355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Моника Саболо » Саммер » Текст книги (страница 4)
Саммер
  • Текст добавлен: 21 января 2021, 12:30

Текст книги "Саммер"


Автор книги: Моника Саболо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Дома меня ждала мать, она держала в руке фен и направила его на меня молча и с удивительной нежностью. Девочки пили пиво на кухне, до меня доносился их смех. Когда я присоединился к ним, то с удивлением обнаружил, что мой отец стоял возле них и напряженно улыбался. Лицо его светилось, как на юношеских фотографиях, как будто он забылся.

Девушки сидели в свитерах, которые обычно носила мать. Коко обернула волосы зеленым полотенцем наподобие тюрбана и оживленно рассказывала что-то, подкрепляя повествование жестами; в руке ее дымилась сигарета. Я видел лица Джил и Алексии; их влажные волосы тускло отсвечивали в ярком свете лампы. Оказывается, Коко ездила автостопом к парню в Берлин; водители машин, которые ее подвозили, большей частью были психами, извращенцами, пьяными или обдолбанными, а когда она добралась до места выяснилось, что ее парень уже встречается с другой. Пока Джил и Алексия хихикали от волнения, отец сильно удивил меня – он не курил, хотя пробовал, но, как гласила семейная легенда, отказался от этого вонючего дела после стажировки в адвокатском бюро – деликатно забрал сигарету у Коко (она немного подняла руку, помогая ему, как будто так поступала всегда) и затянулся. Он сделал это так яростно, что кончик сигареты покраснел, и мне показалось, что я услышал треск табака. У меня возникло странное ощущение, что мне внезапно приоткрылась тайная сторона личности собственного отца, мягкая и одновременно непристойная, сторона, которую никто не должен был видеть и которая обнажилась по недосмотру. В тот вечер в мире что-то изменилось, сдвинулось на самую малость, но с этого момента мы оказались будто в другом измерении; с прежним оно соотносилось так, как если бы мы совершенно перестали себя контролировать, стали спонтанными до такой степени, что это вселяло бы ужас.

Джил перехватила мой взгляд и заговорщицки улыбнулась, подняв брови, а потом протянула стакан с пивом, и меня охватила такая неудержимая радость, какую чувствуют, наверное, тайные влюбленные.

Девочки остались спать в комнате для гостей – улеглись втроем на большой кровати. Мы называли эту комнату «Георг V», потому что родители собрали в ней предметы, которые наворовали в этом парижском гранд-отеле: халат, тапки, пепельницу, ключ. Я ощущал присутствие гостий из своей комнаты в противоположном конце коридора. Перед сном Алексия, в короткой футболке, еле прикрывающей бедра, явилась ко мне за зубной пастой. Она прошла за мной в ванную и без привычных тонального крема и густой туши оказалась совсем юной, утратившей всегдашний провокационный вид. Ее небольшие глаза смотрели спокойно, без вызова. В блеклости ресниц было даже что-то беззащитное. Когда она приблизилась, я впервые заметил веснушки на ее щеках. Алексия долго разглядывала меня, потом задумчиво опустила глаза на тюбик зубной пасты, который я держал в руке. Мне показалось, что она вот-вот расплачется, но пока я задавался этим вопросом, девушка исчезла в пятне света, лившегося из коридора.

В ту ночь я не спал. Темнота рисовала на стенах и на полу загадочные тени. Комнату наполнял влажный воздух, в ней царил дух озера, он забирался ко мне в легкие и выстилал их коврами из одуряющих трав.

Мне казалось, что я слышу шушуканье девочек или их шаги на лестнице, скрип открывающейся двери. Меня лихорадило, я находился на грани реальности и сновидений. То в комнату заходила Джил, проскальзывала ко мне в постель – полностью обнаженная, длинные темные волосы рассыпаны по белой груди – и молча прижималась ко мне. То они все трое приближались ко мне в прозрачных ночных рубашках, держась за руки.

Мне являлись картины из прошлого, похожие на выцветшие слайды на белой простыне. Я видел, как девочка Джил с аппетитом ест персик – без спросу цапнув его из корзинки, стоявшей на нашем кухонном столе, – и теперь сок стекает по ее подбородку. Я вспоминал, что был потрясен ее невинным нахальством, а мать пребывала в шоке. Другая картинка: она, вместе со смеющейся Саммер, стоит в приспущенных штанишках в ванной, обе прикрывают ладошками рты, лет им восемь или девять. Потом, намного позже, сестра призналась мне, что они хотели посмотреть, «что будет, если туда засунуть зубную пасту», и показала на трусики.

Лицо Джил крупным планом – темные глаза, в которых всегда читается что-то, похожее на спокойное безразличие. Правильная, удивительно серьезная, даже степенная, она казалась мне прямой противоположностью сестры. Но в последние годы Джил постоянно оказывалась на каких-то подпольных тусовках, в подвалах, на вечеринках, которые плохо заканчивались и где объявлялась полиция, – казалось, вопреки созданному образу, от нее самой исходила опасность, словно она изначально была создана для ночи и теней, но не отдавала себе в этом отчета. Я помню, как она, пятнадцатилетняя, единственная из компании Саммер, загорает в мужских трусах и без лифчика в купальнях Паки, не обращая внимания на посторонние взгляды, и читает какой-то роман о Древней Греции.

Всю ночь она провела у меня в комнате, шепча сокровенные слова, гладя меня по лицу. Четыре года, что нас разделяли, ничего не значили, они обернулись мостом над пропастью, и, пройдя по нему, я добрался до нее на той стороне – там, в сияющих джунглях, она ждала меня, благоухая ароматом воды, будто ее вытащили за волосы из водопада.

На следующий день небо вновь обрело свою бледную синеву. Я проснулся с противным комком пыли и перьев в горле, спустился в кухню, предчувствуя катастрофу – нечто неотвратимое и угрожающее, – и обнаружил там мать в ее неизменных солнечных очках RayBan из черного пластика.

– Они ушли? – поинтересовался я.

Мать подняла голову: выражение ее лица могло означать все что угодно.

Может, она не помнила ни прошлую ночь, ни даже того, кто я и что делаю тут, у нее на кухне, а просто рассматривала кофейную гущу на дне чашки, чтобы прочесть в ней свое будущее. А может, прошлых ночи и дня не случилось вовсе, а был лишь сон, из тех смутных снов, что оставляют в душе и сердце след более глубокий, чем сама жизнь?

Или мой вопрос пронзил ее, как стрела, впивающаяся в летящую птицу? Кто ушел? О ком я говорю? О девочках из плоти и крови, аромат духов которых витал над свитерами, висящими на спинках стульев, чьи чашки остались вот тут, в раковине, о девочках, которых можно было коснуться, позвать и услышать ответ? Или о другой? О той, чье лицо внезапно всплывало перед глазами и сразу исчезало, о той, чьи черты потеряли четкость, о той, чей голос почти истерся из памяти?

В это мгновение, когда я стоял перед матерью – с ее непроницаемым лицом и укрытыми за очками глазами, – я ощутил стыд, мучительный стыд, а потом наступили забвение и апатия. Я запретил себе думать о прошлой ночи – она осталась трещиной в пространстве и времени, червоточиной, оказавшись в которой я имел наглость испытывать неприличное счастье, как будто Саммер никуда не делась или ее никогда не существовало. Теперь мне хотелось, чтобы скорее вернулась гроза – она обрушилась бы на нас с неба, и низвергающаяся вода поглотила бы и дом, и мать, и отца, и меня, оставив только надувной матрас, на котором растянулась бы тогда моя сестра, и ее кожа лоснилась бы от солнцезащитного крема.

Заверещал телефон – тот, который домашний, и я сразу понял, что это она. На него звонила только моя мать, да еще фирмы, торгующие окнами. С тех пор, как я стал принимать транквилизаторы, начал курить травку в рабочее время и заменил деловой костюм с ботинками на футболку, трусы и легкие туфли – обычно так ходят преступники на побывке, – моя интуиция сильно обострилась.

Я с утра знал, что мать мне позвонит – ее невысказанные мольбы витали над городом. Мне казалось, что я видел, как они парят над озером, над мостом к Монблану, просачиваются в вокзал, шныряют в грязные улицы района Паки и подбираются ко мне – неприятные, словно копошащиеся в траве черви, и опасные, как тени, которые удирают от полуночного магазинчика. Хотя, может, таково побочное действие новой травы: при первой затяжке мой мозг взрывается мириадами частиц, мельтешащих перед глазами. Или я схожу с ума, что тоже вполне вероятно. Я представляю, как мольбы моей матери вступают в диалог с типом, который слоняется вокруг заправки, подняв глаза к небу…

«Звяк-звяк!» Я взглянул на телефон, который лежал на полу, и на провод, что вился до розетки в стене, – внутри этого всего я ощущал присутствие матери, оно пульсировало.

– Алло, Бенжамен? Ты дома? До тебя так сложно дозвониться… (Молчание.) Как дела? (С фальшивой радостью и непринужденно.)

– Все хорошо, мама. Устал, как обычно.

Это было единственное определение, которое я подобрал, чтобы описать мое состояние, мою новую жизнь (переезд в район, известный своими неприкаянными жителями, уход с работы, неимоверные усилия, которые приходится прилагать, чтобы выйти на улицу, сходить к психиатру или спуститься бегом за сигаретами, пристрастие к психотропным веществам). Оно позволяло объяснить, почему я живу на двадцати семи квадратных метрах, безликих, как больничная палата для нервного подростка, – с разбросанной по полу одежде, переполненными пепельницами и пустыми бутылками, в которых хранятся хабарики.

– Нет, я не могу приехать к вам, мама, нет, и ты тоже не приезжай, пожалуйста.

Усталость – так в нашей семье называют почти все, что вызывает грусть или стыд.

Я чувствую, что мать на том конце провода понимает. Представляю, как для успокоения она зажигает сигарету итальянской марки – ее макияж совершенен, губы накрашены розовой помадой, на скулах персиковые румяна, она в кашемировом свитере – ее красота с возрастом стала элегантнее, у нее прекрасная выдержка, она сохраняет дистанцию.

Она боится, она безумно боится, что сейчас я что-нибудь скажу.

Но таких ошибок я уже давно не совершаю. Когда-то я был уверен, что в нас с матерью скрыто зло, что-то вроде готовности к поражению, и потому мы обречены провести свою жизнь, мечтая о том, что не сбылось и не сбудется. И потому способны понять друг друга.

Когда она пришла посмотреть мою студию – первый и единственный раз, когда я набрался храбрости встретиться с ней, – я, безусловно, попался на удочку этого наваждения и надеялся поговорить о самом важном. Но она села на край постели, сжала колени и улыбалась так, словно проходила собеседование.

Я признался ей в том, что, листая программу передач, наткнулся на фотографию Изабель Аджани в фильме «Убийственное лето» и решил немедленно оповестить Саммер: ее любимый фильм покажут по телевизору этим вечером!

– Представляешь, а?

Мать внимательно посмотрела на меня – наверное, услышав имя дочери, которое целые тысячелетия никто не произносил вслух, потому что мы прожили с ней меньше, чем без нее, она испытала шок, – потом ее взгляд стал пустым, и она начала смеяться.

Я смотрел на ее хрупкое тело, на чашечку с кофе у нее на коленях – единственное, что заинтересовало ее при осмотре студии, это наличие в ней кофе – и чувствовал стыд и вину. Она казалась такой крохотной на моей громадной кровати. Исхудавшая до прозрачности, словно сотканная из пустоты, легче самого воздуха… Нет, мне так и не удалось защитить ее, исцелить ее боль – она прорывалась наружу с каждым биением ее сердца. Я чувствовал это, глядя, как пульсирует синяя жилка на ее запястье. Господи, какая тонкая там кожа!

Помедлив, я добавил – надеясь, что мама поняла, о чем шла речь, и мечтая получить ответ:

– Я ее видел, мама, ей все еще девятнадцать!..

Она опять рассмеялась по-светски, на автомате – и я понял, что от моей мамы, той нервной красотки, от которой исходили волны страсти и желания, и от прежней жизни не осталось больше ничего, кроме правил поведения, табака и кофеина.

Ее смех всегда приводил меня в ужас. Он вечно раздавался в самый неподходящий момент – казалось, в голове матери перепутаны какие-то проводки, и при перегрузке, что случалось нередко, эмоции переключаются неправильно, случайным образом. Но этот ее смех точно не являлся признаком радости и веселья. Когда к нам приходили гости, он доносился до меня, где бы я ни был, выделяясь из общего гула голосов.

Помню одну вечеринку – я вижу маму за стеклом, запотевшим или покрытым изморозью. В горах она обычно носила облегающий комбинезон и такие высокие каблуки, что я думал с ужасом: однажды она провалится в снег и исчезнет в нем. Дома собрались гости, женевские друзья отца и еще какие-то мужчины и женщины, которых я никогда не видел (откуда же они появились?). Они обступают моих родителей, глаза их блестят, и в них то ли любовь, то ли вожделение.

Мне шесть лет, я уже в пижаме – на этой картинке меня не видно – и мысленно умоляю мать прийти ко мне. Мне хотелось бы, чтобы она обняла меня и осталась в моей детской спальне, где ночью я думаю о лавинах, которые уже изготовились нас поглотить. Наверное, нас отыщут по весне, оледеневших и иссохших, как мумии, в собственных постелях. Ночью я сражаюсь с приступами паники, но на собственном горьком опыте знаю, что вставать мне нельзя – однажды я рискнул войти в родительскую спальню, и отец, мгновенно взъярившись, схватил меня, перекинул, как мешок, через плечо, донес до моей кровати и швырнул на нее; в какой-то момент я был уверен, что он откроет дверь и выбросит меня в снег.

Сестры с нами нет, она в школьной поездке или где-то еще. Мама буквально светится, от нее исходит электрическое сияние, я замечаю завистливые взгляды женщин, вижу, как они вцепились в свои фужеры с шампанским. Я очень хочу подойти к маме, но тут какой-то мужчина, нашептывая ей что-то, наклоняется к ее лицу, слишком близко наклоняется.

В ту ночь я просыпаюсь от ощущения, что вынырнул из глубины, из-подо льда. Я слышу музыку, встаю с постели, иду на свет из гостиной. Я никогда не вспоминал ту ночь, можно сказать, что она сразу стерлась из памяти, но все же она стоит у меня перед глазами: мать на полу, ее халат раскрыт на груди – пятна света сглаживают детали, как на истертой пленке, – но я замечаю тень между ее ляжек, вижу ее напухшие веки. Потом появляется отец, на нем куртка на меху, на плечах и в волосах снежинки. Откуда он взялся? С улицы? Он приседает на корточки рядом с матерью, собираясь взять ее на руки, – она, кажется, заснула. Он кричит мне что-то, но я ничего не слышу – весь мир погрузился в тишину… Потом все пропадает и уходит туда, куда нет доступа, куда-то в глубины памяти, в дыру с ледяной водой, где эта сцена крутится без остановки все эти годы, отсвечивая сине-зеленым.

Я снова включил кофемашину. Мать сидела с невозмутимым видом, машинально разглаживая одеяло – то ли пытаясь придать кровати более презентабельный вид, то ли сбрасывая излишние эмоции – они вытекали через пальцы, ласкающие ткань. У меня на мгновение появилось сумасшедшее желание поговорить с ней о той ночи, о ее раскрытом халате, а еще об итальянской популярной песенке – я чуть не расплакался, когда услышал ее в супермаркете несколько лет назад, – но тогда я бы нарушил пакт, благодаря которому мы выживаем: вещей, о которых молчат, не существует. Она бы подняла на меня глаза и сделала вид, что ничего не понимает.

Какая невидимая нить связывает мою мать с молодой женщиной из восьмидесятых – той, чья нагота белее снега за окном, а лицо распухло от слез?

Представляю, как сейчас отреагировала бы мать, обнаружив такую женщину на полу в своей гостиной. Она в растерянности рассматривала бы это непристойное, тихо постанывающее существо – такое же чужое, как теперь – Саммер. (Иногда я думаю: узнаем ли мы мою сестру, если случайно встретим ее на улице? Ей было бы сейчас сорок два года! Господи, от одной этой мысли чья-то ледяная рука сжимает мое сердце и вырывает из груди укрытую там тайну – с корнем выдирает ее из моей плоти.) Мать смотрела бы на незваною гостью совсем недолго, а потом, может, выключила бы музыку и отвернулась. И сразу же забыла бы, как мы забываем всех пропащих девчонок, которым не место в нашей спокойной жизни – и это не эгоизм, это страх. Что-то вроде барьера, который отделяет нас от дикого мира. Наши девочки утрачивают иллюзии молча, за закрытыми дверями своих спален, в окружении плетеной мебели.

А может, мать рассмеялась бы?

На том конце провода я слышу, как она дышит, а потом вдруг говорит самым игривым тоном:

– Да! Знаешь, кого я случайно встретила на днях в аптеке, что на Бур-де-Фур? Джил! Она там работает, совершенно не изменилась, так, чуть-чуть. По-прежнему такая же симпатичная.

Я слышу ее имя. Драгоценный камень в бархатном футляре или глубоко в земле. Фарфоровое яйцо, спрятанное на дне реки.

Я слишком сильно сжимаю трубку, пальцам больно.

Мы замолчали, и каждый внутри себя ответил другому, а может, мы просто идем каждый своей дорогой, отталкиваем друг друга в какой-то игре в воде.

– У нее двое детей, кажется. То есть один или два, не помню уж, что она говорила.

Я чувствую, как у меня напряглась шея, потом спина, потом поднялось плечо и задергалось, чего не случалось со мной годы и годы. Мое тело вспомнило исчезнувшие рефлексы – это произошло так естественно, как будто я пришел в себя после затяжного наркоза или очнулся от сказочного сна, в котором время шло для всех, кроме меня. Мать еще что-то говорит, но я едва ее слышу, словно она отдаляется. Мы попробовали забыть прошлое, но ничего не изменилось: все там же, на своих местах, как и двадцать четыре года назад, все так же четко и ясно и похоже на осколки стекла.

После той грозовой ночи девочки больше не приходили. И, словно они оповестили всех, больше к нам не приходил никто.

Алексию с той ночи, когда она предстала передо мной в футболке, с голыми ногами и без макияжа и попросила зубную пасту, я больше не видел. Не имею понятия, что с ней стало и где она живет. Может, она рассыпалась по ветру, как одуванчик, на который дуешь и загадываешь желание.

Друзья родителей тоже исчезли. Франк попал в какую-то переделку, его вызывали в полицию. Я думал тогда, что это из-за всего того, о чем они с моей сестрой говорили в бассейне в саду у Савиозов. Мне не приходило в голову, что Франка могли в чем-то заподозрить, – он был на семь лет старше меня, на три года старше Саммер и всегда нас поддерживал. Порой он оставался присматривать за нами, и в такие вечера меня поражала присущая ему смесь мягкости и твердости (он позволил нам посмотреть «Голубую лагуну»,[13] что было настоящим преступлением, но потом, когда пришло время ложиться спать, отправил нас с Саммер в постели – и мы не сопротивлялись; ему было всего пятнадцать лет, но мы уважали его, как и взрослых). Наверное, благодаря своему происхождению (Марина иногда рассказывала о том, как удивительно и интересно они тогда жили где-то на юге Франции – и, как настоящие хиппи, любили всех подряд) Франк с детства обладал мудростью человека, который очень рано познал все «свинцовые мерзости жизни», кто пал на самое дно, но выбрался. Как-то вечером в гостях у Савиозов я услышал, как Марина сказала матери (обе они сидели и курили на крыльце, вокруг которого росли высокие сорняки), что Франк – вылитая копия своего отца, и иногда красота мальчика и его манера двигаться, воскрешая в памяти его образ, причиняют ей боль. Марина боялась, что сын унаследовал и генетические отклонения ее тогдашнего приятеля, его дефекты, которые могли проявиться в любой момент. Я очень удивился: Франк мне казался самым спокойным парнем из всех, кого я когда-либо встречал. Потом я упорно пытался прочитать в тенях, которые ложились на его прекрасное, как у античной статуи, лицо, следы внутреннего разлома, но ничего странного в его поведении – я-то сам тратил почти всю свою энергию на то, чтобы скрыть собственные странности, – не обнаружил, как ни старался. Хотел бы я стать Франком. Он принадлежал этому миру и излучал его – или свой собственный? – свет. И потому, даже оставаясь в стороне – скажем, Франк устраивался вдалеке на шезлонге, закинув руки за голову, – он всегда оказывался в центре внимания – я перехватывал взгляды, которые бросали в его сторону и сестра, и мать, как будто обе они хотели убедиться в том, что они на самом деле существуют в отражении его солнечных очков.

Отец разговаривал по телефону. Слово за слово, и он пришел в ярость – я слышал, как он угрожает, кричит все громче и громче: нет, он отказывается принимать эти отговорки, те – по другую сторону трубки – совершенно некомпетентны! Он тер лоб ладонью, багровел и, казалось, провел ночь, не снимая рубашки.

В саду Савиозов разгорелась ссора. Из-за чего, я не слышал, но Марина рассвирепела – встряхивая головой так, что ее темные волосы бились о спину, она стояла перед отцом и что-то ему выговаривала, а тот казался растерянным и опустошенным. Вдруг он осел, и Марина подхватила его – издали я видел, как он задрожал всем телом, как оперся на нее, как она с трудом удерживает равновесие, стараясь не упасть под его весом.

В тот же день Марина неожиданно подошла ко мне и обняла. И прошептала мне на ухо «все будет хорошо». Я совершенно не представлял, о чем она говорит: о душевном здоровье отца, о наследственности Франка, о Саммер, которая вот-вот вернется, или о моей жизни, но на мгновение – пока я прижимался к ее разгоряченной коже, как будто она весь день провела на солнцепеке, – я ощутил полное спокойствие.

Мы никогда больше не приходили к Савиозам, и Марина с Кристианом не наведывались к нам. Мы не говорили о них, как и о многих других знакомых – тех, что незаметно исчезли из нашей жизни. Телефон звонил все реже, но, когда мать натолкнулась в парикмахерской на Кароль Эберхарт, та долго сжимала ее в своих объятиях. В другой раз она встретилась с подругами за игрой в гольф; их вопросы, их взгляды как будто пронзали ей сердце – а может, так подействовала слепящая зелень лужайки, – но ей пришлось тотчас вернуться домой. Иногда маме казалось, что при ее появлении все разговоры стихают, иногда – что люди обсуждают Саммер, коря ее за надменность и кокетство. Но потом она решила, что сходит с ума. Жена клиента моего отца, рыжая с переделанным носом, как-то раз встретив мать в банке, сказала ей: «Вы плохо выглядите». Мать посмотрела на собеседницу с ненавистью и, ничего не ответив, бросилась к выходу – она даже не помнила, не толкнула ли ту случайно. В тот же вечер по совету отца мать позвонила рыжеволосой даме, чтобы извиниться.

Я часто думал о Франке, представлял, как он плавает на спине в бассейне среди насекомых и опавших листьев, пристально глядя в небо.

Полицейские опрашивали и других юношей, да и девушек, но отца в основном занимали парни. Он составлял списки – мелким нервным почерком заносил в свой переплетенный в кожу ежедневник фамилии и имена одноклассников и приятелей Саммер. Отдельно он указывал тех, с кем она гуляла – или он так думал, – мужчин, которые подвозили ее до дома на своих крутых машинах. Моя сестра вылезала из их роскошных тачек, одергивая юбку, иногда она наклонялась к дверце с опущенным стеклом и целовала водителя, обхватывая его шею обеими руками, – из дома нам видна была лишь тень водителя и металлический отблеск его цепочки.

Имена обводились, подчеркивались, вычеркивались. Ежедневник подолгу лежал открытым на каком-нибудь развороте – отец, видимо, надеялся, что именно в нем скрыт ответ, – и нам казалось: если долго всматриваться в записи, они превратятся в картинки, и мы попадем прямо к Саммер, туда, где она гостит у одного из этих парней, листает комиксы на диване или чистит апельсин в саду. Нужно только верить и расслабиться.

Отец звонил куда-то, закрываясь в кабинете – я подкрадывался к двери и слышал мягкий голос, слышал мужественные нотки, но когда он выходил, то казался в ярости, лицо его было не узнать. Он выходил из себя, «сволочь он, после всего что я для него сделал», и я спрашивал себя, не обо мне ли он говорит.

После каникул я вернулся в школу Флоримон. В коридорах все выглядело удивительно знакомым и одновременно другим. Саммер, Джил, Коко и Алексию заменила другая группа девушек – они расцвели за каникулы и носили джинсы-варенки в облипку, их волосы выгорели на солнце, – и мы, парни, мечтали о них, забыв тех, что были раньше, хотя те, другие, казались незабываемыми. Саммер ушла под воду, как луга по берегам реки Арв[14] в сентябре во время разлива – невозможно даже вообразить, что эта вода уйдет когда-нибудь и вновь распустятся дикие цветы.

Девятиклассники как-то по-новому суетились: мальчишки смеялись громче, девчонки вертелись за партами и бросали на них томные взгляды. На переменах жизнь била ключом, коридоры гудели как ульи, хотя, может, мне так казалось из-за контраста с моим летним одиночеством, с его ледяной тишиной.

От того лета не осталось ничего или почти ничего, оно сгинуло за завесой дождя. Я не думал о Саммер – меня захватил водоворот школьного года, мощью напоминающий огромные океанские течения, бороться с которыми нет смысла. Отец Фелисите, директор заведения, лет десять назад сказавший мне после собеседования едва ли пару слов и не задавший ни единого вопроса – зато он много рассуждал о нашей семье, особенно об отце, и сосал при этом фиалковые конфетки, жадно загребая их из железной коробочки, слишком изысканной для его толстых пальцев, – так вот, отец Фелисите вызвал меня к себе через несколько недель после начала занятий. Поговаривали, что по субботам он возил мальчиков из интерната в город пропустить пару стаканчиков, вел себя при этом странно и платил за выпивку, но все это происходило в какой-то иной реальности. Он встретил меня в своем кабинете, похожем на тесный шкаф, и уставился на меня – над его черепом кружились частички пыли, черная рубашка слишком плотно обхватывала шею, и я ждал приговора, исключения, отправки домой из-за того, что в моем шкафчике в раздевалке нашли травку, мои оценки еще хуже, чем в прошлом году, а сам он распознал мою суть и видит темную сторону моей души так же легко, как если бы она лежала перед ним на столе.

– Как поживаешь, Васнер?

Я взглянул на него с опаской, мысли запрыгали – я не хотел усложнять свое положение, – но он добавил, не дожидаясь от меня ответа, что думает обо мне, о моей семье.

В конце концов я понял: речь пойдет о моей сестре.

«Я очень хорошо ее помню», – сказал он и покачал головой – так говорят о том, кого хорошо знали и кто сильно изменился. Мне показалось, что ему хотелось что-то добавить, но он только вздохнул. И мы сидели и созерцали призрак Саммер, витающий среди пылинок.

Со мной тогда почти никто не говорил о сестре, хотя девчонка со змеиными глазами, которая внезапно появлялась то за стадионом, то у туалетов, старалась восполнить это упущение. Как-то раз она вытащила из кармана своей военной куртки мелок и села на корточки на тротуаре, чтобы нарисовать пустые круги, которые соединялись между собой стрелками; она карябала с дикой скоростью, как какой-нибудь гений, переживающий минуту озарения, потом выпрямилась, ткнула мне в лицо пальцем и объявила, зловеще улыбаясь, что «все связано, старик, как в теории хаоса».

В остальное время я не думал о Саммер, так было намного проще. Сейчас мне кажется, что сестра забрала меня с собой, что я покинул свою физическую оболочку и мы вместе парили на ветру, как раздувшиеся от воздуха полиэтиленовые пакеты или отрезки тюля, подвешенного на бельевой веревке.

Иногда я что-то чувствовал – за мной приходили, меня заталкивали обратно в тело, и это было неприятно, как прикосновение холодного металла к теплой коже. На стене в раздевалке кто-то написал ручкой «Саммер – шлюха». Слова были давно закрашены – я различал только «с» и «е», их автор явно съехал с катушек, и, может, это случилось давным-давно, – но меня все равно вырвало на дорожку, когда я бежал 800 метров. В столовой парни оборачивались мне вслед, делая вид, что ничего не произошло, и я еще крепче сжимал свой поднос; голова у меня немного кружилась, а вокруг шептались, и я вроде бы различал острые, как иголки, тихие слова: «псих» или «сестра». Но, возможно, звучали они только у меня в голове. Потому что на общих фотографиях того года видно только меня, и это сейчас кажется невероятным: мне пятнадцать, я выше всех на голову, черты моего лица искажает то ли ненависть, то ли страдание, и от этого кажется, что я вот-вот совершу что-то ужасное.

На уроках учителя ограничивались тем, что бросали мне с потрясающим спокойствием, пока я раскачивался на стуле и смотрел в одну точку или крошил ластик:

– Васнер, очнитесь.

Я частенько наведывался к школьному врачу – подальше от суеты. Там было никак, где-то между жизнью и смертью. Медсестра Килли, толстая дама в белых резиновых ботах, означающих, что она зареклась надеяться и любить, укладывала меня на кушетку, мерила давление и ни о чем не спрашивала. Она оставляла меня лежащим рядом с низким столиком, на котором валялись брошюрки «нет депрессии» и «нет алкоголю» с фотографиями несуществующих подростков или буклеты про летние молодежные лагеря протестантов. Иногда, держась за живот, приходили смертельно бледные девчонки – им мешало жить «недомогание», – и мы недоверчиво переглядывались. Потом, получив какие-нибудь таблетки вроде но-шпы – медсестра Килли раздавала их, как конфеты на дне рождения, – они, шаркая ногами, отправлялись назад.

Мне нравилось подолгу сидеть в медицинском кабинете – там я отвоевывал время у жизни. Смотрел в окно на двор, где кипело сражение между теми, кто намеревался выжить, и размышлял о теории Дарвина, понимая, что судьба моя – угаснуть, потому что те, кто прячется от реальности у школьного врача, не приспособлены к жизни в социуме и их всех в конце концов прихлопнет естественный отбор.

В октябре я заметил Джил и Коко на террасе кафе «Клеманс» в Старом городе. Они сидели за столиком и выглядели беспечными и веселыми. Это так поразило меня, что мне пришлось облокотиться о витрину булочной. Коко смотрела в мою сторону, но, казалось, взгляд ее был устремлен куда-то вдаль; потом она отвела глаза – может, слишком поспешно. Я видел профиль Джил; джинсовая куртка, волосы забраны в конский хвост; она постукивала коктейльной соломинкой о стакан. Я смотрел на ее склоненную голову, на грациозную линию шеи, на лимон, который она старательно давила. Потом я зашагал вдоль стены, глядя себе под ноги. Уходил и чувствовал, что мои слезы высохли, совсем высохли, что глаза печет так, словно туда закинули пепел вулкана. Сердце билось медленно, с трудом, словно тащило камни или металлические болванки. Ночью эта сцена стояла у меня перед глазами. Я и сейчас вижу ее ярко и четко и узнаю чисто женские жесты Джил и Коко. Теперь я могу ответить на вопрос, который задавал себе тогда, удивляясь и испытывая боль: да, они видели меня, конечно же, видели и начали паниковать, но успокоились, когда поняли, что я ухожу, – и мой облик тонул в их кока-коле или в меди осеннего воздуха, начинавшего приторно пахнуть разложением. Земля уничтожала то, что породила, опавшие листья копились в лужах, лужайку перед нашим домом застилали сухие ветки, а озеро, которое с каждым днем становилось все темнее, напоминало большую тарелку с грязной водой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю