товарный поезд. Два передних вагона разбиты в щепы. Несчастного офицера, так горячо отстаивавшего свое право на смерть, собирали по кусочкам…
«Значит, не всегда делаешь людям добро, когда им уступаешь»,—писала Оленушка.
Очевидно, очень мучилась, что «из-за нее» убили офицера.
А через месяц телеграмма: «Помолитесь за Владимира и Елену».
Это значило, что Оленушка вышла замуж.
* * *
Я начала работать в «Киевской мысли».
Время было бурное и сумбурное. Бродили неясные слухи о Петлюре.