355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Моника Саболо » Саммер » Текст книги (страница 5)
Саммер
  • Текст добавлен: 21 января 2021, 12:30

Текст книги "Саммер"


Автор книги: Моника Саболо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Я не думал о сестре, потому что знал – что она не вернется.

В ту ночь мне приснилась Саммер, она была в ночной рубашке из синего хлопка, рубашке, которая сейчас кажется ее сценическим костюмом, ведь она ведет ночной образ жизни. С недавнего времени я всегда вижу ее на фоне влажного тропического леса, растения в нем сочатся тягучей влагой.

Она стоит босиком на земле, в которой бурлит жизнь, ее окружают огромные листья и лианы.

Напротив Саммер – две большие птицы. Черный ворон с огромным клювом, похожим на рог, и попугай невозможного синего цвета.

Я знаю, что это наши родители, а еще я читаю мысли сестры. Она протягивает руки, чтобы погладить их. Но птицы в страхе расправляют крылья и надрывно кричат. Она пытается обнять их, хочет успокоить, но они вырываются и вырываются, цепляются крыльями за ее волосы, и я чувствую ее страх, и свой тоже, чувствую, что она боится сделать им больно, боится услышать, как хрустнут кости. Их крылья прозрачны, видны сухожилия, похожие на длинные пальцы.

Я опускаю глаза и вижу кровь, которая течет у Саммер по рукам, вижу темные пятна у нее на рукавах, пятна растут на глазах. Птицы впиваются когтями ей в плечи, через разорванную ткань просвечивают раны, но Саммер ничего не чувствует, она поглощена тем, что надо контролировать каждое движение. Она медленно водит руками по воздуху, как будто гладит какое-то невидимое существо, а птичьи крики становятся все громче, в них слышится жалоба или ярость, и пятна на рубашке растут и растут, так что ночнушка становится полностью красной.

Чего только о нас не говорили! В газетах печатали статьи с непонятно откуда взявшимися фотографиями мамы в открытом платье, отрезанные как раз на уровне черного лифа так, что казалось – она голая, и на ней только серьги с брильянтами. Публиковали снимки отца бок о бок с политиками или злостными неплательщиками – на руке поблескивает «Ролекс»; на фотографиях он всегда казался старше и крупнее, чем на самом деле, и в его облике проступало что-то хищное. Я терпеть не мог эти статьи, в них всегда помещали один и тот же портрет Саммер: она улыбалась и выглядела уверенной в себе. Кто ее сфотографировал? Подруга? Возлюбленный? Убийца? Фотографию сопровождал лживый жалостливый комментарий «Трагедия в известной семье» или другие идиотские комментарии такого же рода. У меня сжимались кулаки. Иногда я пускал их в ход, но причинял боль только себе – избавлялся от злости. Вывихнул руку, когда ударил в стенку у себя в комнате, в другой раз бросил с силой стакан в раковину – жест получился глупым и театральным.

Помню, в бесплатной газете, которую мать нашла в почтовом ящике, передовица гласила: «Саммер. Прошло три месяца, а новостей все нет». Ее назвали просто по имени, как будто она им принадлежала. Мать положила газету, потом чуть покачнулась и оперлась кончиками пальцев о стол. Я обнял ее. Ее хрупкое тело дрожало, мешочек костей, кожи и жилок.

Я не думал об этом, но знал, что о нас судачили в городе, в ресторанах за обеденным перерывом, на приемах, куда родителей уже не приглашали, в гребном клубе, по телефону. Я слышал их, эти слова, которые летали по городу, я видел взгляды, дрожащие щеки, кривые рты, из которых лились отвратительные небылицы.

Сестру называли кокеткой, пропащей девицей, которая «непонятно чем занималась», мать – бесчувственной особой, отца – беспринципным карьеристом. Молчу, что могли порассказать обо мне. Об этом даже думать не хотелось.

«Он не вполне нормален, ну, вы понимаете, о чем я».

«Конечно, ужасно, но если подумать, а? Почему рок не забрал (чуть тише)… другого?».

Но они не знали. Никто не знал. Даже мы.

Тайная жизнь Саммер проходила в другом месте – не на ночных дискотеках, не в постелях с мальчиками, – в ином мире, нежном и далеком, сотканном из мечтаний и одиночества. Мы могли ее видеть, но быть с ней не могли.

Мы любили ее. Мы ее обожали.

Я помню ее, помню… В детстве каждое лето мы проводили в отеле на Балеарских островах. Утром, когда я просыпался, ее постель была пуста. В окно я видел, как она купается в бассейне напротив, видел яркое пятно ее купальника под водой, почти на дне. Помню пустые лежаки, бесконечную зеленую лужайку, потрескивание автоматических поливалок. Саммер говорила мне, что она русалка, что она живет в этом бассейне, там, где ее никто и никогда не сможет найти. Она оставалась под водой бесконечно долго, лежала на мелкой синей плитке, между тенью и светом, который казался ожившим.

После обеда она уходила, прихватывая маску и ласты, спускалась к пляжу и исчезала в волнах; я видел кончик трубки вдали, а потом – раз! – и она исчезала.

Возвращалась она, подняв маску на макушку, и приносила обломок ракушки. Бросалась на песок рядом со мной и сидела, погруженная в свои мечты – они-то нас и разделяли. Мне хотелось ее обнять, а еще сделать ей больно:

– Ты не боишься акул?

Она улыбнулась:

– В этом-то и смысл.

Похоже, я всю жизнь ждал, что она вынырнет на поверхность, ждал, затаив дыхание и следя за желтым или черным пятном ее трубки.

И знал, знал, с уверенностью обреченного, что однажды ее у меня отнимут.

Не имею понятия, с чем она встретилась там, в глубине.

Отец тоже обожал воду. Говорил, что хотел когда-то стать океанологом. Он подарил Саммер книгу про средиземноморские виды рыб, а когда ей исполнилось девять лет – аквариум со сложной системой очистки воды и воздуха, которая постоянно гудела так, что слышно ее было из коридора. От вибрации ковер подрагивал у нас под ногами. Хитроумная программа регулировала смену дня и ночи в этом удивительном мирке. Мы поставили напротив аквариума два раскладных стула, и я частенько, иногда даже очень ранним утром, обнаруживал в них Саммер и отца, которые сидели и сосредоточенно наблюдали за подсвеченным подводным лесом.

На выходных мы ходили в зоомагазин в центре города за новыми экземплярами. Помню шум льющейся воды, птичьи крики. Звериные запахи за стеклянной дверью наполняли легкие; позвякивал дверной колокольчик. Саммер прижималась лбом к витринам, разноцветные рыбки молниями носились туда-обратно. Я чувствовал, как отец и сестра приходят в возбуждение каждый раз, когда им вылавливают новую рыбку. Они сверкающими глазами следили за сачком, которым продавец водил в аквариуме, добывая самца и самку. Отец предлагал и мне выбрать рыбку, но меня они не занимали, мне нравились только белки и хомяки. Я считал, что в отличие от рыбок с их неподвижными глазами у них есть и душа, и сердце.

На прошлой неделе я решил проверить, на прежнем ли месте этот магазин, и прошел вниз по улице Фюстери. Стояла просто отличная погода. Днем мне ужасно не хочется выходить из дома, но тут меня просто вынесло наружу – то была высокая миссия. Ведь я не вспоминал об этом месте целых двадцать пять лет.

Зоомагазин никуда не делся и снаружи выглядел совершенно так же, как и раньше: красные буквы на вывеске «Птицы. Рыбы. Грызуны. Рептилии», брелоки на входной двери. Своим звоном они как будто объявили о моем возвращении, которого все с нетерпением ждали где-то там, в ином пространстве и времени, в мире, сотканном из неона и тумана.

Внутри я тоже ничего нового не заметил: так же стояли ряды аквариумов, таким же скользким был пол, не изменились ни водоросли, ни искусственные кораллы и декоративные арки, в глубине магазина также слышался шум крыльев – там на жердочках сидели экзотические птицы; их клетки возвышались над более скромными временными пристанищами воробьев и грызунов, и то и дело раздавался резкий крик какого-нибудь попугая, пойманного в далеком лесу.

Я шагал вдоль витрин – рыбки сбились в плотную стайку. То ли я их напугал своим видом и движениями, то ли они просто провожали меня взглядами, но мне чудилось, что эти водные жители следят за мной с молчаливым упреком – тысячи черных зрачков на желтом фоне, неподвижных и настойчивых.

Мне стало трудно дышать, я почувствовал себя так же, как в офисе, как будто запах краски закрался и сюда, как будто он проник через щель под дверью и заполнил с огромной скоростью все помещение; он перебивал аромат сена и острую вонь птиц и казался сильнее, чем сам дикий мир.

Я ощутил присутствие Саммер – она вдруг материализовалась рядом – и из глубин моей памяти вынырнули разные позабытые мелочи: как она хлопала ресницами, разглядывая аквариумы; ее привычка сосредоточенно покусывать большой палец перед тем, как выбрать рыбок, как будто ошибочное решение могло нарушить равновесие в ее личном пространстве и потому требовалось хорошенько обдумать его; ее сияющее лицо – лицо счастливой мечтательницы.

Я вижу, как она кладет руку на витрину, вижу ее голые ступни, на которых чуть отпечатался ремешок от сандалий – она словно светится изнутри, и в этом сиянии явственно проступают поры на ее коже, становятся заметны подрагивание ноздрей, неподвижность светлых бровей. Я хотел бы прикоснуться к ее лицу – я улавливаю ее дыхание и слабое биение пульса в ложбинке на шее, – но стоит открыть глаза, и все исчезает. Остаются только слепящий свет и бесшумные движения рыбок, похожих на колеблющиеся шарфики, слышится лишь глухое урчание в шлангах, соединяющих аквариумы с нашим миром, – все это похоже на огромную систему искусственного дыхания.

Я подолгу смотрел на сестру, кажется, я только и делал, что смотрел на нее. Но я не знаю, кем она являлась на самом деле. На Балеарских островах из окна нашей комнаты на третьем этаже мы разглядывали бассейн, эту синюю дыру, вырезанную в камне.

– Ты только подумай, ведь когда мы плаваем под водой, то находимся под землей. Как будто попадаем в четвертое измерение, – сказала она в изумлении.

Наверное, я никогда не был так счастлив, как в этом зоомагазине с Саммер и отцом. Моя сестра улыбалась, и от ее улыбки все вокруг сияло. Отец выглядел озорным мальчишкой, в глаза ему лезла челка. И мы выбирали рыбок: самых красивых, самых элегантных, самых боевых, самых здоровых, а еще – самых дорогих.

Я закрываю глаза и вижу перед собой сестру и отца – Саммер одиннадцать, она держится за отцовскую шею. Они так близко, что я чувствую запах диоровских духов на рубашке отца, так близко, что я вижу браслет на руке у сестры, вижу крошечные жемчужины, они такие яркие, будто только что из моря. Вижу, как по-детски улыбается папа, когда Саммер звонко целует его в щеку, он растроган, он еще крепче сжимает ее, а она кажется такой хрупкой в его руках. Я спрашиваю себя, что это такое, то новое, что я замечаю в нем и что в других обстоятельствах скрыто, что это за смешливость, почти нежность, с которой он медленно хлопает меня по плечу или подмигивает мне, пока Саммер нависает над аквариумом и старательно выбирает рыбок, крича нам в волнении, отчего голос у нее становится тонким:

– Смотрите, смотрите, им доставили золотых леопардов!

Отец улыбается, притворяется, что скучает, всем своим видом как бы говоря: «Ох уж эти девчонки!», и мы смеемся. Мы там, где нам надлежит быть.

Мы подходим к Саммер, и я чувствую, как в груди становится тесно, будто там колышется что-то живое и яркое; я мог бы бросить свое сердце к их ногам, туда, где лежат полиэтиленовые пакеты, в которых плавают наши рыбки.

Думаю, что сейчас я в силах дать имя тому новому, чем веяло от моего отца, тому, что нас связывало, связывало всех троих, наподобие разноцветной гирлянды, имя этому – невинность. Мы прятались от внешнего мира под волшебным колпаком и оставались там так долго, что на улице наступала ночь или совершенно менялась погода, начинался дождь или поднимался холодный ветер, дующий с озера. А может, мы просто обо всем забывали, как только открывали стеклянную дверь – звук мелодичного колокольчика дурманил нас и стирал воспоминания, одуряющий запах зверинца – он оставался у нас в волосах и на одежде, которую потом приходилось стирать; мать зажимала нос и притворяясь, вскрикивала в ужасе, что от нас «несет зверьем», – вызывал приятное головокружение. Нам не в чем себя упрекнуть, и потому жизнь прекрасна. Чтобы это понять, нужно просто отправиться вслед за Саммер, которая, улыбаясь, вышагивает по аллеям, грациозная, как молодая лань.

Так сложно понять, что же произошло на самом деле, а что привиделось. Кем мы были? Какие скрытые силы обитали в наших душах? Перед глазами, как в калейдоскопе, крутятся картинки, они вспыхивают одна за другой, иногда это фрагменты: рука (отца), мягко лежащая на затылке (это Саммер, ее волосы забраны в хвост), та же рука (отца) грубо хватает плечо (это Саммер, ей семнадцать, она в короткой майке на лямках, ее глаза сверкают от страха и сдерживаемой ярости), пальцы с ужасающей силой впиваются в бледнеющую кожу, и там остается красный след. Картинки появляются, накладываются друг на друга… Доктор Трауб считает, что дело в смеси алкоголя и таблеток – потому реальность и рассыпается, и в нее проникают воспоминания и сновидения; это делает меня отстраненным. Но я-то знаю, он ничего не понимает, что он и понятия не имеет, какими мы были!

Но чему же верить? В какие моменты в наших поступках проявлялась наша истинная душа? В те утра, когда отец и сестра садились рядышком на крошечных стульях и, затаив дыхание, молча смотрели на брачный танец рыбок? Или в те вечера, когда красный от гнева отец нависал над Саммер, приткнувшейся на кухонной пластиковой табуретке, – она прячет лицо в ладонях, словно пытается раствориться в них, укрыться от папиного крика и его больших яростных рук, которые хватают ее за плечи и трясут. Наверное, случилось что-то страшное, то, о чем мне не рассказывают… И где же скрывается мать, пока отец пытается вытрясти это что-то – признание или сожаление – из моей сестры? Или он хочет, чтобы она выплюнула свою ошибку? На что же она похожа: на ярко-красное яйцо или на маленькое окаменевшее существо, которое выпрыгнет у Саммер изо рта и очутится на столе?

Наверное, хотя точно не скажу, я ненавидел сестру и, глядя, как она скользит по жизни, словно маленький парусник на горизонте, завидовал ей. Берег не отпускал меня, и мне оставалось лишь смотреть, как он пересекает светлые облака, похожие на прикрепленные к небесам занавески – пронизанные солнечными лучами облака создавали этот эффект, – украшенные рисунками самого Господа бога.

Возможно, я возненавидел ее за то, что она нас бросила. Доктор Трауб качает головой, когда я говорю ему об этом, и смотрит на стол; его лицо бесстрастно. Я уверен: он ждет чего-то подобного с самого первого дня, ждет, что эта пыльная штука выйдет из меня, как грязь.

Однажды я вспомнил о шали.

На восемнадцатилетие мать подарила Саммер свою любимую шаль – огромную, из шелка цвета слоновой кости, с вышитой цаплей, которая распрямила крылья, по краям ткани шла длинная желтая бахрома. Это был первый подарок, который мать приняла от отца, – она любила рассказывать, что он вручил ей эту дивную вещь в Париже, в Люксембургском саду, когда они только познакомились. Она взяла ее в тот вечер, когда отец предложил ей руку и сердце, – это случилось в устричном баре, где она заказала лимонный сорбет в качестве основного блюда, потому что ненавидела морепродукты, а он сказал ей: «Выходи за меня».

Шаль годами находилась в центре безмолвной борьбы между матерью и сестрой. Летними вечерами она победно покрывала плечи матери, и казалось, что маленькие черные птичьи глазки на ее спине смотрят на всех с вызовом. Потом шаль исчезала, и мать беспокойно искала ее по ящикам, передвигала прозрачные чехлы, в которых лежали вещи из кашемира и дорогие парчовые корсеты, перешитые и украшенные жемчужинами. В конце концов пропажу удавалось найти – в соломенном сундучке Саммер или у нее под кроватью в куче пыли. Сестра широко раскрывала глаза и клялась, что не понимает, о чем идет речь.

Наверное, шаль являлась символом того, о чем мечтали они обе: стать вольной птицей, что летает по миру и обнимает его своими широко разведенными крыльями.

Однажды, в конце июня на день рождения Саммер, мать накрыла стол в саду – постелила на него льняную скатерть, которая почти доставала до земли; скатертью этой пользовались очень редко. Мать хранила в шкафах целую коллекцию дорогого белья, которую она изредка перебирала, грациозно сидя на пятках и пропитываясь запахом нафталина. Она раскладывала у себя на коленях столовые дорожки и вышитые салфетки и казалась сосредоточенной и мечтательной, как будто надеялась, что неожиданно произойдет какое-то событие и изменит нашу жизнь.

Мама достала эту скатерть, а потом поставила на тарелку сестры коробочку. Стоял один из тех теплых вечеров, когда благоухание трав смешивается с запахом от озера, создавая дивный водно-цветочный аромат. В воздухе кружили пух и лебединые перышки – они были такими легкими, что, казалось, возносились к небу. Сестра вскрикнула от радости, когда развернула шаль, и синяя птица почти ожила в ее руках. А потом Саммер вскочила и обняла мать. Она спрятала лицо у нее на груди. Вокруг нас было столько цветов и пуха, что они обнимались как будто под падающим снегом. Я подумал, что присутствую при раздирающем душу ритуале – мать передает дочери свои молодость и красоту, – и представил, как она сама вышивала шаль, каждое перышко цапли, белое, синее, оранжевое, и тоненькая нить вилась прямо из ее души, унося с собой ее частицу; это был кропотливый труд, такой кропотливый, что он поглотил мамины мечты без остатка и превратил их в разноцветные нити.

Через год, почти день в день, я увидел, как мать протянула сестре что-то вроде скомканой тряпки. Они стояли друг напротив друга в прихожей; Саммер собиралась уходить, а может, наоборот, только пришла, на ней были микроскопические шорты, и мать тыкала ей в лицо этим куском ткани.

Саммер взяла его, ткань заструилась по ее ногам, и я увидел, что это шаль с цаплей – вся в черных пятнах и с широкой прорехой по центру. Пока сестра неподвижно стояла с непроницаемым лицом и смотрела на ткань, послышался резкий и до ужаса презрительный голос матери: «Мне не нравится, во что ты превратилась».

Через три недели Саммер исчезла.

Как-то утром я вошел в ее комнату и стал искать эту шаль повсюду: смотрел в ящиках, в плетеной корзине, под кроватью, там, где сестра ее прятала. Я копался, оглядываясь, все быстрее перебирал вещи – нарастающее беспокойство казалось мне глупым, и, хотя внутренний голос комментировал все, как в замедленном кино, и звучал спокойно и отстраненно, успокоиться я не мог – мне казалось жизненно необходимым прикоснуться к шелку, к выпуклым ниткам птичьего оперенья и увидеть эту прореху, эти черные пятна, появившиеся, когда шаль пытались сжечь или топтали сапогами. Не знаю, на что я надеялся, от чего хотел отделаться, какой боли избежать. Я торопливо открывал ящики, погружал руки в нижнее белье, в стопки футболок, как какой-то сыщик из сериалов; все эти куски материи были моей сестрой, отражали разные грани ее личности. Тут я вспомнил о кукле из картонки, которую Саммер так любила одевать в детстве: белая юбчонка, майка и кепка или платье в пол, диадема и сумочка – бумажные вещицы с язычками, которые полагалось загибать, чтобы они держались. В зависимости от одежды личность куклы менялась, но когда на ней ничего не было, только трусики в цветочек, ее полуулыбка, милая и ужасная, казалось, говорила: «Кто же я? Ты никогда не догадаешься».

По какой-то необъяснимой причине я знал, что ответ на вопрос, почему наша жизнь резко поменялась, содержался в шали, в ее невидимых петельках, которые подверглись такому странному разрушению. Как будто приключившаяся с тканью метаморфоза, превратившая мягкую роскошную вещь в истрепанную тряпку, имела прямое отношение к Саммер, той Саммер, которой она стала.

«Во что ты превратилась…»

Шали я не нашел.

За год, что последовал за исчезновением Саммер, я тоже стал другим. Даже если и не отдавал себя в этом отчета. Дни проходили в апатии, моментами я становился неуправляемым или, как отметил полицейский-психолог, «оказывался во власти неконтролируемой агрессии».

Той осенью ко мне подошел Маттиас Россе, новенький. Ему было уже шестнадцать, и он приезжал в школу на легком мотоцикле, чего никто из Флоримона не делал. Я предположил, что он хочет со мной познакомиться, потому что он такой же высокий и тощий, как я, и его так же презирают или боятся, потому что у него брильянт в ухе, швейцарский акцент и джинсы в облипку. «Дурак дурака видит издалека», – подумав так, я пожал руку, которую он мне протягивал.

«Ты брат Саммер, Васнер», – сказал он. Я удивился и пришел в волнение, когда услышал ее имя – оно звучало странно, как название какого-нибудь экзотического животного, мелькнувшего где-то вдалеке, – но не ответил: просто отпустил его руку, и это определило наши дальнейшие отношения. Он поступал согласно своему видению жизни, предлагал что-нибудь, и я молчаливо и отстраненно соглашался, скрывая под доспехами немоты якобы пресыщенного общением субъекта, пустоту и ужас, из которых я состоял.

Маттиас Россе казался полностью довольным собой, он спокойно шагал по жизни в своих кожаных сапогах, его слишком длинные волосы в беспорядке закрывали шею, там, где полыхали воспаленные прыщи, которые он даже не старался скрыть. Оценки по всем предметам он получал ужасные, в том числе по физкультуре: после нескольких кругов вокруг стадиона сгибался и отхаркивал. Отец Маттиаса сделал все возможное, чтобы устроить парня – как он мне сам рассказывал – в «школу для богатых», однако никак не реагировал на намеки учителей, недовольных сыновьей ленью или умственными способностями: «Маттиас хороший», написал в конце четверти в дневнике учитель по математике. Насмешек одноклассников, самых что ни на есть снобов, Маттиас вроде не замечал: «Эй, Рю-ю-юссе, ты сколько раз на второй год оставался? Тебе лет-то сколько? Двадцать три вроде?» Он улыбался, качаясь на стуле и всем своим видом демонстрируя, что жизнь готовит ему иное будущее, и его присутствие среди нас лишь прискорбная случайность, которая сама собой выправится, и все эти «придурки-буржуи» исчезнут из его памяти в ту же секунду, как он уйдет из школы навстречу своей судьбе.

Мои родители часто куда-то уходили – вспомнить, куда именно, у меня не получается: это какая-то головоломка, части которой я с трудом собираю, а потом понимаю, что они друг другу не подходят – то слишком маленькие, то слишком большие – как если бы головоломок оказалось несколько. Папа отсутствовал по делам – в тот период вокруг него воцарился хаос, который длился то ли месяцы, то ли целый год; по вечерам колеса его джипа сильнее обычного скрипели на дорожке, ведущей к дому, и он угрюмо вырастал на пороге. Я слышал, как он наливал себе выпить, как брал бутылку вина или пиво – не важно что, в то время в руке у него постоянно был стакан, – и с каждым глотком он повышал голос, раздражался все больше и больше, орал про сволочей и трусов, которые во время роскошного ужина то ли «У Роберто», то ли в отеле «БоРиваж» попросили его сменить кабинет, объяснив все вынужденными временными мерами, и предложили залечь на дно. Дескать, они хотели бы поступить иначе, поскольку знают его – сколько там? – уже лет двадцать, но ситуация слишком сложная, а у них партнеры – «сам знаешь, что это такое». Особенно ярил отца тот факт, что говорили они, деликатно промокая губы салфеткой.

В общем, папа постоянно отсутствовал, потому что «бился за нашу репутацию и нашу семью» – когда он произнес эти слова как-то вечером за столом, я начал смеяться, нервно и без всякой причины (или потому, что днем Маттиас дал мне курнуть своей травы?). Остановиться я не мог – просто наблюдал со стороны за этим бессердечным и ржущим, за этим другим собой, на которого уставились в изумлении мои родители. Отец присвистнул, сжав зубы, и прошипел: «Убирайся!», и я понесся вверх по лестнице к себе в комнату, мне было и противно, и смешно.

С Маттиасом мы проводили время в гостиной, развалившись на диване, смотрели фильмы, листали «Пентхаус», «Плейбой», «Он», «Союз», «Ридерз Дайджест» «National Georgaphic», «Вот», «Матэн», «Скейт», «Магазин», которые Маттиас воровал в журнальном киоске у своего отца. Мы курили травку, пуская дым в окно у меня в комнате, иногда курили и в гостиной – на выходных даже оставляли самокрутки прямо на столике в зале, потому что родители в ту зиму почти на каждые субботу и воскресенье уезжали (смутно помню, как отец говорил о каком-то клиенте в Куршевеле или в Межеве[15] и как я радовался, когда видел их чемоданы около входной двери – они напоминали о скором отъезде). В конце дня Маттиас звонил своему отцу и предупреждал, что «будет ночевать у Бена», слушал отцовские советы, показывал телефону средний палец, потом вешал трубку, валился на диван и хватался за пульт от телевизора или крошил гашиш. Телевизор постоянно работал и заволакивал комнату голубым электрическим светом, который защищал нас от внешнего мира. Ночью время как будто останавливалось, и нам казалось, что мы находимся в космическом челноке, дрейфующем в пространстве за тысячи километров от человечества.

Как-то вечером Маттиас методично выкладывал на ковре круг из скорлупок от фисташек, а потом сказал: «Я уверен, что она умерла».

Я уставился на стену и часто задышал. Я привык к тому, что Маттиас – единственный человек, который говорил о моей сестре, несмотря на то, что он появился в моей жизни после ее исчезновения – и это было странно. Но всякий раз я испытывал одни и те же крайне неприятные ощущения: у меня перехватывает дыхание, как будто на грудь поставили вантуз и тянут изо всех сил, чтобы вырвать сердце или того слизня, который вместо него там поселился.

– Мы уже об этом говорили.

Маттиас начинал эту тему всегда по обкурке – примерно в одно и то же время. Он вырезал из журнала фотографию Саммер: тот портрет, где она мягко улыбалась, а вокруг волос разливалось сияние – его еще публиковали рядом с сообщением о «вызывающей волнение пропаже». Я чувствовал тошноту, когда, листая очередную газету, натыкался на этот снимок, но потом его, к счастью, убрали – видимо, полиция забыла о существовании моей сестры.

Маттиаса привлекала смерть, в этом было что-то почти чувственное. Он показал мне целую картотеку, заполненную фотографиями убийств, тел, лежащих на дороге в странных позах, стен, забрызганных кровью, снимок девочки в машине – казалось, она спит с открытыми глазами. Он гладил прозрачные папки, в которых хранились фотографии, с нежностью.

Однажды я попытался объяснить ему. Скорее всего, травка, которую мы покурили, настраивала на метафизический лад, и я тихо сказал ему: «Она не умерла, я бы знал, если бы она умерла». Он резко выпрямился и прислонился к спинке дивана с горящими от возбуждения глазами. Я продолжал:

– Но она и не жива. Она стала некой сущностью. Она в воздухе (я стал делать пассы у нас над головой), она везде – в небе над озером, в камышах, которые начинают качаться в безветрие. Она в воде, в рыбьих стайках под пристанью (я чувствовал, как к голове прилила кровь, и поймал себя на том, что говорю сбивчиво, но не мог остановиться, а Маттиас пристально смотрел на меня), иногда она становится лебедем. Я иду на галечный пляж, жду, и – раз! – через несколько минут появляется она, плывет себе медленно. И вижу, что она глядит на меня.

Я поднял глаза на Маттиаса.

– Я знаю, что это она, и она знает, что я знаю.

Маттиас посидел неподвижно с открытым ртом, потом сказал задумчиво и уважительно:

– Ты обкурился.

В другой раз я застал его в комнате Саммер, он лежал на кровати в своих огромных ботах, которые больше годились для походов. Я заорал: «Быстро встал, черт!» Он медленно сполз на пол, потом поднялся, тоже очень медленно и демонстративно – дескать, приказам не подчиняюсь! – и пошел к фотографиям, прикнопленным над прибранным письменным столом – на нем по-прежнему лежали школьные учебники сестры и стояли пустые подставки под карандаши и ручки. Снимки немного повело от времени. «Вау, черненькая тоже ничего так», – воскликнул Маттиас и потянул губы к парному портрету Саммер и Джил.

Потом увидел выражение моего лица и отпрянул.

Мы молча вышли из комнаты. Я закрыл дверь и мягко повернул ручку, как будто там оставался спящий младенец.

На самом деле Маттиас удивлял меня: казалось, ему ничего не интересно – ни он сам, ни его будущее, – он шел по жизни, чуть иронично улыбаясь, словно обладал естественным превосходством над остальными и смотрел весь на мир свысока.

Как-то раз он привел меня к своей знакомой, девице с синими волосами и с безумной кучей сережек. Жила она в высотке в районе Серветт, организовывала спиритические сеансы и дружила с бывшими сокурсниками из колледжа в Гран-Саконне, который занимал несколько зданий; украшающие дома черные потеки делали их похожими на погоревший тюремный комплекс где-нибудь на пустыре в Восточной Европе или во Франции. В комнате обнаружились толстая девка в черном и парень в рваной футболке с парой значков: один с изображением Ленина, другой – с надписью «Kidsin Satan Service»,[16] что показалось мне не совсем к месту, если принять во внимание обстоятельства. На их лицах ничего не отражалось, они выглядели старыми и такими же беззаботными и уверенными в себе, как Маттиас. Вроде как уже попали в мир взрослых, а потом с отвращением покинули его и отправились в неизведанные края.

В квартире было темно, горело только несколько свечей под гипсовой иконой Божьей Матери, чьи изливающие любовь – согласно замыслу автора произведения – глаза в мерцающем свете изрядно косили, и потому казалось, что Мадонна насмехается над присутствующими.

Парень с девицей разглядывали меня вяло и недоверчиво, зато приятельница Маттиаса, которую все звали Нико (что звучало лучше, чем Николь), так и впилась в меня глазами. Я понял, что Маттиас рассказал им мою историю, когда она пожала мне руку и сказала: «Мои соболезнования, я про сестру. Мы попробуем с ней поговорить. Знаешь, нам уже удалось пообщаться с кучей людей. Джон Бонэм,[17] например, часто приходит. Он классный». Я ничего не понял, поэтому просто улыбнулся в ответ, а она протянула мне чашку, наполненную солью, и предложила начертить круг на полу, «чтобы отпугнуть злых духов».

Мы расселись вокруг пластмассового стола, который отдаленно напоминал традиционные столики для спиритических сеансов, но был таким легким, что дергался от каждого прикосновения, и прижали большими пальцами перевернутый бокал, окруженный буквами из игры «эрудит». Нико начала сеанс, осенив столик крестным знамением и пропев что-то на латыни странно низким голосом, как будто в нее вселился дух оперной дивы-контральто, потом сказала: «Дух, ты здесь?» И ничего не произошло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю