355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мыкола Конотопский » Один на льдине » Текст книги (страница 14)
Один на льдине
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:14

Текст книги "Один на льдине"


Автор книги: Мыкола Конотопский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Ирина Вологодская, как я уже говорил, несколько не соответствовала всем моим представлениям о моей жене-невесте. У меня были красивые женщины. Она была простая. Я считал и считаю до сих пор, что был королем в любой ситуации, что у меня могла быть любая другая жена, но только не такая. И вот живем уже 25 лет. Без большого восторга женился, без большого восторга строил семью, был деспотичен, груб, несдержан. Все наслаивалось: зоны, отсидки, поселение, сопротивление тещи с тестем. Вообще, зоны и лагеря это не место для семьи. Браки совершаются, как говорится, на небесах. Поселения, ссылки, лагеря – это слишком резкий контраст с небесами. Скажу лишь, что благодарен Ирине и склоняю перед нею свою отчаянную седую голову. И понимаю, почему говорят о небесности брака: он определяет судьбу. Или ломает или рихтует ее. То есть, определяет всю дальнейшую и оставшуюся жизнь.

5

И вот вызывают меня как-то по холодку в оперативную часть.

– А что это вы построили?

– Баню для поселенцев.

– А где же это вы такие деньги взяли?

А им бдительная агентура донесла, что я брал деньги со своих бригадников, что прикрывал их беспечное житье, что подженился, а сам пью-гуляю, в свою очередь прикрытый "хозяином". По результатам этакой моей жизнедеятельности надо сажать меня в СИЗО. За хищение государственного имущества.

– Да я ж нужное дело сделал!

– Мы тебе срок и тут еще добавим, коли ты такой волшебник! Без рук, без топоренка построена избенка – это как?

А это уже пятый срок, которого я смертельно боялся. Это ООР – особо опасный рецидивист. И я глупо спросил:

– Вы что, всерьез?

– Да уж куда серьезней.

Ведут в ШИЗО.

Плотно усаживаюсь. Мысли в голову не идут – шок. Наконец говорю знакомому дневальному, чтоб пошел и сообщил "хозяину": дела мои – табак.

"Хозяин" рвет и мечет:

– Кто посадил? Выпустить Михалева! И чтоб срочно ко мне!

Меня выпускают. Я уже иду по трапу докладывать, что и как, а навстречу – "кум".

– Михалев! Тебе надо в цирке фокусником работать! Я ж тебя посадил, а ты на свободе!

– Шахов, – говорю, – приказал меня выпустить!

Не-е-ет, дядя Авдей, никаких гвоздей! На нары!

И так несколько раз. Только я выйду:

– О-о! Такие люди и без охраны!

Оказывается, между хозяйственниками и оперчастью всегда идут войны. "Кум" не подчиняется напрямую начальнику колонии по оперативной работе, а принадлежит с потрохами Республиканскому управлению в Микуне . Об этом мне, играя желваками, сообщил полковник Шахов, выцарапав меня ненадолго из штрафного изолятора. Он обычно допоздна в зоне, пока свежий лес не рассортируют.

– Оперчасть, – резюмирует наш разговор полковник, – тебя хочет засадить...

– Сделай что-нибудь! Я же строил, хорошее дело делал. И жена ведь уже на сносях! Что ж выходит: благими намерениями устлана дорога на лесоповал?

Он глаза прячет. Все ясно. Сидеть мне не пересидеть, господа присяжные заседатели.

6

Проходит двое суток и приходит ко мне капитан Баталов, начальник оперчасти.

– Мы решили тебя не сажать. Мы переводим тебя в другую колонию на поселение. Собирайся, сутки тебе на сборы.

– Куда, начальник?

– За кудыкину гору... В Мозындор, это глубже на север... Самая окраина северная.

– Что я там буду делать? Жена беременная, уже семь месяцев!..

– Это тебя надо спросить, чем ты думал, когда баланду ел! Лес валить будешь. Быстро думать научишься.

Вот и не гони беду – новая придет.

Смотрю я на жену – не дай никому Господь испытать такое унижение через собственное бессилие... Свила она гнездо, натаскала в него уюта в клювике, а теперь бери эти оскорбленные законом узлы, хватай этот телевизор и что назад в Сыктывкар, к родителям, с мешками, как нищенка из дальнего поиска?

Забрали, что смогли. Что-то побросали, как балласт. Собирается моя Ирина. Живот вперед – со мной на Мозындор...

Куда уж той Волконской.

7

У меня достаточно гибкая психика артиста. Она закалена пересыльными тюрьмами, этапами, допросами, холодом, голодом и изощренной ролевою ложью. Но психика – не мышцы спортсмена. Не пятка каратиста, на которой можно нарастить дубовую мозоль. Психика имеет свойство истощаться, и душа умирает. Но если ты не ожесточил еще свою душу до крайних пределов, если она заплакала, как бессильное дитя, при виде незаслуженных мук близкого человека, значит, в такие моменты твоя душа рождается заново. Так вот когда я думал об Ирине, то чувствовал в себе рождение бесхитростной детской души. И думал, что, если освобожусь, то никогда больше не сяду и не подвергну унижениям этого вчера еще чужого человека, эту поверившую мне женщину. И совсем не думал: а возможно ли это? Просто думал: ни-ког-да!

Глава двадцать первая. Лесоповал

1

Надоело на даче писать. Переехал я домой. В общежитие для слушателей Академии Жуковского. Здесь у меня две комнаты: одна комната одиннадцать метров, другая – восемь. Небольшая кухня, небольшой туалет. Жить можно. Это было первое мое семейное жилище в Москве. За окнами – городские деревья. Комяцкая парма далеко позади во времени и пространстве. Но что в лагере, что на поселении, что в ссылке, что где – один хрен. Так же сижу в одиночестве и пишу...

Один на льдине.

Итак, я приезжаю в Мозындор.

В моих бумагах написано, что "прибыл для продолжения отбытия срока наказания".

Там все то же. Только режим покруче да "хозяин" куда жестче прежнего. Это железный боец МВД полковник Гненный. Шахов – бандит, а полковник Гненный, похоже, преподавал там, где Шахов учился.

На разводе спрашивает:

– Ты там строил, говорят?

– Да, – говорю. – Строил.

– Здесь строить будешь?

– Да, – говорю, – буду.

– Назначаю тебя мастером. Вот тебе прораб, шпарьте на стройку.

А строили там бараки. И надо сказать, что здесь порядка было больше. Строительство финансировалось и не приходилось выискивать лазеек, которые ведут в итоге на лесоповал. Под ремонтом стояла хорошая гостиница в центре поселка, за которую меня потом посадят. Неплохой магазин... здесь все было получше. Мне дали комнату барачного типа, но получше той, что была у нас с Ириной на Вежайке. Но режим жесткий до предела. Ничего, думаю. Не такое видали. Мне остается до конца полгода.

И начинаю "мастерить" весьма успешно.

2

Если на Вежайке была зона усиленного режима, на Мозындоре– зона особого режима "Полосатики" . Зона и дальше примыкающее к ней поселение. Та же зона, только нет колючей проволоки. Можно выходить, не засиживаться. Жена уже с большим животом уезжает в Сыктывкар готовиться к родам. И вот, думая о последующих событиях, когда я решил написать Генеральному секретарю ЦК КПСС, как у нас обстоят дела в зонах вообще и на поселении в частности, я спрашиваю себя: на что ты рассчитывал в своих поисках справедливости даже в исполнении наказаний? У тебя с головой-то в порядке? И отстранясь, как сейчас, от тех событий на версты и года, посиживая с хорошим сухим вином на своей даче или в одной из своих квартир, отвечаю: наивен русак в поисках правды на земле. А в горячке обиды каждый, будь он и негром преклонных годов, глупеет. Приплюсуем сюда и вечную жажду реванша, которая выражается известным "ну, погоди!". И то, что я думал о долгом пути моего письма по инстанциям, о близком истечении срока моего поселения, о солидном тестюшке . Никто мне ничего не сделает – в этом я уверил себя без труда.

Я полагал, что можно попытаться побороться с Системой и рассказать "в верхах" о том, как на самом деле обстоят дела в нашей образцовой зоне. А поводом, толчком к этому послужило одно очень живописное своей характерностью обстоятельство.

3

На Мозындоре собрали Всесоюзный слет начальников всех до последнего поселений СССР. Со всей страны "слетелись" люди с большими звездами на погонах поучиться у полковника товарища Гненного уму-разуму. Наше поселение было образцовым за счет беспощадной эксплуатации поселенцев в режиме жестком до жестокого.

Трехдневное совещание было устроено в гостинице, которую я с рабочими перестраивал, превращая ее в "люкс". Менялась мебель, реставрировались и обновлялись ковры, оборудовался стойкой бара и отделывался по-современному банкетный зал. Вся эта показуха на фоне людского бесправия и уничижения, все эта пустая, бешеная трата денег, добытых каторжным трудом ссыльнопоселенцев, все это приводило меня в ярость и в уже забытое состояние борьбы. И вот, принимая желаемое за действительное, я в который уже раз становлюсь "на тропу войны". И после этого скажите, что я не шизофреник, как придуманный Сервантесом в неволе шизофреник Дон Кихот!

Вся эта золотопогонная шушера резвилась три дня. Вино лилось рекой и извергалось рвотой. Столы ломились. Икра всех видов прилипала к подметкам армейских ботинок. У семги изо рта торчала дымящаяся папироса типа "Герцеговины Флор". Кета, красная, как околыши ментовских фуражек, смотрела мертвыми глазами в мертвые же от перепоя глаза начальников. Белая рыба краснела от стыда – красная бледнела от ужаса. Кружки дорогих колбас, как печати, удостоверяли всеобщее благосостояние грядущих поколений. Словом, пир духа, как сказал бы Михаил Горбачев.

Через три дня "дорогие товарищи" рассосались по местам прохождения службы, а поселенцы – люди не склонные, в общем-то, к рефлексии, как-то приуныли. Словно бы впали в депрессию, словно им сказали, что Бога нет и не будет. Или сунули огромную фигу в сокровенный сейф, где каждый из них еще хранил какие-то иллюзии.

Словно кто-то вышний сказал им: "Да за что же вы мучаетесь? Вы ягнята. А вот настоящие-то воры – при больших звездах!"

И я решил все это описать Генеральному секретарю КПСС Л.И. Брежневу. Я составил жалобу на десяти листах, где перечислил сто пятьдесят пунктов юридически и нравственно обоснованных обвинений.

Начал я с нашего поселка. Ведь что такое наше население? Это сто пятьдесят семей с малолетними детьми. В 5 часов утра звенит рында, громыхает музыка гимна – это подъем для всех: для иссушенных каторгой женщин, для ни в чем не повинных детей, для стариков, которым по определению "везде у нас – почет". Зачем? Кому это надо? Стране нужны эти Дахау, эти Освенцимы, где утром все – правые и виноватые – вскакивают в пять утра, как ошпаренные варом? Все срываются мотать портянки, оголтелые дети рыдают, плачут. Потом, дорогой Леонид Ильич, развод. Мужчин увозят на войну с лесом, это их, Леонид Ильич, очень малая земля. Тыловое население трусит в магазин. Магазин – это восклицательный знак дискриминации. Продавцы в нем работают вольнонаемные и прилавок поделен на две с виду только равные половины: одна для офицеров и их жен, другая – для семей поселенцев. Да, я понимаю: я зек, я осужденный. А наши жены? Они что, разве осуждены тоже, многоуважаемый генсек? А дети, которые в отцовской ссылке за десять лет выросли, ходят в школу? Ведь им рассказывают, как широка их родная страна и как в ней вольно дышит человек. И что они видят? Кто вырастет из них вскоре: не идейный ли враг социализма и коммунистического завтра?

Они ведь рождены свободными. Они свободные граждане. Сын за отца не ответчик или как? Дети все ходят в одну школу с детьми вольных и военных, они вместе учатся разумному, доброму, вечному. Но приходят в этот долбаный магазин – и им уже не надо "Голоса Америки" слушать. Они видят сами каждый день картину дискриминации. Там, где их мамы не покупают, там есть все рыба, яйца, картошка, молоко. На этой же стороне прилавка – пища для негров: черный хлеб, овсянка, сэр, и больше ничего. Это признаки идеологической диверсии, дорогой вождь, писал я. Благо бы назвали минувшее совещание симпозиумом, что переводится с греческого как "дружеская попойка", но зачем же выдавать свои шкурные интересы и низменные инстинкты за общественно значимые мероприятия? И подводил счет генеральскому совещанию: сколько икры слопали, сколько балыков сожрали, вина и коньяка выпили, ets.

4

Изложил я все это и запечатал в почтовый конверт. Спокойно бросил в почтовый ящик, наивно полагая, что по почте в поселке оно уйдет. Однако письма из поселка на имя Генерального секретаря в Москву не уходили и поступали прямехонько на стол к "хозяину", военному полковнику Гненному, передовику и новатору перековки отсталых масс.

Он меня вечером вызывает пред гневны очи.

Мое послание уже лежит перед ним, как белый флаг, вырванный из рук мертвого капитулянта.

– Что-то не так, Николай Александрович? – спрашивает.

Я говорю, что все не так.

– Что, плохо вам, аферисту, было мастером-то работать?

– Да, отвечаю, плохо было. И письмо вот отправлял в Москву, а оно у вас, мол, на столе лежит – непорядок.

– Какое письмо? Ах, это! Так отсюда в Москву ничего не отправляется. Я вызвал вас, заботясь о вашем здоровье. У вас жена беременна, вы еще будете нужны ребенку. И вам надо чаще бывать на свежем хвойном воздухе, – и как заорет, – я посылаю вас в лес! На лесоповал! Сучкорубом!

И направляет он меня в самую "комсомольскую" ударную бригаду, где самая тяжелая, самая зверская работа.

5

В пять утра подъем, в шесть – выезжаем, в полдевятого – там. До смерти околевшие. Идем на делянку. Впереди вальщик идет, валит звенящие от мороза деревья. За ним сучкоруб прыгает, как заяц. Норма – пятьдесят кубов в день на бригаду из семи человек. А я Ирине сказал: привези мне водочки, сигарет. Думаю, мужиков "загощу" и, может быть, какое-нибудь послабление выйдет. Что мне там осталось: три луны да три месяца. Разойдемся, думаю, по-доброму. И то: какой из меня с моими больными ногами сучкоруб! Я к бригадиру: так и так. Бугор говорит примерно следующее: хрен не грыз, а мясом гадишь! Ничего подобного: двести метров – туда, двести метров – обратно, два перекура и никакого грева. Вперед и назад. Никаких выпивок, никаких чаев. Никаких. Понятно?

Эх-ма! Я прошел туда, прошел обратно – не справляюсь... Она ведь каторжная, эта работа. Еле живой возвращаюсь домой – не до бани...

А у бугров вечером планерка. Бригадир доносит, что я не выполняю норму выработки. Радостный хозяин вызывает меня:

– Что лес плохо рубишь?

– Я не могу. Здоровья нет. Да за день и не научишься.

– А-а, не можешь. Так заполучи пятнадцать суток штрафного изолятора за невыполнение норм выработки и за отказ от работы.

6

И вот я сижу эти пятнадцать суток. Многие знают, что такое ШИЗО. Но что такое ШИЗО на поселении, в лесу? Господа присяжные! Мыши в норке позавидуешь, мухе вольной, а уж что говорить о птице в небе... Света нет, отопления нет, собственным дыханием согреваешься. В коридоре, правда, "буржуйка" стоит, но там менты греют мясы и через "кормушку" чуть-чуть тянет теплом в камеру. Так не будешь ведь всю ночь у "кормушки" часовым стоять. Ни жратвы тебе, ни чайку – не положено ночью. Ведь сидишь ночь, скоротаешь ее, а наутро опять в лес. Это тебе не зона, где можно ходить, лежать – здесь сидишь и сидишь. И уж какие только откровения в голову твою шальную не приходят в этом творческом уединении! Я эту ночь продрожал, утром жена подскочила, что-то передала. Перехватил и – опять в воронок и в лес.

На второй день прихожу – все. Я хорош. Я уже не человек – я улитка, втянувшая свою плоть в раковину. "Шестой день сижу впроголодь и еще пахать?! В отказ!"

Ну, отказ так отказ. Полный отказ. И на лесоповал я больше не иду. Правда, ночью ко мне жена ходит. Хорошая она у меня, самозабвенно помогала. С животом этим из Сыктывкара вернулась, понимала, что беда. Она ночью, когда начальство спит, солдатам несет сигареты, водочку, а они мне котелок с котлетками. Пятнадцать суток проходят. А у меня история с ногами была, я вам рассказывал. Я здесь немного подхимичил, мостырку себе замостырил такую, что одна нога распухла, как грелка.

На другой день "хозяин" вызывает:

– Ну что, Михалев, пойдешь в лес?

– Конечно, пойду, только вот ногу разнесло...

Вызывает опять главного хирурга. Прямо, как в песне "Раскинулось море широко". Осмотрел он мою ногу.

– Михалеву, – говорит, – нельзя в лес. У него облитерирующий эндертерит, грозящий перейти в газовую гангрену. Это очень тяжелое заболевание.

Хозяин говорит:

– Нечего было сюда ехать, если у тебя гангрена! С гангреной – на Украине отдыхают, а здесь лес рубят, щепки летят. И ты пойдешь в лес! В другую бригаду пойдешь, но тоже в комсомольскую!

– Ах, ты неволя ты моя! Ну что ты будешь делать: нога-то болит всерьез! А Ирина – куда там Волконской! – начинает рвать постромки. Говорит: я за тебя сама пойду сучки рубить.

– Нет, это физически невозможно, – внушаю я ей. – Я, мужчина, не могу работать в лесу, а ты, да еще на сносях!

– А в лесу в Коми на лесоповалах бабы и работают! – говорит она. Мужики водку пьют, а женщины лес рубят! И довольно успешно!

Нет, мать. Я сам.

7

Два дня я ходил в лес, бригадир опять пишет: не справляется с нормой выработки. Опять пятнадцать суток. Сижу опять. Считаю: до конца остается два с половиной месяца. Жена, Ирина Вологодская, ночью подкармливает меня, носит домашнюю еду. Только вот сидишь в темнице. Жена принесла на деревянные нары телогрейки ватные. Сидишь, ждешь.

А раз в месяц в ШИЗО сидят люди, которых должны закрыть в зону, или на раскрутку люди, ожидающие суда. Многие считают, что на поселении можно спокойно жить. Это не так. Думаю, треть поселенцев в зону закрывают потому, что не справляются с работой, или за раскрутку – пьянка, разборка, новые проказы, еще какие-то преступления совершают. И раз в месяц приезжает в зону особого режима, в лагерь Мозындор, выездной суд.

Здесь решают граждане судьи, кого на поселение, кого досрочно отпустить, кого образцово наказать. И поселенцев везут в зону, как в театр. И рассаживают их культурно в так называемом красном уголке клуба. А пока мы сидим в ШИЗО, кто-то говорит: "Судья приехал!" Это значит – будет суд. Я думал, что меня это никаким юзом не касается. Мне ж два месяца остается. Ира вечером приходит. Разговариваем не спеша.

Я говорю:

– Судья, говорят, приехал.

– А какой судья?

– Сюда один ездит, Штенберг Эдуард Васильевич, немец.

Вдруг Ира переспрашивает:

– Штемберг? Уж не тот ли...

И выясняется, что когда еще ее отец работал военкомом района, они жили в Айкино в одном доме с семьей этого Штемберга. Ира еще в школе училась. И он был старше нее, но она знает, что есть такой, общались, встречались.

Райцентр Айкино – маленький поселок. Все административные службы располагались по обыкновению в двухэтажном доме барачного типа, где тебе и военкомат, и райком партии, и райисполком, и народный суд. Вся районная знать, в двух словах. Все хорошо знали друг друга.

И я вдруг подумал: вот шанс. Вот кто не даст мне загнуться в ШИЗО. И говорю Ирине:

– Ира, сходи, расскажи ему все, как считаешь нужным.

8

Вечером она идет в гостиницу к этому Эдуарду Васильевичу Штембергу и говорит ему все, как есть. Мой муж, мол, сидит в ШИЗО, больной, нога гангренозная, требуется лечение – два месяца осталось.

– Да, я слышал такую историю, – говорит судья. – Не подумай, Ира, что бы ни случилось, я никогда и ничего плохого твоему мужу не сделаю. Это даже не тема для разговора.

Вечером радостная, как только может радоваться любящая женщина, сумевшая облегчить участь близкого, она мне об этом говорит. И я расслабился – воля рядом, мы еще сильны и любимы. Спал в эту ночь, как младенец. Наверное, это редкое состояние умиротворенности можно объяснить не столько какими-то радужными надеждами, сколько простой человеческой склонностью к иллюзиям.

И вот утром вызывают из камеры на суд: "Иванов, Петров, Сидоров и Михалев – с вещами". Ну, думаю, шуточки ментовские. Однако собираюсь – и в воронок. Все едем в зону, рассаживаемся по камерам, покуда не вызовут в зал.

И вот вхожу я в этот зал судебных заседаний. Штемберг посмотрел в свои бумаги, потом на меня.

– Вы, Михалев Николай Александрович, обвиняетесь в систематическом отказе от работы, в призывах к бунту осужденных, в том, что пишете клеветнические жалобы...

А я действительно написал десятки жалоб, уже находясь в ШИЗО. Значит, жалобы все-таки пошли!

Судья доверительно так спрашивает:

– Что, Михалев, зеки картошки не наедаются, с голоду пухнут, а полковники, генералы икру жрут, коньяк пьют?

– Да, – говорю. – И жрут, и пьют.

– Вы на этом настаиваете?

– Да.

– Ну, хорошо. Суд удаляется на совещание.

Вот они удалились – лучше бы удавились. Потому что после их приговора удавиться впору было мне. Суть же приговора была такова:

"... За систематический отказ от работы, за клевету, за подстрекательство осужденных к неповиновению заменить Михалеву Николаю Александровичу поселение на лагерь строгого режима".

Вот вам бабушка и Юрьев день! Вот вам и шемякин суд! Ну что? Тут же закрывают меня в зоне. Давление ментов на судейское благодушие сильнее дружеских уз. Я уж думаю, не было ли команды из Сыктывкара от самого Савенкова: покажите, де, зятьку, где раком зимуют. Уж мне ли не знать, как это делается! Тем более, что замполит всей республиканской системы исполнения наказаний, по репутации которого в конечном счете и должны были ударить мои письма, приятельствовал с тестем. И, насколько мне известно, все мое дело они читали вслух на досуге, как занимательный детектив. Вот такой, господа, подтекст.

Итак, меня отправляют этапом из Мозындора на самый край комяцкой земли в зону строгого режима в п. Едва. Жена плачет, еле-еле собирает вещи и уезжает в Сыктывкар животом вперед паровоза.

...И одна у меня родня в этой северной семье – то живое и уже чувствующее существо, которое вынашивает Ирина в своем лоне.

Что ждет его на земле, где смешались племена и народы, языки, сословия, понятия о добре и зле? Что ждет его в этом алчном мире?

И родился мой сын Алексей здоровеньким и крепким, но головенку держал склоненной чуть набок. Готовый маленький зечонок, гуляющий в тесной квадратуре одиночной камеры. Что это? Объясните мне, господа-товарищи ученые, доценты с кандидатами...

9

Меня, как правило, в августе сажают. Это и был август – прощание с солнышком перед зимой.

Хозяин новой зоны п. Едва вызывает:

– Ну, что, Михалев, поиграли с огнем? Мы тебя выпрямим, а потом снова согнем!

Я только головой качаю – что тут говорить.

– Ты, говорят, еще и железнодорожник! Мало-мало техникум кончал? Кинем мы тебя, Михалев, на нижний склад, будешь там путя под кранами метлой мести, раз уж ты путеец!

Что ж, плох тот солдат, который не мечтает стать дезертиром. Беру я хорошую метлу, подгоняю по руке черенок, иду на рельсы. А на нижнем складе, где идет разделка леса, – кранов под тридцать: башенные, мостовые, козловые. Мету я всю эту щепу, весь мусор, чтоб краны могли ходить. Я с утра часа полтора обметаю рельсы, по-своему обеспечиваю фронт работы крановым. Потом бушлатишко кидаю на сухой штабель и – прею на нем до обеда. Курить стал много – есть мало. Наступает обед – пошел пообедал, потом уже этой метлой, как веселком, гребешь к отбою. Книги читаю, время коротаю, на свободу готовлюсь с чистой совестью. И тут кто-то подпалил нижний склад.

...Когда горят тысячи кубов сухого леса – немудрено стать пироманом. Это фантастическое зрелище. Оно околдовывает и примиряет человека с мыслью о мизерности и бренности его пребывания на земле. Торжество жоркого и жаркого огня, где погибает все – от травинки, по которой ползла божья коровка, до огнеупорного металла. Опоры огромных в нашем понимании мостовых кранов извиваются, крутятся в море огня, как живые существа, и металл плавится, подобно воску. Тогда ослабевшее туловище растерянно прогибается и падает в конвульсиях, неслышное в реве стихии.

Охрана, разумеется, вся разбежалась кто в лес, кто по дрова. Зона тоже частично стреканула в индивидуальном порядке, пользуясь предлогом. Так дети играют в салочки. Потому что там особо некуда бегать – лес кругом, а он сам бежит в зону.

Что только ни делали местные огнеборцы, пока уже из Москвы не прислали целый дивизион пожарных с помпой и бомбой. Эти бомбы разорвались и укрыли все кратной пеной. Тем не менее, склад выгорел дотла, это такое дикое зрелище, я такое не мог себе представить, все сгорело.

Далее события развивались так. Тех, кто работал на кранах, на подъездных путях – их всех побросали в камеры на предмет выяснения, кто виноват. И я, "враг познанья и свободы", подпадал под подозрение в числе первых.

– Кто курил?

– Я курил.

– Иди сюда.

Потому что посчитали поджог умышленным, хотя любой знающий человек не исключил бы и версию самовозгорания леса. Да ведь тот же знающий человек мог бы поставить законный вопрос из римского права: кому выгодно? Огонь, как война – все спишет. А дядя-стрелочник, разумеется, виноват. Ну, думаю, влупят мне срок за номером пять и тут уж точно: век воли не видать. Мне больше уже не выйти никогда. Сижу на своих нарах, как на сковородке, под которой вот-вот огонь запалят, да спичку пока найти не могут. "Хозяин" ищет крайнего, но как бы то ни было, а нас промурыжили несколько дней и всех выпустили.

Остается мне два месяца, работы никакой нет.

Досиживаю я их молча и получаю освобождение. Контора пишет мне административный надзор за систематические нарушения, отказы в работе, подстрекательства к бунтам.

Вот так и поиграли с огнем, граждане начальники.

И с жизнью, господа, поиграли.

Глава двадцать вторая. Зеро

1

Ехал я с поселения тем же зэковским поездом. Денег ни копья. На плечах все тот же шелковый плащ, в котором меня посадили. В кармане справка об освобождении под гласный административный надзор, впаянный мне за нехорошее поведение. За окнами – верстовые столбы, как вопросы.

Кто я? Сколько лет прожило мое "я" и что оно такое: партизан?.. капитан Аристов?.. Коля Шмайс?.. Мыкола Конотопский?.. Где я, где моя мама и где моя Украина? И я еще не знаю, что грядет перестройка и свобода предпринимательства, и что в очередной раз мир перевернется, а кто был последним – станет первым, и что лагерные псы будут служить иным хозяевам, которые им не станут даже платить за их поганую службишку. Но уже тогда я твердо знал, что Лагерь неистребим. Он – в генах страны, а не только во всех моих косточках, во всем моем ливере, во всем, что опасно зрело вокруг меня. Он врос в менталитет homo soveticus и его ничем его не изжить.

Тюрьма – внутри каждого из нас, людей лагерной страны...

И эта мысль словно бы примиряла меня с будущим. И этот зековский поезд, стало быть, ничем не отличается от иных, с виду не зековских. Разве что уровнем сервиса. Так сервис я себе обеспечу сам, пока еще силен, пока еще ждут меня на перроне столицы комяцкого края молодая жена Ирина и уже рожденный ею младенчик – сын Алексей.

2

Уже мороз, октябрь, холодно...

И не низко прогнувшееся к неуютной земле небо, и не пушкинское ощущение, что "вреден север для меня", и даже не обыденность долгожданной свободы угнетали... Угнетала ощутимая всей своей мертвящей тяжестью собственная невостребованность. Никчемность.

Вот мы втроем. Я, муж и отец, по идее, должен направиться к жене. А она живет у родителей. А они справедливо не хотят меня видеть. А какие могут быть у тебя, Шмайс, претензии? Спроси себя сегодня, отец дочери на выданье, устраивает тебя четырежды судимый зятек?

Теща не хочет взять нас к себе. Это видно даже стеклянными от дерзости глазами. Прихожу домой, никакой встречи, никакой радости, никакой улыбки, никакого приветствия, никакого сочувствия – никакого снисхождения. Такими женихами, как я, можно мостить дорогу от Сыктывкара до Ёдвы через Вежайку. Ира, как меж двух огней, она не в своей тарелке между нами, чужими взрослыми людьми. Что она может изменить?..

Поэтому я нашел квартиру у одной женщины на краю земной окраины. У нее частный дом... Я пошел к той женщине на окраину, в течение недели прописался, а первую ночь проспал там на диване. Маленький Алешка в деревянной кроватке плачет, орет. И так началась чудовищно непривычная новая жизнь.

В лагере было плохо, в тюрьме было плохо, а здесь не легче. Люди меня не хотят видеть. А надзор – значит, сразу к участковому являйся. Участковый говорит:

– Раньше шести-семи утра никуда не выходи. Позже семи вечера домой не являйся.

– Я же живу в деревянном доме, у меня жена и маленький сын! Нужны дрова, нужен уголь, а их надо оплачивать, стало быть, зарабатывать деньги! Как же мне быть при таких ограничениях свободы?

Участковый рожу корчит:

– Какой базар? Да, живешь ты тут. В рестораны не ходи, в магазины не ходи, а на работу устраивайся.

– Ах, ты, ментяра ты тупорогая! Будь по-твоему.

Как пел Галич: "...Ты меня, бля, сделаешь – я выживу. Вот я тебя, бля, сделаю: ты выживи!"

Я пошел и нашел себе работу в СПНУ -Сыктывкарское пуско-наладочное управление. Пришлось подсуетиться нашли мне начальника участка т. Федюнина В.И., хорошего человека. Взяли меня инженером, а недели через две-три я "хорошо себя проявил": прилично выпили и закусили с начальником.

Видишь, мент поганый? Я уже и старший инженер. Младший инженер получает 120 рублей, а старший – 130, с премиальными 160 рублей, да еще командировки. В сумме это пока нуль.

И оттого, приставлю ли я к этому нулю палочку и возведу ли это число в энную степень, зависело будущее моей семьи и оправдание терпеливой моей Ирины в глазах ее родни.

"Главное – не сесть", – думал я.

Будущее снова казалось мне не лишенным ясных и простых перспектив. Однако можно ли вообще понять абсурд? Абсурд поддается либо безответственному, либо софистическому подходу. "Бог мертв" и " Истины не существует" – вот направляющие колеи, по которой катит к пропасти наш мир. Но нет, господа. Господь вечен – это и есть Истина.

Глава двадцать третья. Сок Гивейи

1

Итак, сегодня 15 января 2001 г. Новое тысячелетие. Миллениум, слово нерусское, немножко непонятное. Работа над книгой будит и будит воспоминания – и несть им числа. И понимаешь всю тщету рассказать все от первого своего до последнего вздоха. И понимаешь, что нет в том нужды. Есть лишь необходимость осмысления роли Провидения в судьбе да еще глупое желание предостеречь мальчишек от повторения простых человеческих ошибок.

Крут и непредсказуемо опасен был мой путь. Сейчас меня окружают десятки таких же, как я, опустошенных погоней за призрачным благоденствием, знакомых. Но я ловлю себя на мысли, что иногда остро, как кислорода моей усталой крови, мне не хватает блестящих моих лагерных собеседников и тех шахматных партий, которые восторгали остроумием комбинаций. Новые товарищи, преуспевающие бизнесмены, как-то не дороги мне. Возможно, это тоска по молодости. Возможно, расплата за ложность устремлений.

Кто-то из молодых и честолюбивых скажет: ты не зря жил, Шмайс – ты нынче преуспеваешь, ты победил. Да речь-то не обо мне. Вы бы спросили тех, кто не выжил на этом пути. Что бы они вам сказали, и что вы сказали бы после этого – вопрос. Но мертвые молчат. И предатели, и герои.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю