355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мустай Карим » Деревенские адвокаты » Текст книги (страница 3)
Деревенские адвокаты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:59

Текст книги "Деревенские адвокаты"


Автор книги: Мустай Карим



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Когда ссыльный доктор-поляк Нурисламу волосы выщипывал и паршу отскребывал, ум-то не выскреб. Голова работает.

– Правильно. Ты на земле не заблудишься. Афарин!* – похвалил его Махмут. – А теперь, что узнали, закрепим. Теперь скажи ты, Кашфулла, где мы живем?

* Афарин!– Молодец!

Этот каждое слово опускал твердо, веско, будто печать ставил.

– Мы живем в деревне Кулуш, в Ак-Якуповской волости, в Уфимской губернии, в Российской империи. – О престоле он не забыл, но вопроса это впрямую не касалось, и он говорить не стал.

Столь полным ответом Махмут остался доволен. Порадовался, что сдержался давеча, не сорвался. На этом уроке он даже не кашлянул ни разу.

В тот день учитель в первый раз дал детям домашнее задание. Завтра пятница, они не учатся, а к послезавтра все ученики должны вспомнить названия, самое меньшее, трех рек, пяти озер, пяти родников, пяти урочищ, пяти лесов и пяти дорог, входящих в кулушевские владения. Кто умеет писать, пусть запишет, а кто писать не умеет, скажет так. Если кто сам не знает, может спросить у взрослых.

В субботу урок сразу пошел бойко. Драчун Ягафар, всегда сидевший затаясь и замышлявший проказы, первым поднял четырехпалую левую руку. Потом, загибая пальцы, он принялся называть реки по именам. В прошлом году, когда мастерил клюшку, которой гоняют шар, он стесал топором указательный палец.

– Одна Дема, один Берсуан, один Назияз, один Теменей, – пальцы кончились, а с ними кончились и реки.

– Сколько всего?

Мальчик сжал кулак и ткнул им перед собой.

– А сколько есть, агай, все здесь, – он покрутил кулак, оглядел его со всех сторон. – Четыре.

Озера достались Дильми, внуку рыбака Насыра. Полное имя – Дильмухамет. Ну, тут он как рыба р воде.

– Самый первый Акманай, за ним Былау, за ним Кулуш, потом Ишбай, потом Мырзы, еще Юкали, еще Барлыбай, еще Капкалы... Мой дедушка говорит, – и мальчик перешел на стихи:

В Акманае – щуки рыщут,

А в Былау – раки свищут,

В Кулуше – одни лещи,

Из Мырзы – плотву тащи,

А в Ишбае – сом усатый,

В Имэнли – сазан пузатый,

В Барлыбае – голавли.

Всяка мелочь – в Юкали,

Капкалы еще осталось

Там лягушка мне попалась!

Названия озер, знакомые с малолетства, ребятишки слушали затаив дыхание. Учитель и сам внимал, словно постигал какую-то высокую науку. Кивал каждому слову смышленого ученика, лицо посветлело, разгладилось.

А Дильми много забавного знает. Один раз он всех, кто живет на улице Мечети, с Нижнего конца до Верхнего, назвал по прозвищам: "Первый Курбан-мулла – Бисмилла, Ма-жит второй – Грудь горой, третий Сирай Навозный сарай, четвертый Камал – Болотный комар, пятый Шаряй – Горбатый, шестой Батыр – штаны протер до дыр, потом Гим-ран – Таракан, Асхат – Ухват, Сагит – уши торчком, Ва-хит – нос пятачком да Петух Хамидулла – всем им слава и хвала!"

За такой бойкий язык даже драчун Ягафар считает его себе ровней. Сам не трогает и от других защищает. Иначе с таким языком попробуй проживи небитым.

Дороги выпали на долю Нурислама, Тут счет вышел долгий, он еще и от себя прибавил.

– Самая большая Городская дорога, потом Аровская, потом – на Сайран, потом – на Каран, потом – Луговая, потом – Мельничная, Казангуловская, Кашеваровская, Акма найская, Станционная... Пешие тропы и не называю, их сто, а может, и тысяча.

– Хорошо. Хватит, – сказал учитель.

– Агай, я тоже дорогу знаю, – поднял руку Мутахар.

– Скажи, коли знаешь.

– Дорога Косого Юмагула.

– Молодец, – похвалил Махмут.

Так весело шел урок, и вдруг все испортилось. Взгляд учителя остановился на Кашфулле. Все это время он сидел не шелохнувшись, низко опустив круглую, чисто выбритую голову.

– Ну, Кашфулла, теперь ты скажи, какие ты в своей округе урочища знаешь? – голос его стал еще мягче, еще приветливей.

Мальчик даже не шевельнулся.

– Ты что, оглох?

Ученик молчал. Тот страшноватый румянец опять выбежал на скулы учителя, синие губы дрогнули.

– Встань, дубина!

Съежившись, не поднимая головы, "дубина" встал.

– Что за бунт? Что за комедия? – грохнул кулаком об стол. – Кому говорю?

– Агай, агай! – рванулся было с места Курбангали.

– Не пищи, цыпленок осенний! Жди, когда спросят. Медленно поднялась склоненная бритая голова, холодный, даже гневный взгляд уставился на учителя. От этого взгляда у Махмута кровь вскипела, в голове помутилось. Замученный болезнью, он, и без того взбалмошный и вспыльчивый, потерял волю, уже не мог держать себя в руках. Спокойствие Кашфуллы, которое восхищало его, сейчас пробудило злобу, привело в негодование. Перехватило дыхание. Вот-вот, казалось, хлынет горлом кровь.

– Открой рот! Хоть слово скажи, окаянный! Ты у меня заговоришь, отступник!

Круглая бритая голова отвернулась в сторону.

– Ну тогда и от меня жалости не жди! – Махмут схватил свою длинную палку. Взлетела палка, и тогда Курбангали закричал в отчаянии:

– Не бей его! Не бей! Не бей! Рука с палкой медленно опустилась.

– Вчера у них единственная корова пала, – сказал побелевший от страха мальчик. – Всем домом сидят убиваются. Отец их говорит: "Бог нас покарал за то, что Кашфулла из медресе убежал".

Нурислам, как обычно, дал пояснения:

– Тяжело телилась, надорвалась и умерла. Теленок-то двухголовый родился и на трех ногах. Лежит на соломе, ни одной головы поднять не может. Сам видел.

Странная, пугающая эта весть до мальчишек дошла не сразу. Они еще от прежнего крика очнуться не могли. Кашфулла все так же неподвижно стоял на месте. Учитель сел на стул, двумя руками схватился за узкий высокий лоб. Долго так сидел, потом сказал тихо:

– И адвокат нашелся, и враль-свидетель тут как тут. Негромко сказал, но услышали все. А ведь трехногий теленок о двух головах и впрямь был. Правду сказал Нурислам, а оказался вралем.

Учитель махнул рукой: все, мол, перемена. Тихо, благонравно выходили дети из класса, но вырвались на улицу – и поднялась суматоха. Сначала они обступили Курбангали, затолкали, задергали, хотя смысла и не поняли, слово "адвокат" показалось им очень ловким, удобным, таким сподручным. Они закричали, переиначивая каждый на свой лад:

– Адвокат!

– Акманат!

– Адбанат!

Тут шустрый Ягафар ухватил его за тонкий нос.

– Адвокат Курбангали!

– Адвокат!

И новое это прозвище к отзывчивому тщедушному Курбангали прилипло сразу, моргнуть не успел. Больше про "шапчонку" никто и не вспомнил.

Покончив с Адвокатом, взялись за Нурислама.

– Так сколько голов ты видел у теленка?

– Шесть голов, семь хвостов?

– Это – див, коли шестиголовый!

– Ребята, Нурислам дива видел!

– Что, Нурислам, испугался?

– Еще как, полные штаны!

– Враль-свидетель!

– Враль! Враль!

– Нас два, вас двадцать два! – закричал Нурислам. – Нам вас словами не взять, горлом не перекричать. Пойдем, посмотрим, коли не верите. Вон, пусть Кашфулла сам скажет... – он посмотрел по сторонам. Глядит – а Кашфулла уже в проулок Ярмухамета заворачивает.

После уроков мальчики решили посмотреть на это чудо собственными глазами. Гариф-агай хоть и поворчал немного, но разрешил. "Ладно, пусть, безвинные дети, им можно..." – подумал, наверное. Но взрослых и близко не подпустил. "Это вам не зрелище, не цыган с медведем, нашли на что глазеть..." К вечеру теленок отдал душу.

Так слова Нурислама вышли правдой, а сам он – стал Вралем. Прозвище это досталось ему на всю жизнь, порою оно даже громче настоящего имени звучало. Говорили с удовольствием, в полный рот: Вра-аль.

Учение шло до весны, до той поры, когда в оврагах побежали ручьи. Учителю Махмуту становилось все хуже. Рухнул на перину и лежал, кровь сплевывал. Пролежал так трое суток, и отец Нурислама Заяц Шайми уложил его на разложенную в дровнях перину, накрыл сверху пестрым, в красных цветочках одеялом и повез куда-то в верховья Уршака, в родные его места. Испытанный, привычный к оглоблям серый жеребец шел и шел, тянул усердно, на взгорьях по самые бабки в грязи увязал, в низинах тащился по самое брюхо в воде. Белой пеной покрылся, черным потом омылся, но устали не выказал. И Махмуту тащиться по бездорожью было тяжким мучением. Но на другой день полегчало, в глазах затеплился свет. Лежа навзничь, он полным, охватным взглядом смотрел на небо, каким-то чудом сумел глубоко вздохнуть. Само ясное голубое небо, казалось, вплыло ему в грудь. В отчий край возвращался человек, к родному чернозему. Старший брат Махмута, единственная на земле родня, мутавали*, приветливо встретил, охотно принял его. Так что нельзя сказать, что Шайми оставил учителя безнадежным.

* Мутавали – ведающий хозяйством мечети.

Однако в наши края ни сам Махмут не вернулся, ни вестей о нем не пришло.

В следующую зиму из школьной трубы дым уже не вился. Адвокат перенял у отца ремесло, взялся шить "жалкие" шапчонки, понемногу становился помощником в доме, а потом сам, своим разумением, выучился валять войлочные шляпы. Враль же подручным отца отправился в город, занялся извозом, сразу вытянулся, раздался в костях. Кашфулла с год примерно все ходил по двору, как курица, глаз от земли не поднимал, потом положил в холщовую котомку каравай хлеба, пару новых лаптей и тоже ушел из аула. Отец круто против не пошел, мачеха особенно не тужила, а у взрослых отделившихся братьев своих забот с избытком. Тоже, наверное, подумали: "Пускай, нужда сено есть научит, глядишь, и наш упрямый братец присмиреет, за ум возьмется". Ушел не от обиды и не вперекор. Просто увязался за одним заносчивым их сватом, который то ли золото где-то на Урале копал, то ли медь. "Я там мальчишку вашего, словно церковный купол, в золото обмакну. Богатым вернется", посулил расщедрившийся сват. Однако всем было невдомек: отчего же сам-то до сих пор не озолотился?

В тот год, в самый разгар жатвы, германец начал войну.

ВРАГ ВЕРЫ МОЕЙ – ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ МОЙ...

Ушел Кашфулла и пропал. Не то что золоченым куполом, луженым даже чайником не вернулся. Свата, щедрого на посулы, тоже след пропал. Война судьбы людские смешала, все дороги запутала. Ночами не спал Гариф-агай, ждал сына. "Может, хоть в лихие эти времена родимая земля назад потянет?" думал он. Душа изнывала, корил себя: "Младшенького, с не окрепшими еще крыльями, взял и выпустил из гнезда". И мачеха с ним заодно тревожилась, спрашивала порою: "От Кашфуллы вестей нет ли, отец? Нынче во сне его видела, да ясно так". Гариф жене верит. Потому что она никогда не обманывает. На душе становится легче. Но месяцы идут, годы проходят, и душа начинает свыкаться, смиряться...

Нужно сказать, что в мальчишеских забавах Кашфулла не верховодил, задора играм не прибавлял. В спорах, в мальчишеской суматохе сверстники порою его и не замечали. Но ушел он – и куда ни глянь, всюду нужен Кашфулла. Лошадей ли в ночное гонят, на Акманай ли рыбачить идут, в сабантуй ли за оврагом играют, шар ли из конца в конец, улицы гоняют – все кажется мальчикам, что одного человека не хватает, каждый раз одно место пустое. Долгое время Курбангали с Нурисламом совсем осиротевшими ходили. Но пыль времени и не такие следы заметала. Сначала с германцем воевали, потом внутренняя усобица на годы растянулась. Мальчишки в косяк джигитов вошли, девочки стали невестами.

Враль и Адвокат, как и прежде, при случае подтверждали свои прозвища. Хоть и редко, но возвращались домой калеки – безрукие, безногие, слепые. Расходились по аулу баиты про войну, горестные песни-плачи, приличные и неприличные частушки и всякие злые анекдоты. Видать, этот Дильми, внук рыбака Насыра, не лежебочничал. Впрочем, и без него сочинителей порядком развелось.

В ту зиму, когда скинули царя, случилось событие оглушительное. Узнали – чуть с ног не попадали. (От того, что где-то далеко скинули царя, народ особо не убивался. Одного скинули, так другого посадят. Не впервой.) А вот наша история – такого прежде глазами не видывали, ушами не слыхивали. Из улицы в улицу, из аула в аул верхом на конях разнесли эту весть.

– Эй-хэй, слушай весь ямагат! Стар и млад! Здоровый и хворый! Ближний и дальний! Слушайте каждый, слушайте каждый! В неведении не оставайтесь! взывали гонцы. – Зубейда приняла бесчестье! Дочь известного торговца Ха лиуллы известная красавица Зубейда предалась позору! А как все было – молва донесет!

– Зубейда опозорилась!

– Из дома с евреем убежала!

– Осрамилась!

Зубейда... До каких только краев не разлетелось, в чьем только сердце не вызвало ненависти, проклятий, жалости, тревоги или горечи это имя!

А случилось вот что.

Славная своей красотой, умом, благовоспитанностью Зубейда, любимая дочь Халиуллы-бая, всех парней аула иссушившая в тоске, гордая Зубейда сбежала с кудрявым Йосифом, сыном Якова, который уже три года на улице Кузнечиков держал лавку с красным товаром. В самую глушь полуночи бежала. Отец с матерью и старший брат со снохой уехали в город Бугульму к приятелю-торговцу на свадьбу. Другой брат собрал парней, своих ровесников, и ночь напролет шлепали в бане картами. Хоть бы какая собачонка тявкнула беглецам вослед!

Вот так и случилось. Уму непостижимо, рассудок рассыпается, в глазах темно! Однако с рассветом кулушевцы быстро пришли в себя.

Как уже сказано, в четыре стороны поскакали четыре гонца, четыре вестника. Самые ярые мужчины запрягли лучших коней гуськом и пустились по большим дорогам в погоню. Один даже, стоя в санях, пальнул из ружья в небо. Тем временем разъяренная толпа подошла к лавке Якова. Лавка эта разделена надвое. В задней комнате сам хозяин с единственным сыном живет, а в передней на полках, свернутый большими тюками, лежит товар, меж двух комнат только легкая дощатая дверь. Кто-то схватил крошечного ростом, с седой бородой, в маленьких очочках Якова за рукав синего бешмета (у них лапсердак называется), выволок и поставил на крыльце. Старик дрожал всем телом, даже широкие штанины, выпущенные поверх коричневых, с залатанными носками валенок, била крупная дрожь. Яков был человек добрый, честный, кроткий. Это все знали, даже называли его на свой мусульманский лад Якупом. Потому толпа, хоть и вовсе распалилась, разбушевалась, взять вот так и сразу наброситься не решалась. Даже самые остервенелые пока лишь сыпали угрозами, дальше этого не шли.

– Хи-хи-хи, вражина, кяфыр!

– Куда прелюбодеев своих спрятал, отступник?

– Над мусульманами глумишься? Спалить все дотла!

– Где щенок твой, пес!

Ясное утро померкло перед глазами Якова, все стало черно. Он снял свои маленькие очочки. Стало еще темней. Еле усмирив дрожащие руки, снова надел очки. Но день не зажегся. Стояла черная ночь.

– Чего стал как крест?

– Отвечай, поганый! Яков молчал.

– Надо ведь что-то делать с ним, ямагат... – нерешительно протянул один.

Лукман Каменная Глотка, который всегда против всего схода шел, любую ссору обращал в потасовку, заревел:

– Чего ждем... жуем! Подпалить дом и самого туда же! И делу конец! Прямиком в иудейский рай отправится.

В нахлобученной по самые брови заскорузлой шапчонке (сшить новую шапку для себя недосуг) вышел старик Ка-бир и встал рядом с Яковом. Левым кулаком зажал под самый корень реденькую бородку. Была у него привычка: когда чувствовал безвыходность – хватался за бороду.

– Давайте, подумаем, ямагат, – сказал шапочник негромко. – Он ведь другого бога исповедует. Суд нашей веры будет ли для него истинным? Надо у хазрета спросить.

– Зачем у хазрета спрашивать? Вон брат той распутницы стоит, пусть скажет!

– Я не знаю, – сказал брат девушки, опустив измученное бессоньем лицо.

Но после слов Кабира гнев толпы немного остыл. Очень скоро, посадив в легкие саночки, запряженные серым, в яблоках жеребцом, привезли муллу Мусу. Придерживая полу зеленой выдровой шубы, он вылез из саней. Спокойно, словно ничего не случилось, тусклым, как всегда, голосом приветствовал собравшихся:

– Ассалям-агалейкум вам, правоверные. Каждому... – медленно, словно проверяя, обвел всех взглядом, на Якове остановился, чуть заметно кивнул.

– Вагалейкум-салям, хазрет... – согласно ответила толпа.

– О делах-заботах ваших наслышан, ямагат, – сказал мулла.

Помолчал, подождал, когда народ затихнет, потом заговорил снова:

– Этому греху ты, заведомо зная, дорогу открыл, Якуп?

– Знал, но дороги не давал, хазрет.

– Говори ясней! – опять заорал Лукман.

– Еще осенью сын стал просить, чтобы разрешил жениться на мусульманке. Я разрешения не дал. Он бушевал и плакал. Я стоял на своем. Он затих. Я успокоился.

– Сказанное правда, Якуп?

– Богом клянусь, хазрет.

– Коли так, ямагат, и мы, и Яков в равной мере впали в горе и позор. Страдания его не меньше наших. К тому же он иудей, и коли осудим мы его своим судом, неугодное богу сотворим. Ты, Якуп, ступай в святилище своей веры и расскажи обо всем, что случилось. Сочтут виновным, там тебя и осудят, там ты и кару примешь. И сына своего, если поймают и вернут, забери с собой.

Яков простер руки и шагнул вперед. Но ступил мимо и грянулся с крыльца. Круглая суконная его шапочка откатилась в сторону. Все, кто стоял рядом, отшатнулись в изумлении.

– Я ведь ослеп, хазрет. Не гони меня из аула.

Эти слова оглушили толпу, люди стояли и шевельнуться даже не могли.

– Будь по-твоему, – сказал Муса-мулла тем же ровным голосом. – Тебя не обидят.

Он сел в легкие сани, запряженные серым, в яблоках иноходцем, и уехал. Толпа начала расходиться. Круглой черной шапки, лежавшей на снегу, словно никто и не видел. Нет, один увидел. Враль Нурислам. Отряхнул от снега и сунул Якупу. Тот взял в руки, ощупал, но на голову не надел. Так и остался стоять. Две-три слезинки скатились по его густоседой бороде.

Где только не искали беглецов! Мало до Уфы – до Оренбурга и Челябинска доехали. Ни следов, ни слухов. Шито-крыто. Где голова спрятана, там и хвост не торчит.

Но все же мир не совсем глух и слеп.

...Уже после вторых петухов Нурислам, собиравшийся наутро в извоз, выходил задать лошади овса и кое-что в глухом переулке за их забором разглядел. Видел мужчину, который стоял возле запряженной в дровни лошади, и девушку, спешащую с того конца проулка с большим узлом под мышкой, приметил. И то разглядел, что сели они в сани и сначала поехали медленно, а потом пустились рысью. Кто такие, Нурислам тоже смекнул. Вспомнил и слухи о них, пролетевшие недавно по аулу. Впрочем, пролетели они тогда и затихли. У кого хватит смелости о дочке Халиуллы-бая долгие пересуды вести? И вот какое теперь опасное дело затевается.

Лихое затевается дело. Выйди на улицу, крикни "караул" – весь аул мигом проснется.

И на улицу не выбежал Нурислам, и "караул" не крикнул. Нет, он не подумал: пусть, мол, двое влюбленных по своим законам живут, сами свою судьбу ищут. Не из таких благих пожеланий. Не в тех еще был годах, чтобы подумать так. Кровопролития испугался он, убийства. Если бы парня с девушкой нагнали, без топора-ножа не обошлось бы. К тому же, говорили, есть у Юсуфа шестизарядный самопал.

За гумнами беглецы завернули на самую пустынную дорогу, через лес, и пропали в ночи...

Много лет прошло после революции, Халиулла-бай умер, сыновья его разъехались кто куда, и в караульной избе открыл Нурислам народу свою давнюю тайну. Облизывая толстые губы, он рассказал: "А ведь тот человек, что Юсуфу и Зубейде благословение дал и светлую их судьбу им в руки вложил, был я. Сам лучшего рысака запряг, сам их в нашем проулке свел, сам усадил их в легкие сани на подрезах и самую надежную дорогу указал. Потому и на след не напали. Говорят, Юсуф теперь в больших комиссарах ходит. Нынче ведь все евреи комиссарами стали. Наверное, еще вернется, разыщет меня". Рассказывая, Враль даже день, час и минуты назвал. Народ слушал в изумлении – то есть верил. Но Юсуф почему-то благодетеля, который вручил счастье да еще надежную дорогу указал, навестить не спешил.

...А к слепому Якову той же весной, в самый разлив, приехала какая-то родственница и увезла его неизвестно куда.

Тогда про Зубейду длинные-длинные баиты и насмешливые песенки пелись, срамные частушки на аул так и сыпались. Непристойные частушки сошли быстро, ядовитых песенок тоже надолго не хватило, а горестные поучительные баиты из памяти не уходили долго. Особенно слова, будто бы сказанные самой Зубейдой, долго ранили тонкие души.

Рыдайте, подружки, над горькой судьбиной моей!

Он – враг моей веры, возлюбленный мой, иудей.

Во имя любви он, безумец, отрекся от всех.

Скажи мне, господи, разве любовь – это грех?

О, лик его юный – в нем дышит сама Красота!

О, имя – Юсуф! – прошепчи – и возжаждут уста!

Зачем же, господь, ты нарек, как пророка, его

Нарек и отрекся, отдал иноверцам в родство?!

Лишилась рассудка, и тьму обнимаю, и свет.

Не ада страшусь, а того, что раскаянья нет.

Тобою, господь, проклинает отец свою дочь.

И мать проклинает, и ты мне не можешь помочь!

Летать научил, но зачем, если крылья сломал?

Любить научил, но единого храма не дал.

Нет-нет, но и поныне услышишь эти строки из уст какой-нибудь старушки.

НАЖИП С НОСОМ

Порою бывает так, что ничтожный, смешной даже случай отбросит свою тень на громкое, потрясшее всех событие, затмит его, и все людское внимание переходит туда. Может ли наперерез бегущему по лесной поляне оленю выкатиться маленький, с клубочек-то всего, ежик и сбить его с бега? Может. Вот так же и с событиями – мелкими и большими.

Еще не утих шум после истории Зубейды, случилось забавное происшествие на улице Трех Петухов. Тут бы и говорить-то не о чем, но круто заварилось потом...

По соседству с Курбангали, от них справа, живет с четырехлетним сыном солдатка Сагида. Душой приветлива, нравом озорна. Посмотреть, так ростом-статью не очень вышла и с виду не писаная краса. Но было что-то в ней привораживающее, колдовство какое-то – глазу невидимое и душе неодолимое. Не было, наверное, мужчины, чтобы прошел мимо нее спокойно. В то лето, как только поженились, копнили они с мужем сено на излучине Капкалы, вдвоем только, и Халфет-дин, не в силах дождаться вечера, захотел было увлечь молодую женушку в кусты среди белого дня. Надо сказать, Сагида проявила выдержку, шутила, смеялась, но мужней воле в неподобающий час не покорилась.

Больше двух лет прошло, как взяли мужа в солдаты, но молодая жена за чужой зубок, за чужой язычок, хвала аллаху, ни разу не зацепилась.

Как началась война, известный своим беспутством На-жип начал крутить с солдатками, что податливей. Узкогрудый, с длинной шеей, лет тридцати – этот ухарь стал при случае заговаривать с Сагидой, загодя подливать закваску.

– Изобилия-то, говорю, твоего, сватья, день ото дня прибывает... Зазря ведь пропадает. Для кого бережешь? – сказал он однажды.

– Для хозяина.

– Так ведь не убудет, только "бисмилла" при этом надо сказать. И хозяину доля останется.

– Ты свое "бисмилла" жене дома повторяй, на других страсти меньше останется.

Разговор случился на улице, мимоходом. Вскоре после этого Нажип, будучи навеселе, прихвастнул перед приятелями: "Надежный крючок забросил я, братцы, на Сагиду. Не сорвется! Коли не завлеку да в объятиях ее не понежусь – можете за мой горбатый нос меня взять и подвесить. Даже не охну".

Коли тридцать зубов слова этого не удержали, то через тридцать языков, но дошло оно и до Сагиды. Та не разгневалась и не оскорбилась, только усмехнулась загадочно. "Заклад твой приняла, беспутник", – сказала она.

Прошла неделя, нет ли, спустилась как-то Сагида к роднику за водой, тут же и Нажип появился, напоенную недавно лошадь привел на водопой. Лошадь на воду даже не взглянула.

– Ну, что во снах видишь, пригожая сватья? Кошмары не мучают?

– Так ведь сны-то не в нашей воле, сват Нажип. Всякие бывают, – и уголком платка краешек рта прикрыла, стесняется, дескать.

– Вон, значит, как.

– Так уж.

– Кажись, давеча я малость неучтивые речи вел с тобой, Сагида. Уж как потом каялся...

– Зачем же каяться? На то и мужчина, чтобы богом данную благодать не проглядеть, – она даже крутнулась на месте.

– Эх, вот сватья так сватья! Ну прямо из ангельского крыла золотое перо!

– Так ведь и мужчина: коли скажет – чтоб ожгло, коли глянет – чтоб прожгло.

– Ты вправду, что ли?

– Еще бы не вправду. Что у меня, души нет?

– Сладкие же сны тебе снились в последние ночи.

– Снились вот... Долго стоим, еще заметит кто.

– Ты прямо скажи: когда встретимся, где?

– Сегодня нельзя. Завтра приходи, после первых петухов, к тому окошку, за черемухой которое. Буду ждать.

– Обещано – свято?

– Обещано – свято. Ступай и назад не оборачивайся, – сказала Сагида.

Не послушался тот, обернулся. Глянул на ладное, туго сбитое ее тело, открытое круглое лицо, полные улыбающиеся губы, колдовским светом блестящие глаза, и опять помутилось в голове.

Пенилась, цвела черемуха, самая была пора. Ночь прохладна. Белые кисти, днем источавшие свое благоухание на весь свет, теперь закрылись и спрятали нежный горьковатый запах в себе. Они спят, отдыхают, потому и не пахнут. Вконец отощавший из-за своей излишней страстности черный петух старика Кабира прогорланил разок, и ночной гость, раздвинув руками ветви черемухи, встал под открытым наполовину окном.

Сначала дадим попутное объяснение. Этот дом перед самой войной Халфетдин поставил сам, своими руками. Каждую мелочь сладил отменно, на совесть. Оконные и дверные косяки изготовил из крепкого сухого дерева. Рамы сколотил из дуба. Углы их обил железом, поставил на створки крепкие медные ручки и надежные крючки. Руки мастера сноровисты, ум с затеями. Каких только рисунков, каких только узоров не нарисовал он на оконных наличниках, над воротами и над дверьми. Одни восхищались, другие хмыкали: "Нашел заботу, время изводил..."

Гость, что вышел из мрака, тихонько покашлял. "Сюда!.. Сюда!.." донесся шепот из дома. Гость нагнул сидящую на длинной шее маленькую голову и боком просунул в полуоткрытое окно. А сам, будто на скачках бежал, носом сопит, сердце так и колотится. Еще бы не колотиться! Вот-вот он к молодой женщине в объятия нырнет. Вот-вот с чмоканьем в губы поцелует. Вот-вот... Трах! Все померкло, помутилось в голове оглушенного ухажера. Что такое, что случилось? А случилось вот что: Сагида захлопнула открытую створку, сжала со всей злостью. Голова у гостя в доме, а сам на улице. Краешек рамы как раз на кадык пришелся. Кричать боится, вырваться мочи нет. Второй рукой Сагида ухватила нос "жениха" в горсть и принялась терзать, крутить его вправо, влево, вверх и вниз. "Распутник! Бабник! Вот так подвешивают за нос! Вот так! Понежишься ты у меня в объятиях, как же! Рыбак нашелся! – Она в ярости чуть не вывернула нос с корнем. – Да я тебя без мошны оставлю, потомства лишу, козел! Вот тогда и посмеешься над женщинами. Ну, исполняй свой зарок, вражина!" Нажип подергался, попытался вырваться и сник. Вдруг он начал хрипеть.

Сагида отпустила ручку створки. Нажип, качнув ветки черемухи, медленно сполз на землю. Сагиду охватил ужас. Но страх ее был недолог. Тот скоро пришел в себя, встал, помотал головой и, шатаясь, направился к воротам. Дальше объясняться не стали. Поняли и без слов...

Наутро нос разнесло, что бельевой валек. Три дня Нажип не выходил из дому.

– О господи, опять избили, – убивалась жена, – уж больно и сам ты задиристый. А теперь и глянуть страшно...

– Хоть ты не кулдыкай, ради бога.

– Болит?

– Горит.

Жена спустилась в погреб и подняла в кастрюле снега.

– На, сунь свой нос сюда, может, поутихнет.

Нажип с головой влез в кастрюлю. Боль скоро утихла, но зеркало ничего отрадного не показало: цвет и величина оставались почти те же. Вместо черно-красного страшилища торчало сине-красное чудище.

Заходили проведать мужики, удивлялись: "Вот так нос, братцы, на всю волость нос". Сам хозяин пострадавшего носа толком ничего не объяснил, буркнул лишь: "Было дело...", так и сострадатели допытываться не стали. На четвертый день, когда "бельевой валек" поблек и утянулся, Нажип вышел на люди. Но и оставшегося хватило, чтобы незадачливый сват получил прозвище Нажип с Носом. С полным на то правом. После того случая прославленный нос лет пять к чужим женам не принюхивался. Вроде бы ни скрытого соглядатая, ни случайного свидетеля пылкому ночному свиданию не было. Шума, чтобы соседей поднять, тоже не разнеслось. Разве что куры с насеста видели да сова из-под банной застрехи услышала? Однако дурные слухи – что керосин в глиняном горшке, насквозь просочатся. Нос Нажипа еще и на место не сел (впрочем, прежнего обличия он так и не принял, одна ноздря сплющилась, кончик торчал вверх), появились "Припевки про нос".

Бей, каблук, назло беде,

Сунул нос я к Сагиде,

А теперь свою красу

В кулаке домой несу!

На базар, Нажип, ступай,

Нос покрепче покупай,

Нос крючком – небось тогда

Сразу клюнет Сагида!

Нос и шея – вот и вся

Красота, как у гуся.

За любовью зря погнался

Сам же с носом и остался!

Но и припевки эти скоро забылись. Песенки и анекдоты про мужскую дурость и оплошность отчего-то вкус теряют быстро. Это про женщину – коли зацепилось, так уж на всю жизнь, не отдерешь. Да, частушка забылась, но прошло время, и отголосок ее вернулся.

ТАЛАК! ТАЛАК! ТАЛАК!

Халфетдина ранило под Варшавой, снарядом оторвало левую ногу по самое колено. На деревянной ноге и с солдатским крестом на груди вернулся он домой. Стараясь не стучать деревянной култышкой, вошел тихонько в дверь и замер. Хлопотавшая возле печки за занавеской Сагида дверного скрипа не учуяла.

– В этом доме калек принимают? – сказал осевшим голосом муж и опустил солдатский сундучок на пол.

– Халфетдин! – вскрикнула жена. Еще не увидев, она узнала его. Халфетдин! – Бросилась, прильнула к мужу. – Ты ли это? Господи, живой, здоровый! Господи! От радости ведь умру! – всхлипывала она и терлась лицом о грудь мужа.

Услышав, что мать сейчас умрет, игравший на полу четырехлетний их сынишка пустился в рев. Только тогда Сагида оторвалась от Халфетдина и взяла ребенка на руки. Мальчишка барахтался, отбивался изо всех сил, но она сунула его в отцовские объятия.

– Сынок, это ведь твой отец! Не плачь! Смотри, и усы есть! Как на карточке.

Мальчик тут же затих. Откинулся чуть и с размаху тонкими ручонками обнял отца за шею, и так крепко сжал, что от тоски и блаженства тот чуть не застонал.

– Живой-здоровый, целый-невредимый! – радостно причитала жена.

– Нет, Сагида, не целый, не здоровый, видишь, на одну ногу убавился.

Но Сагида на ногу даже не посмотрела.

– Пусть! Зато сам весь целый. Сын целехонек. Я цела. Все трое целые и вместе. – Она засмеялась. – С ума ведь сойду, господи!

Доволен был Халфетдин, Дом, хозяйство, живность-скотина – все в сохранности. Женой налюбоваться не мог. Расцвела, налилась, вызрела – вот какая славная жена ждала его!

Короткими летними ночами он даже лампу гасить не давал.

– Душа не сыта, на лицо твое никак не нагляжусь, – говорил он. Проснусь и смотрю...

– Уж будто... – отвечала Сагида, очень этим довольная. Муж в дом благо в дом. Даже огонь в очаге забился


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю