355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мустай Карим » Деревенские адвокаты » Текст книги (страница 8)
Деревенские адвокаты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:59

Текст книги "Деревенские адвокаты"


Автор книги: Мустай Карим



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Первым опомнился тот, лохматый:

– Ребята! А ведь они над сабантуем нашим посмеяться приехали, нас в дураках оставить. А ну-ка, братцы, отве-шаем им! Я сам начну, – и он принялся засучивать рукав.

– Погодите! Постойте! – крикнул Нурислам. – Если вы и впрямь дураки, если ум ваш в лаптях ходит, так бейте нас, а коли маленько умом уже разжились – так смейтесь. Мы не над вами смеяться приехали, а чтоб вас потешить. Вашу смекалку проверить – в лаптях она ходит или в хромовых сапогах? Если хотите знать, это испытание такое: где сколько ума. Там, где пусто – там побьют, там, где густо – там поймут.

Оказалось, уж насчет смекалки-то вся наша округа давно уже в сапогах ходит. Хохотали до изнеможения. Кому же на людях дураком выглядеть хочется?

Калканские – народ отходчивый, пых – и погас. Те три джигита опять гостям умилились. Затащили-таки в шатер, сооруженный из натянутых на кольях занавесок, до отвала накормили жирным мясом, до хмелю напоили кумысом и при этом не забывали глянуть на одну ногу в сапоге, другую в лапте и от души посмеяться. Провожали чуть ли не в слезах. "И лошадь ваша, и вы сами – уж так нам понравились!" – говорили они.

Это было первым испытанием Враля на стороне. Как теперь бы сказали, на гастролях.

Больше двадцати лет миновало. Вот они, два мужика под сорок, в июльскую жару шагают по пыльной дороге. Неловко, бочком ступают ботинки, легко плывут лапти.

Бросив взгляд в сторону Калкана, Нурислам усмехнулся:

– Помнишь сабантуй?

– Еще бы! Все, думал, покалечат сейчас.

– Признаться, поначалу и я струхнул.

– Да, с тобой языком не схватывайся. Твой язык и спас. О чем только не говорили по пути, лишь про Кашфуллу не сказали ни слова. Забыли, на время, какая нужда их в дорогу позвала. Пройдя через демский мост, сели на яру и перекусили, по ломтю хлеба съели да по паре яиц, тем и заморили червячка. Зачерпнули шляпой Курбангали воды из реки, попили. Нурислам свою фуражку макать не стал. Намокнет картонка, что внутри козырька, и покоробится, фуражка враз свой вид потеряет. А заскорузлой от пота шляпе ничего не сделается, задубела так, что капля даже не просочится. Хоть на огонь ставь и кипяти чай.

За двадцать две версты навстречу попались только двое верховых и один пеший. Весь народ в поле, по дорогам без дела не ходят. Это ведь теперь коли один на работе, так пятеро на улице или в пути. Посмотришь, сколько народу среди белого дня взад-вперед снует, и диву даешься: "А кто же работает?"

Миновали осокорник, и на холме всплыл Булакский элеватор, потом две башни из красного кирпича, что возле станции, показались. А внутри этих башен, говорят, полным-полно воды, под самую крышу. А что, и может быть. Нужны же они зачем-то, иначе бы не поставили.

Когда Нурислам был в колхозном правлении кучером, он и зимой, и летом в Булак ездил. Каждого здесь человека знает, любую дверь открывал. Так и дал понять Адвокату.

И правда, сметка у Враля есть. Сначала в одну контору повел Курбангали, потом в другую, затем в третью...

И всюду ответ был один: "Нет. Не знаем". Поначалу обиняком спрашивали: "Зулькарнаева Кашфуллу, кулушевского сельсовета, не знаете ли? Три дня, как ушел в Булак и пропал. Может, слышали что?" В четвертой конторе их встретила женщина, в годах уже. На сей раз Нурислам резанул напрямую:

– Наш Сельсовет Кашфулла пошел сюда и не вернулся. Боимся, как бы не ристовали его, вот и пришли. Говорят, тут у вас взбаламутилось все.

С виду спокойная тетенька вдруг побелела. Нижняя губа задрожала. Их начальник, вчера живой-здоровый, сегодня на работу не вышел. Кто-то неизвестный позвонил по телефону и сказал: "Не ждите". Женщина двумя пальцами прижала губы. "Молчи, ни звука", – понял Нурислам. Когда детьми были, в молчанку так играли.

– Вон туда попробуйте заглянуть, – шепнула тетенька и показала через окно на чистенький домик по ту сторону улицы, с высоким крыльцом и приветливо раскинутыми голубыми ставнями.

Так наши путники вышли на верный след. В доме с голубыми ставнями сидел уполномоченный НКВД. Солнце уже клонилось на закат, когда пара ботинок и пара лаптей поднялись по выкрашенным желтой краской ступенькам. Взять и войти сразу духу не хватило, немного потоптались у порога. Однако Нурислам не был бы Нурисламом, если бы и здесь растерялся.

– В своей родной Советской стране – и чего-то бояться? Ринулись, Курбангали.

Ринулись. Рванув, широко распахнули дверь и очутились в пустой комнате, следующую дверь потянули уже осторожней. Вошли. Писавший за столом человек поднял голову и молча стал смотреть на эту, так непохожую друг на друга, пару – словно ботинок и лапоть. В усталых его глазах под припухшими веками сначала мелькнуло удивление, потом недовольство, но понемногу замерцало что-то и милостивое. Вид их не столько разозлил, сколько развеселил его. Фамилия этого крупного телом человека с полным, одутловатым лицом, с широким лбом, толстой, выпирающей из-под воротника серого френча шеей была Урманов. Две приметы бросались в глаза: первая – пролегший через всю левую щеку, от подбородка до маленького красивого уха, темный, с рваными краями шрам, вторая – в два пальца шириной седая прядь, протянувшаяся от середины лба к макушке. Будь он лошадью, его прозвали бы Лысухой. А так – Урманов.

– Ну, с чем пожаловали? – сказал он. Согнув толстый указательный палец на правой руке, протер им глаза, в голосе даже тени интереса не было.

– Мы Зулькарнаева Кашфуллу потеряли. Ищем вот, – Нурислам чуть продвинулся вперед.

– Так ищите... коли ищете.

– Он у нас в Кулуше председатель сельсовета. Ровесник наш. Три дня, как ушел в Булак и пропал.

– Пропал – так ищите. Булак большой.

– Искали уже. Больше искать негде. Может, агай, ты чего слышал? вставил слово Курбангали. От громового голоса, идущего из такой тщедушной груди, тот даже слегка оторопел.

– Никакого Зулькарнаева я не знаю, – повысил голос Урманов. – Кончен разговор. Вассалям.

– Так хорошо беседовали, а ты, агай, как-то сразу взял и оборвал. Чуткий Нурислам смекнул, что нитка-то у них в руках. – Мы ведь издалека пришли.

– Как пришли, так и ступайте. Не путайтесь здесь! – Урманов снова уткнулся в бумаги.

Эти двое постояли немного, переглянулись и пошли к выходу. Возле двери Нурислам обернулся и пожелал на прощанье:

– Прощай, будь здоров! Чтобы руки-ноги твои боли-устали не знали...

Урманов не ответил, только в коленных суставах кольнуло. Он давно уже ночами маялся, оттого и лицо отекшее. "Чтобы, говорит, боли-устали не знали... Не знают, как же! Посмотреть, так юродивый какой-то, на дурачка похож. Глаза безвинные, но есть в них что-то, я гоню его, а он с пожеланиями своими: "боли-устали чтобы не знали..."

Человек этот, спину которому в давние времена располосовала казацкая нагайка, затем колчаковская шрапнель разворотила щеку, а потом басмаческая дробь прошила ногу под коленом, был не из тех, что легко размякают и отдаются чувствам. И вообще, он считался лишь с теми чувствами, от которых крепнет воля и твердеет дух. И не сердцем был жестокий, но – жестокого, крутого времени сын. И когда этот крутого времени сын далеко за полночь шел с работы домой, и когда перед рассветом уже приткнул голову к подушке, все время помнил бесхитростные глаза Нурислама и бесхитростные его слова: "чтобы руки-ноги твои боли-устали не знали..." И впрямь, сегодня уже меньше ныла нога, а перед рассветом боль совсем унялась. Он даже на пару часов крепко заснул...

Нурислам и Курбангали эту ночь проспали на Булак-ском вокзале на голом полу. Неведомо в каком часу человек с керосиновым фонарем в руках тычками разбудил их:

– Вставайте, поезд идет.

– Какой поезд?

– Бугульминский.

– Нет, нам не туда, нам в другую сторону, – сказал Нурислам, повернулся на другой бок и тут же заснул.

Еще только всходило солнце, они уже сидели на высоком желтом крыльце небольшого домика с приветливо распахнутыми голубыми ставенками. Солнце взошло совсем, и Курбангали затосковал.

– Никак, заболел, – вздохнул он. – Не станет же здоровый человек до этого часу спать.

– Тут не угадаешь. Он человек при месте. Сам себе голова. Сколько хочет, столько спит.

С ленивым мычанием, поднимая вялую пыль, прошло стадо. Хозяйки, проводив скотину, разошлись по домам. Улица вновь опустела. Прошло часа два. И лишь тогда то там, то здесь поодиночке потянулись люди. И каждый то ли с недоумением, то ли с испугом поглядывал на двоих, которые, свесив ноги, беспечно сидели на двух концах желтого крыльца. Добро бы крыльцо-то было простое. Высоко же эти двое при-насестились. Нашли место.

– Нет, он и с виду был нездоров – знать, надорвался, бедняга, – решил Нурислам. – Рану-то на щеке видел? Тоже, наверное, воевал, вроде Кашфуллы.

– Ростом-статью моей Серебряночки пониже будет... однако не очень, вспомнив жену, Курбангали пригорюнился. – Таких ширококостных, таких дюжих, если хворь коснется, сразу с ног валит. И моя Серебряночка, коли живот схватит, так сразу и катится.

– Отъевшаяся лошадь от овода бесится. А худой – и слепень нипочем. У толстых всегда кожа тонкая.

– Я ведь, ровесник, Серебряночку свою не хаю, просто заскучалось вдруг.

Уже высоко стояло солнце, когда из проулка напротив показалось тучное тело Урманова. Сапоги с длинными голенищами, широко растопыренные галифе, высокая фуражка делали его еще величественней. Сидящих на крыльце он приметил еще из проулка, однако внимания своего на них не направил и, поднявшись по ступенькам, хотел, не замечая, пройти мимо. Но пройти не удалось. Издалека завидев Урманова, эти двое вскочили, когда же тот взошел на крыльцо, с достоинством приветствовали его.

– Мы тут уж бояться начали, не ровен час, думаем, захворал ты. Слава богу, жив-здоров... – обрадовался Нурислам. И одной лишь добротой сияли его глаза.

– Опять вы?

– Опять уж...

– Что вам нужно? – Припухлые веки Урманова гневно разлетелись, но в самих глазах гнева не было.

– Да все это... вчерашнее. За Зулькарнаева Кашфуллу хлопочем. Не признал ты нас, из Кулуша мы.

– Признал.

Никогда этот чекист, как уже сказано было, не ослаблял своих поводьев, но тут дрогнул. Рыкнуть бы, нагнать страха на двух этих созданий божьих... То-то и оно, что "божьих созданий", – оттого Урманов и задержал шаг, на миг только замешкался.

– Коли не забыл, спасибо.

– Заходите!– Урманов пошел впереди. В комнате кроме хозяйского был еще один стул. Урманов сел и указал на другой: – У кого ноги болят, может сесть.

– Покуда не жалуемся, можем и постоять.

– Как хотите. – Чекист поднял голову и посмотрел на Нурислама: – Ну?..

– Не знаем, как и сказать, "агай" или "товарищ"?

– Все равно.

– Очень мы сильно беспокоимся, агай.

Лицо Урманова разом потемнело, но голос остался ровен:

– Враг народа ваш Зулькарнаев Кашфулла...

"Враг народа" – эти два страшных слова Нурисламу и Курбангали знакомы. Про них и по радио говорят, и в газетах пишут, и в народе много чего слышно. У двух приятелей сердца похолодели. Не так просто, значит, исчез их друг. Вот оно, лихо – вчера подумали, сегодня перед глазами встало.

Урманов, конечно, из чугуна отлит, но и они не из глины слеплены.

– Чей, говоришь, враг? – понять понял, но не поверил Нурислам.

– Народа.

– Какого народа?

– Что значит какого? Народ – он народ и есть.

– Его народ мы – кулушевские. Так какой же он нам враг? И отродясь не был. Пойди спроси, весь аул скажет.

– Он всему советскому народу враг.

– Сам, один? – Курбангали даже присел. – Всему народу? Сразу? Ну, нет! Мы его как облупленного знаем, что с лица, что с подкладки. Не такой он человек, чтобы злобу в себе носить. Кто-то вам голову морочит, товарищ, друг кулушевского народа врагом советского народа быть не может. А по-вашему так и выходит. Один и тот же человек? Брось, агай! Никто этому не поверит.

Урманов вскинулся было, но снова успокоился, решил, видимо, услышать их доводы до конца. Однако, подумал он, не мешает слегка и припугнуть их.

– Вы, адвокаты недопеченные... Защищая врага народа, вы сами преступление совершаете! Это вам понятно?

– Мы? Преступление? Ты только глянь, Нурислам, ты только послушай, что этот агай говорит, – удивился Курбангали. Но свои полные удивления голубые глаза уставил не на спутника, а на Урманова.

– По закону – преступники! – отрезал тот. – Я и посадить вас могу.

– Нас, агай, сажать нельзя, – мягко, увещающе сказал Нурислам. – Мы сядем, а работа будет стоять. Через неделю жатва начинается. Я сам на косилке буду работать, а вот товарищ – на лобогрейке. Мальчики мои лошадей будут погонять. Урожай в этом году хороший, надо все собрать, чтоб ничего не пропало.

– Там тоже работа найдется, – Урманов подбородком показал куда-то.

– Пусть там свою работу делают, а мы тут свою. Сидит Урманов и простоте человеческой удивляется. Ишь, как смело говорят. Тут разве только дурак не поймет или сумасшедший. Эти же двое... Не сказать, что совсем уж без хитрости, но простоваты – сразу видать. Не то разве сами, своей волей, своими ногами, сюда к нему явились бы? Где уж там виноватого – только подозрение на ком, и тех никто защитить не посмеет. Таких Урманов не помнит, покуда такого не встречал. А эти двое безоглядных по сторонам не смотрят, знай свое гнут. Одно слово – дураковаты. Прямодушным простакам он еще сострадать может, а вот льстецов с медовым языком напрочь душа не принимает.

– Ты, агай, все про нас да про нас. Ты лучше на нас своего золотого времени зря не теряй, – посоветовал Нурислам. – Пусть лучше нам председателя вместе с его печатью вернут поскорей.

– Он враг народа. Под статью подпадает.

– Опять! Вот нашел врага! Зачем же он против белых дрался, кровь свою проливал? Зачем столько лет на Советскую власть работал, сна-отдыха не знал? – Нурислам так разгорячился, что даже фуражку снял. – "Тем, кто беден – вера и опора, кто в беде – защита от позора, добрым людям – сердцу утешенье, а врагам он – молния отмщенья", вот он какой! А кто враг, мы тоже знаем. Кто народ грабит, людей истязает, вот кто враг. Вот, скажем... кхм... – Он хотел сказать про Лису Мухтасима, уже сосланного, и про вора Му-ратшу, который не успеет в тюрьму залезть, как уже обратно на свет вылез, глаза продрал, смотрит, что украсть, но удержался.

Урманов же не гневен и не озабочен. Сидит, слушает. Но чувствует какое-то облегчение. И это удивительно. Вдруг понимает: да ведь суставы-то больше не ноют! Урманов глянул на вспотевшую, красными пятнами просвечивающую сквозь редкие волосики лысину Нурислама и почувствовал что-то вроде жалости. "Второй день здесь крутятся. Не выгоды себе ищут, а правды хотят. То есть – своей правды. Какая она маленькая, эта их правда, перед силой времени. Я же здесь не правду доказываю, а чье-то преступление. Вот моя обязанность. Мой долг". Вот такие отрывочные мысли промелькнули в голове чекиста, и он, вопреки служебным правилам, решил сказать им, в чем обвиняется Зулькарнаев. Да, почему-то так и решил. Натурой своей и революционным воспитанием Урманов человек прямой и честный. Но четверть века сражался он с классовым врагом, был нещадно бит, кровь свою проливал, переносил боль и страдания – и очерствела, коркой запеклась его душа. Порою классовая бдительность становилась классовой подозрительностью. Вместо вопроса: "Это друг?" – вставал другой: "А не враг ли это?" В Булак его недавно прислали из Москвы. Ни мест этих, ни людей здешних не знает. Может, такой человек и нужен был, который не знает. О том, что Зулькарнаев проливал свою кровь на гражданской, он, разумеется, знал. К людям, получившим раны от руки классового врага, у него было особое отношение. "Кто кровь проливал, тот душу не продаст", – говаривал он когда-то. Но события последних двух-трех лет круто изменили его мнение. "Мало ли их, предателей своего класса? К таким вдвое, нет, втрое нужно быть беспощадней".

Напоминать, что, мол, сказанное здесь – здесь и остаться должно, иначе – не поздоровится, Урманов не стал, сразу перешел к делу.

– Зулькарнаев Кашфулла, утратив классовое сознание, встал на путь политического преступления, – сказал он.

– Один раз в жизни напился и потерял сознание, только не классовое, а свое, собственное, – вздохнул Курбангали.

– Вот именно. Они коли теряются, то оба вместе. – Урманов вытащил из ящика стола лист бумаги, долго смотрел на него, потом поднял взгляд на Нурислама: – Ты вот здесь кубаир спел, мол, бедным опора, кому-то там защита от позора, добрым – утешенье, а врагам – отмщенье. А я вам сейчас другую песенку спою. С торгашом Мухтасимом он в обнимку пьянствовал? Пьянствовал. Потому и пытался спасти его от раскулачивания. Это первое. Далее. Служителя культа... – он опять бросил взгляд на бумагу, – служителя культа муэдзина Кутлыяра и еще трех кулаков взял под защиту. В самый разгар классовой борьбы, опозорив звание коммуниста, выступил против политики партии, играл на руку врагам. Продажная он душа. Это второе. Сегодня партия и народ производят с такими полный расчет. Понятно?

* Кубаир – героическая песня.

– Нет. Непонятно. – Нурислам натянул фуражку по самые уши. – Или вы сами, агай, или эта бумага ваша, но кто-то из вас полную напраслину несет. Вот пусть Курбангали подтвердит, я и сам приврать горазд, и знаменитых врунов знавал, но такую бессовестную ложь первый раз слышу.

– Стоим и удивляемся, – сокрушенно кивнул Курбангали. Урманов лишь тяжело посмотрел на него. Еще неизвестно, кто кому больше удивлялся.

– Ну, выкладывайте, что знаете. Только без этого, на что ты "горазд", – сказал он. – Послушаем. Хотя дыма без огня не бывает.

– Если только по дыму судить будешь, агай, в дыму задохнешься. В ином дыму – огонь, а в ином – только чих да кашель... – так философически начал рассказ Нурислам. А Курбангали при случае вставлял слово.

* * *

Верно – дымок был. Тот, что зачадил тем днем, когда Кашфулла напился в доме Лисы Мухтая. Кулушевцы уже начали забывать о нем, но кто-то, знать, в памяти держал цепко. Выходит, и копоть от того черного дымка осталась. На это и намекнул Урманов. Но второй зачадивший дымок был уже вовсе напраслиной. Еще за три года до колхоза аульский сход решил: лавочника Мухтасима раскулачить и из аула выслать.

– Ямагат, – сказал тогда Кашфулла, встав перед народом, – все вы знаете, что Мухтасим-бай с классовой стороны человек чужой. И мы с ним ярые враги, он – мне, я – ему. Потому я при голосовании воздержусь. Не то ведь можете подумать... могут подумать... – кивнул он куда-то вверх, – что не с классовых позиций председатель голосует, а из личной мести.

Но никто этого шага Кашфуллы, кроме него самого, не понял. Промахнулся председатель. Глядя на него, еще трое-четверо, не зная, вправо ли, влево ли шагнуть, затоптались на месте. Кто-то даже крикнул:

– Сам раис, значит, сомневается, а нам как же?

Второй дымок был вот этот.

Закурился и третий дымок.

Еще до того, как началось наступление на кулачество, бай Халиулла, самый у нас богатый, умер, чем от бед и спасся, два его сына прокутили-прогуляли немалое наследство, нагрузили остатками телегу и переехали в город, бежавшая с любимым Юсуфом красавица Зубейда пропала без вести, ни слуху ни духу.

Мулла Муса, человек учуйливый, видел, куда жизнь клонится, и потому двор с надворными постройками собственными руками сдал сельсовету, скотину-живность и домашнюю утварь распродал, поставил в дровни большой сундук с остатками посуды и с недельным пропитанием, свалил перины и подушки, посадил сверху свою старуху, которая с тех пор, как дети навсегда покинули Кулуш, мучилась головной сухоткой, выехал среди белого дня за околицу и взял путь в казахские степи. Три сына и дочь еще до революции уехали в город учиться и во все последние годы в ауле не показывались ни разу. По слухам, все четверо – мы, дескать, не дети муллы, мы дети революции – отказались от своего отца. Только и остался памятью о хазрете жестяной петух над печной трубой, каждый божий день он над Кулушем со скрипом поворачивался на ветру. Как известно, третий богатей был Лиса Мухтасим. Ну, этого проводили. Других таких, чтобы "баем" или "кулаком" назвать, в ауле не нашлось. Были люди в Кулуше, работали день-деньской, сна-отдыха не знали, потому и жили справно. Такие дома, чтобы мыкались в них впроголодь, после революции, кроме, конечно, страшного двадцать первого, в Кулуше стали редкостью. Гордый народ, самолюбивый. Сосед от соседа отстать не хочет, из сил тянется. Землю теперь всем по совести, по справедливости разделили. Правда, вдовам да сиротам тяжеловато. Еще пять-шесть лодырей есть, на весь аул красуются... Ни забот, ни хлопот. У этих, как говорится, нет лошадки в табуне, нет печали на уме. К примеру, Гимран. Жизнью доволен, никаких забот, лежит вразлежку, рот нараспашку. Оттого и прозвище у него такое – Нараспашку. Не дурачок, нет, лентяй и растяпа. Пятеро детей. Сам весь день дома. Летом ли, зимой ли – до полудня спит. Весь его посев – две горстки проса и в огороде картошка. Ограды вокруг избы давно уже нет, зимой на дрова извел, только два столба от жердяных ворот торчат. Тоже топором подгрызаны, но тупой инструмент не взял. "Ты как, Гимран, ограду подновить не думаешь? И мы бы помогли", говорят ему два соседа, справа и слева. "Занят все, дела заели, руки не дойдут, – отвечает тот и даже для весу и по-русски добавит: – Недосуг, брат".

Когда началась запись в колхозы, Кашфулла привез из района приказ: в доказательство того, что классовая борьба день ото дня усиливается, нужно срочно найти пятерых аульских буржуев, разоблачить их и раскулачить. Срыв этого революционного задания – считать подножкой всему пролетарскому делу. "Смотри, – пригрозили Зулькарнаеву, – в хвосте плететесь. Многие давно уже выполнили и перевыполнили. Так что – смотрите!" Сказали как отрезали. Председатель же отвечал уклончиво: "С обществом надо будет посоветоваться". – "С обществом? С каким еще обществом? Наше социалистическое общество тебе приказывает. Так что выполняй! Пятерых. И ни одним меньше. О чести района подумай. Борьба беспощадна, безжалостна!"

Вернувшись, председатель собрал сельский Совет. Всю долгую ночь просидели. Хозяйства всех семи улиц и проулков по одному перебрали, из конца в конец раза четыре прошли. Весь скот, все домашние строения, телеги-сани, плуги-бороны, даже птицу-живность у каждого пересчитали. Кто когда помощь созывал, кто по найму у кого был, и на какой поденщине работал, и как с ним расплачивались – вспомнили все и на учет взяли. Однако таких, чтобы чужим трудом достаток наживали, из чужих слез копейку выжимали, назвать не смогли. В другой махалле мулла на днях только богу душу отдал, а жадный его муэдзин, бросив хозяйство, смылся куда-то. Мечеть на замке.

– Получается, только Кутлыяр-муэдзин остается. Что ни говори, служитель культа, чужая кровь, – сказал один из вконец замороченных сельсоветчиков.

– Тоже нашли угнетателя, Кутлыяра-муэдзина... – возразил председатель.

– Заяц Шайми и без того полжизни на стороне бродит, – пошутил было другой, – давайте его как высланного запишем.

– Тоже сказал! Какие еще богатства у Шайми, кроме единственной пары штанов? – сказал Курбангали, обидевшись за отца своего приятеля. Сам Нурислам тогда еще до сельсовета не дорос.

– Да голова уже кругом! От безвыходности говорю. Сами же требуете: кулак нужен!

– Давай вора Муратшу запишем. Вот уж кто – срам аула!

– Опять не подходит, – сказал Кашфулла. – Две лошади и один кистень вот и все богатство. К тому же за руку надо поймать, прямо на воровстве.

Четверых-пятерых позажиточней найти можно было. Hо как у этих работяг, которым сама Советская власть справедливой рукой дала землю, собственным трудом и потом нажитый достаток отобрать, а самих обречь на муки и мытарства? Каждая жизнь на виду, за тыном не спрячешься. Если уж таких выкорчевывать, кто же тогда труженик, кто "владыка мира и труда"? Кого же тогда призывать ударно работать в колхозе? На кого опираться? На жестянщика Гильметдина? Или Гимрана Нараспашку? Кто поверит тогда? Вот какие мысли прошли в голове председателя. И даже не мысли, чувства неясные.

Долго сидели, долго молчали, потом Кашфулла подвел итог:

– Справедливость прежде всего, товарищи. Негоже нам безвинного виноватить, друга в врага обращать, очаги тушить, людские гнезда разорять. – Эти слова он сказал стоя, огромная его тень закрыла всю стену. – Нельзя доброе дело с раздора начинать. Придется завтра опять в Булак ехать и наше общее решение доложить начальству.

Крепко ругали Зулькарнаева в Булаке, грозили, обвинили в правом уклоне. Но за эти годы Кашфулла показал себя пред седателем дельным, усердным и исполнительным, человеком прямым и честным. Так что впрямую его не подозревали и страшный этот ярлык "правый уклонист" прилепили в назидание. "Ступай домой и берись по-настоящему, – сказали ему. – И чтобы ни шагу назад". Но, вернувшись домой, он по-настоящему не взялся. Недели не прошло, из района приехал сам председатель исполкома. Пробыл два дня. Вызывал многих к себе, о житье-бытье расспрашивал, у кого какая нужда. Вместе с Кашфуллой обошел весь аул, говорил с аксакалами. О "разоблачении пяти кулаков" не вспомнил ни разу. Перед отъездом собрал сельсовет и сказал: "Если людей в колхоз тычками начнете загонять, то жить вам в сваре, а если убеждением действовать, будете жить и работать в согласии.

Но и бдительности не теряйте. В стране идет беспощадная классовая борьба". И еще много добрых советов дал.

Поднималась вечерняя поземка, когда он сел в кошевку, запряженную лохматым пегим мерином, и уехал. У Кашфул-лы словно дыхание освободилось, сердце вернулось на место. Значит, и наверху не только одни стращатели, есть и советчики.

Нельзя сказать, что запись в колхоз в Кулуше прошла тихо-гладко, были и шум, и свары были, но до беды дело не дошло.

Вот обо всем этом и рассказали на свой лад Нурислам и Курбангали.

– Если хотите знать, Кашфулла тогда Кулуш от того самого спас, который товарищ Сталин разоблачил... этот... при гиб, – выказал по случаю Враль и свою политическую подкованность.

– Перегиб! – поправил Урманов.

– Я и говорю: пригиб. Коли шибко гнуть – и сломать можно. Узнай товарищ Сталин, что Зулькарнаев все по его указаниям сделал, он бы спасибо ему сказал и медаль выдал.

– Ну-ну, ты язык не распускай! Что товарищ Сталин скажет и что кому даст, тебя не касается.

– Его слова каждого из нас касаются, – с жаром возразил Враль. – Мы в нашем ауле так думаем.

– Правильно думаете, – согласился Урманов. И тут враз кольнуло в оба колена. Лицо его искривилось.

– Верните Кашфуллу, агай. К тому же и без печати зарез. Теперь народу без печати никакого житья нет. Кому справка нужна, кому разрешение на что-нибудь. Мой тесть Хабутдин лапти плетет, так на базаре даже пары лаптей продать не может, бумагу с печатью требуют. – Курбангали посмотрел на сбитые носки своих лаптей.

– Ладно, кончен разговор, – сказал Урманов и не удержался, припечатал своим любимым словом: – Вассалям!

– Выходит, так с пустыми руками и уйдем? Прочихались, значит, на дым без огня и пошли восвояси?

– Смотрю я на вас... – и словно бы улыбнулся даже Урманов, видать, боль в коленках отпустила. – Не очень-то вы из тех, которые даром чихают. Прощайте!

– Прощай, коли так, – сказал Нурислам, но уходить не спешил. – Кажись, суставы у тебя болят. Мой отец раньше по весне-осени тем же маялся. В молодости еще простудился, когда в лютые морозы в извоз ходил. Отправился как-то весной и принес в мешке полный муравейник, сварил в казане и прямо так, не процеживая, перелил отвар в большое ведро и попеременке в один вечер ноги в нем держал, в другой – руки. За один месяц излечился. Теперь даже спокойно стоять не может, на месте приплясывает... – Рассказ Нурислама Урманов вроде бы не слушал, но и не перебил. Под конец даже спросил:

– Желтые муравьи или черные, мелкие?

– Желтые, самые крупные. Только каждые три дня но вых заваривать надо. Не то сила слабеет, градус выходит.

– Хм-м... – поджал губы Урманов, утомленные его глаза под припухлыми веками снова уткнулись в бумагу на столе. – Хм-м...

– Ну, мы тогда пошли?

Чекист только головой кивнул. Когда они дошли до дверей, остановил их, спросил имя и фамилию. Записывать не стал. Только спросил. Показалось ему, что имя Курбангали как-то особенно хозяину под стать. У этого одетого в красные полосатые штаны, заправленные в белые шерстяные носки, аккуратно обмотанные завязками лаптей, в белой домотканой рубахе навыпуск, в нахлобученной по самые уши войлочной шляпе, синеглазого, с узким лицом, тонким носом, редкими усами коротышки другого имени и быть не должно. Курбангали1 и есть. Только густой, чугунный голос не его, а какого-то богатыря.

* Курбангали – тот, кто приносит себя в жертву.

Обратная дорога была долгой. Впрочем, они и не торопились. Радость, такая, чтобы торопиться, их впереди не ждала. Опять на берегу Демы посидели, перекусили, потом спусти лись, попили воды. Одолев Бычье взгорье, свернули к опушке леса, легли в тени дуба, попытались немного вздремнуть. Но сон не шел. Встали – ни говорить, ни глаз даже поднять не хотелось, и лето увяло, и весь мир красу потерял. Уже когда подходили к Кулушу, у Нурислама опять стронулась грыжа, но спутнику своему он ничего не сказал. И так, бедняга, за последние сутки осунулся и почернел.

– А все же Лысуха этот напрочь не отказал. И про муравьев переспросил. Может, не будем надежду терять, Ну-рислам?

– Без надежды нельзя, Курбангали. Надо дня через три еще сходить. Дорогу теперь знаем. Только нужно подписи собрать. Древние тоже тамгу собирали.

– Пойдем, как не пойти!

Живое слово, хоть малое, но дало утешение. Как-то быстрей посыпались шаги. Уже догорал желтый закат, когда они вернулись в аул.

Все же хождение их вышло не пустым. Пришли Нурислам с Курбангали – и взяло Урманова сомнение. Он тщательно допросил Зулькарнаева, все ответы его совпали с тем, что рассказали "адвокаты". Кашфулла ничего не скрыл, ничего не убавил. Следователь старался на него по-иному взглянуть, увидеть таким, каким видят его кулушевцы. Задумался чекист, долго думал и наконец решил... Потому что судьбу Кашфуллы в общий поток он бросить еще не успел. Через два дня вместе с печатью и штемпелем в Кулуш вернулся и сам председатель.

"А все же правда есть..." – вот к какому выводу пришел он.

Правда-то есть, да не на всех ее хватает.

Через день после возвращения Кашфуллы скорый на благодарность Курбангали сходил в лес, выбрал муравейник с самыми большими красно-желтыми муравьями, сгреб в мешок и отправился в Булак один. Нурислам лежал со своей грыжей, сдвинуться не мог. Вернулся Курбангали к вечеру и сразу зашел к Нурисламу. Лампу еще не зажигали, но и в сумерках было видно, какое растерянное лицо у Адвоката.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю