355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мустай Карим » Деревенские адвокаты » Текст книги (страница 4)
Деревенские адвокаты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:59

Текст книги "Деревенские адвокаты"


Автор книги: Мустай Карим



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

веселей. С первого же дня деревянная нога уверенно, по-хозяйски переступила через порог. Плотнику – что? Плотнику – были бы руки целы. Со страхом, с чувством своей убогости вернулся солдат домой, а теперь вздохнул спокойно. Потому что жена не жалела, не утешала его. Отстегивая ремень, которым деревянная култышка пристегивается к ноге, Сагида шутила: "Ну-ка, отпряжем скакуна". – "Скакун-то скакун, только сам не скачет", – отвечал принявший шутку Халфетдин. Когда жена мыла ноги мужу, ласково гладила культю: "Батыр ты мой..."

И вдруг вся эта жизнь верх дном пошла... чуть было не пошла.

Халфетдин ковылял на своей деревяшке с Совиной улицы и, как на грех, наткнулся на вора Муратшу. Тот о житье-бытье даже не спросил, сразу выложил:

– Пока тебя не было, тут у нас всякие красивые песни насочиняли. Слышал, наверное?

– Нет, не слыхал. Какие песни?

– Как же так, все слышали, один ты не слышал?

– Не знаю. Не помню, – насторожился солдат.

– Тогда, пожалуй, напомню. Вот эта.

На базар, Нажип, ступай,

Нос покрепче покупай,

Нос крючком – небось тогда

Сразу клюнет Сагида!

– Тьфу! Наушник! Ничуть не изменился. Все тот же подлый Муратша. – И пошел Халфетдин своей дорогой, через несколько шагов обернулся, сплюнул еще раз: – Злыдень!

– Не я эту песню выдумал, не я распевал, и жену твою не я обольщал, хихикнул вслед вор. – Иди, хромай, служба царская...

Но сомнение в солдатское сердце запало; пока до дому дохромал, из той искорки уже разгорелся пожар. Мнительному человеку много ли надо? Всякие безобразные виды разыгрались перед глазами. "Греховные-то дрожжи кстати пришлись, сдобная стала, в глазах вожделение горит", – со злобой подумал он про жену.

Когда еще парнями были, Халфетдин на Ишбаевском лугу застал Муратшу ворующим чужое сено и избил его так, что тот неделю ходил с заплывшими глазами. Вот ведь когда должок-то вернул!.. А солдат давно об этом забыл.

Домой Халфетдин явился чернее тучи. Простукал через сени, вошел и молча сел на лавку. Дома была одна Саги-да. Мальчика недавно бабушка увела к себе.

– Что случилось, Халфетдин? Ощетинился весь...

– Ничего не случилось.

– Ну, коли так...

– Со мной ничего не случилось. Меня никто не соблазнял. А вот тебя...

– О чем ты, Халфетдин?

– "Сразу клюнет Сагида..." Вот о чем.

– Ах, вон оно что! – покачала головой Сагида. – Донесли, значит? – она коротко рассмеялась.

– Не кудахтай, беспутница!

– Халфетдин!

– Молчи!

– Нет, молчать я не буду. Напраслину несешь, Халфетдин. Побойся греха. Я перед тобой чистого чище, белого белей.

– На мне греха нет, бойся ты.

– Нет, Халфетдин, вранье это. Вранье! Все не так было! Сейчас я тебе все расскажу.

– Не рассказывай. Не бывает дыма без огня. – Значит, бывает.

– Нет, не бывает!

– Выслушай меня, Халфетдин. Иначе жизнь прахом пойдет.

– Не буду слушать! – стукнул он деревянной ногой об пол. – Не буду я распутницу всякую слушать. Пусть прахом пойдет! Постель нашу замарала, блудница!

Сагида заплакала навзрыд. Но мужний гнев лишь разгорелся сильней: "Ишь, слезами грех замыть хочет, беспутная баба!" – распалялся он. Опять топнул своей деревяшкой.

– Талака хочешь, падшая!

Но тут и у жены самолюбие взыграло.

– Ну и что? То-то напугал!

– Ах, так?

– Да, так!

– Тогда талак! Талак, грешница, талак, талак, та-лак!

– Не боюсь я твоего талака, не боюсь! Плевала! Теперь свобода!

В Халфетдине, который два года сидел в окопах, людей побил изрядно (медаль ведь на войне дают, если человека убьешь), валялся по лазаретам, муки принял немалые, лютый бес проснулся. Он вскочил. Бросился к лежавшему возле печи топору, но дотянулся не сразу, деревянная нога задержала. Тем временем Сагида успела выбежать из дома. Халфетдин, схватив топор, запрыгал следом за женой. Выскочив на крыльцо, он размахнулся и уже готов был пустить топор в спину бегущей к огороду жены, как возник откуда-то Курбангали, подпрыгнул и перехватил за топорище, стал выворачивать из руки Халфетдина. Тот не противился, отпустил. (Должно быть, от неожиданности растерялся.) Все произошло как во сне.

Однако случайно, говорят, и муха не пролетит. Услышав в доме у дружных соседей крики, Курбангали подошел к плетню. Подождал. Крики не утихли. Вскоре донесся плач Сагиды. Никак, беда какая? – подумал Курбангали и перепрыгнул через плетень. Только подошел к двери, вылетела Сагида, следом вывалился Халфетдин с топором в руках. В этот миг худой, маленький Курбангали ощутил в себе такую мощь, что впору медведя повалить. Да и проворства джигиту не занимать.

Курбангали потрогал пальцем лезвие топора.

– Топор ведь, дядя-сосед, бревна тесать придумали, а не людям головы снимать, – сказал он немного погодя и сел на порог распахнутой двери.

Халфетдин не сказал ни слова. Откинув ногу, опустился на траву и закрыл лицо руками. Сагида прислонилась к углу клети. Так они молчали долго. Когда все трое поостыли, Курбангали рассказал Халфетдину об оказии с носом. О том, как и где Нажип свой нос покалечил, и о том, что Сагида в этом происшествии чище снега и белей молока, весь аул знает. Откуда знает? Отчего же ему не знать? Знает. На то он и аул.

– Эх, Халфетдин-агай, сплетне поверил, зазря жену обидел! У нас бы спросил, ведь ближе соседей нет. За три года у снохи и ворота не ко времени не открывались, и дверь не скрипнула.

– Да ведь дыма без огня... – промычал Халфетдин. – Ворюга этот, Муратша, душу замутил.

– Вот такие, как Муратша, дыма и напустят – весь об-коптишься.

Сагида молчала, не шевельнулась даже. Но сердце уже оттаяло. Один жест, одно слово мужа – и вновь она станет той любящей душою, что была прежде.

– Как же теперь дальше жить собираетесь? – спросил безусый-безбородый "аксакал".

– Не знаю, браток, ума не приложу. У меня ведь "талак" вырвалось три раза.

– Вот это нехорошо. Надо бы Кутлыяра-муэдзина на совет позвать. Если, конечно, сноха не воспротивится...

Сагида опять промолчала.

– А что Кутлыяр может сделать?

– Уж что-нибудь придумает, найдет выход, – сказал Адвокат. – Если, конечно, сноха согласна...

Сагида чуть заметно кивнула.

Тревожить самого муллу Мусу по всяким мелким надобностям народ не осмеливается. Он только совершал свадебные и погребальные молитвы, давал имя новорожденному, встречал приезжее начальство или высокого сана священнослужителей. А неимущий, многодетный муэдзин Кутлыяр всегда наготове, приходи с любой просьбой. Летом ли, зимой ли, на люди он выходил в синем с красными полосками узбекском чапане с залохматившимися уже полами, на голове – белоснежная чалма с зеленым верхом, на ногах желтые ичиги с глубокими кожаными галошами. Усы и борода всегда подчернены, голова гладко выбрита. Голову всегда брил сам. Чистый и собранный ходит Кутлыяр-муэдзин. Остабике* его хоть женщина не слишком расторопная, но опрятная. Малышам своим, кто на четвереньках ходит и кто на своих уже ковыляет, она каждый день втолковывает: "Выше всех, сильнее всех на свете господь-создатель, потом – Мухаммед-пророк, за ним – царь, наш государь, а за ним – ваш отец родной. Господь-создатель – в небе высоко, пророк наш – в земле глубоко, царь-государь – во дворце далеко, кто же рядом остается?" "Отец родной!" – хором отвечают дети. (Муэдзин женился поздно, потому дети еще маленькие.) "Он вам еду добывает, кормит вас. Почитайте отца", наставляет остабике. На сухие кости муэдзина ни мясо не сядет, ни жирок не набежит. Может, ухода, заботы повседневной не хватает, а может, суетлив очень. "Наш муэдзин не жадный, не загребущий, потому и не разживется никак, – говорят миряне, – вон в том приходе муэдзин – раздулся, что фаршированная курица". А Кутлыяр, коли даяние посчитает чрезмерным, лишнее вернет: "Господу неугодно будет".

* Остабике – жена священнослужителя.

– Всю жизнь так не просидишь, – опять заговорил Кур-бангали, – как-то шевелиться надо.

– Совсем я потерялся, браток, рассыпался весь.

– Перед немцем тоже так сыпался?

– Немец – другая порода. Он тебе не законная твоя жена, зазря тобой обиженная.

– И ты, сноха, слово молви...

– А что я наперед мужа скажу... – ответила тихо Сагида.

– Тогда слушайте меня. За хозяйскую дурость скотина его расплачивается. Придется тебе, агай, зарезать курицу, а сноха пусть казан затопит, – распорядился Адвокат. – Как стемнеет, Кутлыяра-муэдзина приведу. Недавно возле мечети видел, так что дома, никуда не уехал.

Только зажгли лампу, явились Адвокат с муэдзином. По дороге Адвокат подробно рассказал, как все случилось. За двадцать лет трудов на божьей ниве с такой бедой слуга аллаха уже сталкивался не раз. Способ один: обновить никах. Но делать это стараются втихомолку, от людских глаз подальше. Бывает, все тайной и остается.

– Ассалям-алейкум!

Только переступили порог, в нос ударил сытный запах куриного супа. У Курбангали в животе потеплело. Муэдзин чуть шевельнул губами: "Бог в помощь вам..." Сагида хлопотала у печи, хозяин живо вскочил, принял палку муэдзина, снял с него чапан, стянул галоши. Сели, молитвой возблагодарили бога. Тем временем и Сагида вышла на эту половину, встала молча.

– Та-ак, значит... – сказал Кутлыяр, снял чалму, приподнял тюбетейку и погладил бритую голову.

– Да, вроде этого, муэдзин-абзый, – сказал хозяин. – Поломалось тут у нас. Благослови наладить.

– Моего пустого благословения, как тебя... Халфетдин, в этом случае мало. Сначала кто-нибудь должен вступить с Сагидой-сестрицей в брак. Потом они разведутся, получит она свой "талак", вот тогда и можно прочитать вам никах заново. Об этом тебе ведомо ли?

– Ведать-то ведаю, однако и муторно что-то. Свою собственную жену и своими руками чужому отдай?

– Иного пути нет. Отдашь и возьмешь обратно. Надежный человек есть?

– Человек-то, может, найдется. Духу вот не хватает.

– Сноха что думает?

– Где уж мне наперед хазрета думать...

– Курбангали, сколько тебе лет? – Муэдзин испытующе глянул на джигита.

– Хоть ростом не вышел, муэдзин-абзый, однако восемнадцать мне, сказал, накинув несколько месяцев, Курбангали.

– Очень подходяще. Если эти двое... бедняги согласны, то... – Кутлыяр показал подбородком сначала на мужа, потом на жену. – В брачный возраст ты уже вошел.

У Халфетдина от души отлегло. Ходить умолять кого-то, а тут господь сам человека прислал.

– Если тебя не затруднит, браток, я, на бога положась, отважусь... мы отва... – он повернулся к жене, та кивнула. – Мы отважимся. Не обойди милостью, Курбангали, соседства ради...

На хике легла большая вышитая скатерть, муэдзин взобрался на почетное место и, подогнув худые ноги, утонул задом в пышно взбитой пестрой подушке. Курбангали подвинулся к нему поближе. Муж с женой присели на краешек, по двум концам хике.

Прежде чем приступить к трапезе, исполнили очень важный, очень серьезный обряд.

– Курбангали, сын Кабира, согласен ли ты взять законной своей супругой дочь Сайфульмулюка Сагиду? – спросил муэдзин.

– Согласен.

– Дочь Сайфульмулюка Сагида, согласна ли ты стать законной супругой Курбангали, сына Кабира?

– Согласна, – сказала Сагида, и у Халфетдина сердце оборвалось. Что это? Сон, явь? Чья жена говорит "согласна"? Кому?

Кутлыяр, как положено, тут же начал читать никах. Голос ровен, тих, но убедителен. Словно выносит окончательный приговор. Пока читал, имена их, только что давших друг другу согласие, повторил трижды. Вот так муэдзин эти две души соединил навеки. Отрезанная нога Халфетдина, там, ниже культи, заныла, словно ее пилили тупым ножом. Уже терпеть невмочь.

– Теперь ты, Курбангали, скажи сестре Сагиде три раза "талак".

Адвокат будто и не слышал.

– Курбангали, тебе говорю.

– Так ведь... язык не поворачивается.

– Как это – язык не поворачивается? – вскинулся Халфетдин.

– Так вот. Не поворачивается, и все. И возраст у меня такой, самый возраст жениться. И сноха – краше не сыскать. Пожалуй, доверюсь судьбе, не зря же муэдзин свои молитвы читал. А мальчика я усыновлю, ближе родного будет.

Все трое оторопели. Если подумать, право на его стороне. Никах прочитали, судьбы связали. Ни силой, ни угрозами тут не возьмешь.

– Ты уж так не шути, браток, и без того душа живьем тлеет.

– Не шучу я, сам маюсь, видишь, в раздумьях весь...

Курбангали с последним словом не спешил. Что ни говори – он слову хозяин. Много времени так прошло, а может, вовсе оно не шло, стояло.

Сагида испугалась, сидела ни жива ни мертва. "Молодой зять" вздохнул и очень серьезно, озабоченно спросил:

– Ну что, Халфетдин-агай? Проморгал жену? Что теперь делать будешь? Не жена ведь, яблочко наливное.

– Как это – проморгал?

– Так ведь сам за меня отдал, при тебе никах прочитали. "Ты вручил – я получил" – было же?

– Ты уж так не делай, браток, соседи все же, уважь... Кутлыяр-муэдзин тоже не на шутку встревожился: поди знай, в ком какой бес сидит.

– Ты это взаправду?

– И сам еще не знаю. Не могу же я свою законную жену так просто в чужие руки отдать. Условие есть.

– Говори условие.

– Ты, сосед Халфетдин, жену свою, безвинную душу, из-за злобной напраслины осрамил и опозорил. Покайся в этом трижды.

– Каюсь, – процедил сквозь зубы тот.

– Нет, сосед, в полный голос и три раза.

– Каюсь, каюсь, каюсь! Доволен теперь?

– Нет еще. Отныне ты сноху нашу Сагиду ревновать, в чем-то дурном подозревать не будешь и даже пальцем ее не тронешь. Клянись в этом трижды.

– Ты уж слишком, браток.

– Как хочешь, воля твоя... – Курбангали скользнул к краю хике.

Вконец запуганный Халфетдин уже и не помышлял о том, как тут мужскую честь и солдатское достоинство сохранить:

– Впредь Сагиду и словом не обижу, и руки на нее не подниму. Валлахи-биллахи! Валлахи-биллахи! – но при этом уязвленным себя отчего-то не почувствовал. В этот миг он подумал: "А если и впрямь Сагиды лишусь, тогда что?" И ему стало страшно.

Вот так безусый соседский паренек осадил, научил уму-разуму расходившегося солдата.

Голос Курбангали, уже к тому возрасту набравший гулкости, стал еще зычней, он сообщил свой суд:

– От сочетавшейся со мной браком дочери Сайфульму-люка Сагиды я отрекаюсь: талак, талак, талак!

Все облегченно вздохнули. Кутлыяр с подъемом и вдохновением перешел ко второй части обряда.

– Халфетдин, сын Янбека, согласен ли ты дочь Сай-фульмулюка, Сагиду, взять себе в жены навечно7

– Согласен! Согласен!

– Дочь Сайфульмулюка, Сагида, согласна ли ты быть женой Халфетдину, сыну Янбека, до самой своей смерти?

– Согласна, согласна!

И уж в этот-то раз муэдзин никах читал с особым одушевлением. Не молитву читал он, а высокая мелодия лилась из его груди.

– Пусть жизнь ваша будет долгой, счастье обильным, согласие крепким. К господу-создателю нашему будьте почтительны, к людям милостивы и благосклонны... – такие красивые слова, добрые пожелания сказал под конец сверх положенных при никахе вдохновившийся муэдзин. Потом отужинали и перед тем, как в послетрапезной молитве возблагодарить бога, главный жених протянул муэдзину два серебряных полтинника. Одну монету Кутлыяр вернул обратно:

– Одна положена.

– Пристало ли так уж считаться, муэдзин-абзый, ты ведь два никаха прочитал.

– Первый из них ложный. Брать за него подаяние – грех. А за угощение отменное – спасибо!

Слухов о досадном происшествии, что случилось между Халфетдином и Сагидой, по аулу не разошлось. Кто видел, должно быть, притворился, что не видел, кто слышал – что не слышал, а кто знал – прикинулся, что несведущ.

В ладу и согласии прожили свою жизнь поженившиеся заново Халфетдин и Сагида.

Сколько в колхозе бревен обтесал топор одноногого Хал-фетдина – не сосчитать, сколько молока выдоили пальцы Сагиды – черпать и не вычерпать. Детьми бог не обидел – четырех сыновей, двух дочек вырастил, к отцу с матерью заботливых и почтительных.

Хоть виду и не очень выказывал Халфетдин, в благодарностях не рассыпался, но в душе был признателен соседу до самой своей смерти. Нужда у соседа какая – первым на помощь спешил, праздник у себя какой – его на самое почетное место сажал. Однажды собрал своих взрослых детей с внуками-правнуками и оставил им такой завет:

– Святое дело, когда человеку, в беду попавшему, протянет руку помощи другой человек, – сказал отец рода Халфетдин. – Да вот не каждый с такой помощью спешит. А чтоб у замахнувшейся уже беды руку отрубить – такое лишь пророкам посильно. Слушайте же, дети. Сосед наш Курбангали для меня и для матери, для бабушки вашей, и оказался таким пророком. Мно-ого лет тому назад он меня от позора и преступления удержал, а мать и бабушку вашу от увечья и даже от смерти спас. Судьбу нашу, треснувшую поперек, снова сладил и срастил. Подробно рассказать не могу, до сих пор стыдно. Поверьте на слово. И даже после меня, покуда он жив, оказывайте ему почет и уважение. Он кивнул на закрытое новой порослью черемухи окно туда, где стоял высокий маленький дом. – Когда он оставит мир, придите на могилу и положите горсть земли. Вперед меня он не уйдет, крепкий еще, жилистый. Когда же землю бросите, не спешите, сразу не разбегайтесь. В изголовье постойте, подумайте: "Кем он был, этот человек, что доброго оставил на земле?" Коли случится, что переживу его, постоим вместе".

Нет, постоять ему не пришлось. Лет десять назад Халфетдин и Сагида следом друг за другом в один месяц оставили этот мир – сначала старуха, потом сам. Большое, многолюдное их гнездо было верно завету. На похороны Курбангали пришел весь род, кроме самых маленьких. Мельник Ми-нидияр, старшего их сына последыш, собственными руками опустил покойного в могилу, то есть вернул в лоно земное. Халфетдиново потомство от могилы сразу не ушло, нет, столпились в стороночке, постояли молча, в этом было их уважение и благодарность...

БЫЛА БЫ ЦЕЛА ГОЛОВА...

"Я ведь, Кашфулла, твою смерть один раз обманул, со следа сбил..." сказал Нурислам на похоронах друга. Весь народ слышал эти слова, но ни в тот день, ни позже никто его о том не расспросил, не допытался. Все равно, дескать, в словах Враля ни шва, ни заплаты не отыщешь. Скажет он небывальщину – так на пять ладов поймут, каждый по-своему, на свой душевный нрав. Хотя, конечно, странно это, чтобы смерть, которая всегда напрямик ломит, сбилась со следа и заблудилась. Сомнительно. Не верится что-то. Но слово, скользнувшее с толстых губ Нурислама, сомнительным не бывает никогда. Всегда приличит, в самый раз и к месту. Иначе бы он и говорить не стал.

Время было пестрое – то красные врываются в аул, то белые. Джигитов в солдаты забирают, пожилых – в обозники. Овец гонят, кур хватают – блеянье и кудахтанье по всему Кулушу. Горшки со сметаной и маслом из погребов как языком слизнуло. Но аллаху спасибо: ни те, ни другие женщин не трогали. Хотя в округе, сказывали, случалось и такое.

Вот в эти-то дни со смертью, что, принюхиваясь, бежала по следу Кашфуллы, и повстречался Нурислам. Лицом к лицу столкнулся, глаза в глаза и не растерялся.

На хромом ленивом мерине боронил он поле возле Ак-якуповской дороги. Уже слышу вопрос: отчего на мерине, где же серый жеребец? Потому немного вернусь назад.

Была пора – только что сошла полая вода. Вместе с другими обозниками отправили Шайми Зайца и его серого жеребца в сторону Стерлитамака – на сей раз белые. Серый уже был не тот серый, что когда-то вез больного учителя в верховье Уршака. Тянул свои годы, тянул свои грузы, налегал на постромки и порядком изнурился. Но с виду еще держался. Вскинет порою голову – и враз помолодел. Что и говорить, окажись тогда мерин дома, его бы запряг Шайми, а не серого жеребца, но, как на грех, убрел мерин в лес и пропадал три дня.

Прошла неделя, и обозник, перекинув смотанные ременные вожжи через плечо, посреди ночи ввалился домой.

Только шагнул через порог, первый вопрос был:

– Глянь-ка, жена, голова на месте?

– Твоя, что ли? Не знаю. Поглядеть, так вроде на месте, – сказала на слово охочая да скорая, на работу нерасторопная его жена.

– Гляди не гляди – цела-целехонька.

– Ну, хвала создателю, коли так!

– А когда голова цела, что будет?

– Хвала будет... создателю.

– Вот заладила! Была бы голова цела – а добра и скота нажить можно.

– Коли господь соблаговолит.

– Как же, жди от него, от господа, соблаговолит он! Все, женушка, проморгали мы серого жеребца, прохлопали. Остался он в чужих краях, поникнув в тоске головой.

Страшная эта весть до жены, кажется, не дошла. Тут бы судьбу клясть и себя оплакивать, а она жеребца принялась жалеть.

– Бедняжка! Один-одинешенек? В чистом поле?

– Посреди боя! – выпалил Шайми, долго не думая; словно пламя пыхнуло перед глазами, и увидел Заяц картины, каких никогда в жизни не видывал. – В аду кромешном! Как заржал он в неистовстве – до сих пор сердце унять не могу. В самый огонь сражения, в самую гущу боя ворвался он, одну белогвардейскую лошадь ударом копыта убил, другую на месте изувечил, встал на дыбы, схватил зубами офицера за бок и шмякнул на землю.

При такой вести вялая его женушка встрепенулась вся.

– Ай да наш аргамак! Отчаянный оказался конь. Не зря его хлебушком кормила, от вороного тайком.

Но воображение Шайми как вспыхнуло, так и погасло. Он доплелся до чурбака в углу и сел. Глянул сонными глазами на пятерых своих детишек, вповалку спавших на хике, и тоже захрапел. Про старшего сына, пропадавшего где-то, и не вспомнил. Две ночи перед этим он даже глаз не сомкнул.

Если же по правде, случилось так. На опушке густой дубравы войско встало на ночлег. Обозники собрались возле костра, перекусили, о том, о сем поговорили, началось со всяких слухов, какие в мире ходят, а потом разговор завернул совсем круто.

– Ждите, братцы, быть завтра судному дню, – сказал один. – С Оренбурга красные идут. Что там конных, что там пеших, что там с пушками. Бессчетно.

– Стало быть, сглотнут этих и жевать не будут.

– А заодно и нас.

– А нас-то зачем? Разве мы войско?

– Как же, будет пуля или снаряд лететь и каждого встречного спрашивать: "Ты войско или обозник?"

– Хватит вам, нашли чем людей пугать! – сказал дядька-мещеряк*, до самых глаз заросший бородой.

* Мещеряки (мишаре) – этническая группа татар.

– Небось испугаешься, коль борода вспыхнет.

– У красных, сказывают, силы теперь видимо-невидимо.

– Ну и пусть. Нам-то что? Мы обозники.

– А чьи обозники-то? Чье добро возим? Чью, стало быть, песню поем?

– Я ничью песню не пою.

– Заставят, так запоешь, тебя не спросят. Еще как зальешься.

– Тогда, выходит, мы все для красных враги?

– А то.

Трудно сказать, с умыслом кто-то затеял этот разговор, нет ли, однако тревожной мути обозникам в душу плеснул изрядно.

Когда кругом все угомонилось, Шайми со стариком-чувашем лет пятидесяти, с которым три дня ехали след в след, тайком сговорились, что ближе к рассвету убегут. Решили, что если бежать потихоньку, без лошади, то никто ничего не заподозрит. Кто же сам, по своей воле собственную лошадь оставит?

– Моя лошадь старая, ледащая, – зашептал старый чуваш. – Ни слезам литься, ни душе томиться... Но божья тварь, однако, потому лишь жалко. И сбруя на тридцати узлах, в сорока заплатах. Хорошую-то лошадь я вместе с упряжкой у нас в лесу спрятал. Сынишка стережет. А твой конь, Шай-мишка, знатных кровей, хомут-дуга боярские, арба царская. Подумай сначала. Второго такого коня дома, наверное, нет.

– Головы тоже второй нет, – отрезал Шайми.

– Тоже верно. Второй головы ни у кого нет.

– Была бы голова цела, говорим мы, башкиры, а лошадь нажить можно.

– Тоже верно... Коли голову снимут – меду не отведаешь, говорим мы, чуваши.

Так они с вечера подбодрили друг друга. Старик-чуваш снял с уздечки лыковые поводья и крепко ими перепоясался под чекменем. Шайми же тщательно смотал отменные ременные вожжи. Хоть сердце огнем тлелось, больше ничего не взял – ни синей, из клена гнутой дуги, ни кожей обтянутого хомута, ни медью обитой седелки. Даже если и мог бы взять – рука не поднялась. Даже плетеный ременной седельник и, как шелк мягкий, подбрюшник оставил. Как же ему было грабить остающегося на чужбине коня? А вожжи были его сокровищем, радостью, утехой души. Возьмет, бывало, в обе руки эти вожжи, сожмет покрепче, свистнет на серого жеребца – и душа вослед ангелам улетала в поднебесье. Вот судьба! Даже не приласкал хозяин коня – а ведь каждый вечер, прощаясь на ночь, гладил его по голове. Не посмел ои. Духу не хватило. Простоват и темен был Шайми, но туп и бесчувствен не был. И безгрешного животного коснуться посчитал за грех. Но про себя такую мольбу высказал: "Хоть за вину мою и проклянешь, но малое то добро, что видел от меня, копытом не растопчи. Когда на том свете в счетный день про меня спросят – скажешь правду, мне и хватит. Добро, возможно, и перевесит причиненное нынче зло... Прощай..."*

* По поверью, на том свете в день, когда усопший отчитывается в деяниях, в свидетели зовут домашних животных и спрашивают у них: "Каков был твой хозяин? Каков был уход?"

Вот так, спасая голову, которая у него только одна, и притащился Заяц Шайми, навьюченный вожжами, домой.

МЕРИНОМ СВОИМ КЛЯНУСЬ

Возле Ак-якуповской дороги на опушке леса, пустив лошаденку на собственный ее неторопливый лад, Нурислам боронил свой надел. Вконец изленился вороной, каждый шаг словно аршином отмеривает. Под стать мерину и хозяин. Лыковые вожжи держит на весу, порою и вздремнет на ходу, но споткнется об отвал, вздрогнет и откроет глаза. День знойный. И не то чтобы печет, но так изнуряет, словно вываривает. Давно уже не было дождей. И вяло подпрыгивающая деревянная борона вздымает клубы пыли. Пыль эта забивает глаза, маревом застит сознание. К тому же и ночи теперь короткие, короче некуда. Оперившийся уже Нурислам начал к девушкам приглядываться, с вечерних игрищ приходит только на рассвете. (Оттого лишь, что в мире смута, молодежь игры свои, гулянки не оставляет.)

Однако, если бы на улице Кузнечиков не жила пухленькая, пригоженькая, тихонькая девушка по имени Баллыбанат, если бы из глаз ее не лилось сияние, с алых губ не сыпались розы, а на двух щечках не перемигивались крошечные веснушки, может, джигит ночных снов себя и не лишал бы. Покуда они и словом еще не перемолвились, рукой руки не коснулись. Но уже доподлинно известно: в этом мире их теперь двое. А в эту пору на миг хоть увидеть, на мгновение показаться – всей жизни стоит.

У ленивой этой лошаденки есть и свои достоинства. Оводы, слепни, мошка безглазая облепили мерина, истязают люто, он же и хвостом не махнет. Как взял, так и идет, в сторону не оступится, с шага не собьется. Будь какая лошадь поблагородней, взбесилась бы от этаких мук.

Вдруг впереди Нурислама шагах в пяти села на отвал небольшая темнокрылая птичка с белой грудкой. У нас ее трясогузкой называют. Ужас какая верткая. От головы до кончика хвоста – вся трясется, дергается, дрожит. Лапки, кого-точки – что суровая нить, не толще того. Но вздумает трясогузка прыгнуть – стрельнет далеко. Нурислам уже подошел к ней вплотную – она все сидела и ждала, смотрела на человека блестящими, с просяное зернышко, глазами. Нурислам руку протянул – отпорхнула и села шагах в трех, опять подождала. Опять руку протянул – опять она без страха, без по-лоха отлетела на те же три шага. И так – несколько раз. Маленькая птичка с храбрым сердечком сначала стряхнула с Нурислама дрему, подняла настроение, но затем понемногу нагнала тревогу, потом – и легкую жуть. С детства верил джигит всякому волшебству, порою и собственные вымыслы с правдой путал. "А вдруг и не трясогузка это вовсе? А вдруг это чья-то душа? Может, она мне весть какую-то принесла? Вот какую только – добрую, худую? Нет, не вестница это, а колдунья, злая душа, что в тело красивой птицы вошла. Затем и обратилась, чтобы околдовать меня. Взять и околдовать..." Отвел в испуге глаза, сказал заклятье. Но смотрит: опять сидит трясогузка, опять ждет. Остановился бы сам – покажет, что струсил, прогнал бы птичку – мести ее боится. Нурислам хорошо знает: ни трусить, ни пятиться перед колдовской силой нельзя. Попятился – считай, все, пропал. Не отступил парень, но все же натянул вожжи, остановил лошадь. Вот так и стоят они, джигит и трясогузка, друг на друга смотрят. Но взгляд птички-невелички исполнен веры, надежды, святости. И всем видом своим, жестами, повадками напоминает кого-то знакомого, человека очень близкого. Все знакомое, все! Кто же это? Вот-вот заговорит, вот сейчас. Ба-а, да ведь это друг его Курбангали! "Курбангали!" – вскрикнул он. Птичка вспорхнула и улетела. А у джигита на душе осталась смута. Но вскоре рассеялась и она. Злая сила, сколько бы ни старалась, на Курбангали так походить не сможет, доброе ей не под силу. "Но-о, давай, ло-шадушка, еще немножко, хоть на обед себе наработаем!" крикнул парень, погоняя воронка.

Хоть и забегая вперед, скажу. Через много лет Нурислам рассказывал, что вестница-трясогузка и донесла ему о скором возвращении серого жеребца. Кулушевцы слушали и всем миром верили. Хотя той трясогузки они не видели, но Враля-то самого видят, слова его слышат. О том же, что птичка-невеличка была с Курбангали схожа, как две горошины, Враль не сказал. Тогда бы в пустую потеху все обратили. Вот чего боялся.

Ни шатко ни валко, но к полудню наработали порядком. Можно мерину дать немного отдыха. Остановил Нурислам лошадь и упал на горячую землю навзничь. И тут же высоко в небе на маленьком одиноком облачке возник Курбангали и запрыгал, как трясогузка. Так и крутится Курбангали, так и вертится. Смотреть – одна забава. Вдруг, разрезав дремотный воздух, донеслось яростное лошадиное ржание. С самого утра не обронивший и звука воронок вдруг ответил с немалым задором. Нурислам вскочил и окинул взглядом небо. Только солнце во всей небесной пустыне. Глянул по сторонам. Что это? По Ак-якуповской дороге, волоча огромный хвост пыли, скачут сюда три всадника. Четвертый конь, чуть откинув голову набок, рысит в поводу. Шагах уже в двухстах. Самый передний на сером жеребце скачет. Сразу видно, что военные, за плечами винтовки. Опять донеслось ржание. Нурислам вконец растерялся: какой знакомый голос! Вороной встрепенулся и рванул постромки. И в третий раз послышалось ржание. Ведь это их серый жеребец! Сам! Бросился было джигит к коню навстречу – и остановился. Кто же в седле? Добрый человек? Или недобрый? Может статься, на его, Нурислама, сером жеребце верхом его, Нурислама, собственная смерть скачет? Побежал бы к лесу – из винтовки могут подстрелить – никто ведь с добрыми помыслами в лес не припустится. Ну, чему быть, того не миновать, что суждено, то и случится. Нурислам – дескать, он гужи у хомута перетягивает – подошел к мерину, сам краем глаза на дорогу посматривает. Может, проедут мимо. Конечно, проедут. Что они здесь потеряли? Нет, не проехали. Когда уже поравнялись, передний всадник круто завернул серого жеребца и зарысил к нему. Следом и другие, поднимая пыль, протащились через пашню и встали перед Нурисламом. Боронильщик даже головы не поднял, возится с гужами, не из таких, мол, чтобы трусить. Но бросил искоса взгляд на узкую красивую голову серого жеребца, и заныло сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю