Текст книги "Покорность"
Автор книги: Мишель Уэльбек
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Я притих; в сущности, я не так уж хорошо знал историю, в лицее я не слишком вникал, а потом мне так и не удалось дочитать до конца хоть одно историческое исследование.
Она подлила себе еще шампанского. Хорошая мысль: учитывая обстоятельства, не мешало бы напиться, да и шампанское оказалось неплохое.
– Мои брат и сестра будут дальше учиться там в лицее; я тоже смогу записаться в Тель-Авивский университет, мне там зачтут некоторые предметы. Но что я буду делать в Израиле? Я ни слова не знаю на иврите. Моя страна – это Франция.
Ее голос чуть дрогнул, я чувствовал, что она вот-вот расплачется.
– Я люблю Францию, – сказала она сдавленным голосом. – Я люблю… ну не знаю… я люблю сыр!
– Сыр у меня есть! – Я вскочил, исполнив шутовское антраша, чтобы снять напряжение, и порылся в холодильнике: в самом деле, я же купил сен-марселен, конте, блё-де-косс… Я открыл еще бутылку белого; она не обратила на нее никакого внимания.
– И потом… и потом, я не хочу, чтобы у нас с тобой все закончилось, – сказала она и разрыдалась.
Я встал и обнял ее; мне нечего было ей сказать в утешение. Я отвел ее в спальню и снова обнял. Она продолжала тихонько всхлипывать.
Я проснулся около четырех утра; благодаря полной луне в комнате все было отлично видно. Мириам лежала на животе в одной футболке. По бульвару проезжали редкие машины. Через две-три минуты неторопливо подъехал пикап “рено-трафик” и остановился у высотки. Из него вышли покурить два китайца, мне показалось, что они изучают окрестности; потом без всякой видимой причины они снова сели в автомобиль и поехали в сторону площади Италии. Я вернулся в кровать, погладил Мириам по попе; она прижалась ко мне, не просыпаясь.
Я перевернул ее на спину, раздвинул ей ноги и стал ласкать ее; она почти сразу намокла, и я вошел в нее. Она всегда любила такие простые позы. Я приподнял ее за бедра, чтобы проникнуть глубже, и начал двигаться в ней. Принято считать, что женский оргазм – сложная и загадочная штука; но лично мне еще менее понятен механизм моего собственного оргазма. Я сразу почувствовал, что на этот раз смогу сдерживаться столько, сколько потребуется, до бесконечности притормаживая растущее удовольствие. Я двигался плавно, не уставая, через несколько минут она застонала, потом закричала, а я продолжал, не вынимая, продолжал, даже когда она стала сжимать мой член изнутри, я дышал размеренно, легко, мне казалось, я вечен, она издала долгий стон, и я рухнул на нее, обхватив ее руками, а она повторяла “мой дорогой… мой дорогой… ” и плакала.
22 мая, воскресенье
Около восьми утра я опять проснулся, зарядил кофеварку и снова лег; рядом ровно дышала Мириам, и замедленный ритм ее дыхания вторил негромкому бульканью кофе, капающего сквозь фильтр. По лазурному фону скользили пухлые кучевые облака; они всегда были для меня облаками счастья, оттеняющими своей ослепительной белизной синеву неба – на детских рисунках такие облака проплывают над уютным домиком с трубой, из которой вьется дым, над зеленой травкой и цветами. Не знаю, что вдруг на меня нашло, но, налив себе первую чашку кофе, я сразу включил iTélé. Телевизор врубился на полную мощность, и я стал искать пульт, чтобы убрать звук. Но не успел, Мириам все-таки проснулась; как была, в одной футболке, она устроилась на диване в гостиной. Наша краткая передышка подошла к концу; я снова включил звук. Ночью в сеть слили информацию о секретных переговорах Социалистической партии и Мусульманского братства. По всем каналам, будь то iTélé, BFM или LCI, в бесконечном специальном выпуске речь шла только об этом. Пока что Манюэль Вальс никак не отреагировал на происходящее, зато на одиннадцать часов была запланирована пресс-конференция Мохаммеда Бен Аббеса.
Глядя на кандидата от мусульманской партии, жизнерадостного толстяка, то и дело подкалывавшего журналистов, в голову не могло прийти, что, будучи одним из самых юных выпускников Политехнической школы, он одновременно с Лораном Вокье поступил в Национальную школу администрации на курс имени Нельсона Манделы. Бен Аббес напоминал скорее добродушного тунисца-бакалейщика из соседней лавки – собственно, таким и был его отец, пусть даже он торговал в Нейи-сюр-Сен, а не в восемнадцатом округе Парижа, и уж конечно не где-нибудь в Безоне или Аржантее.
В большей степени, чем кто-либо, заметил Бен Аббес на этот раз, он извлек пользу из республиканской меритократии и меньше, чем кто-либо, собирается посягать на систему, которой обязан всем, вплоть до наивысшей чести – избираться и быть избранным французским народом. Он вспомнил о крохотной каморке над бакалейной лавкой, где, бывало, готовил уроки; вскользь, но с точно отмеренной дозой чувства, остановился на образе своего отца; по-моему, он был великолепен.
Но времена, надо признать, продолжал он, времена меняются. Все чаще семьи – не важно, еврейские, христианские или мусульманские – хотят, чтобы их дети получили образование, которое, не ограничиваясь простой передачей знаний, включало бы в себя и духовное обучение, соответствующее их вероисповеданию. Возврат религиозной составляющей лишь отражает глубинные изменения в обществе, и министерство образования не может не считаться с этим. Короче говоря, пора уже, расширив рамки государственной школы, обеспечить ее гармоничное сосуществование с величайшими духовными традициями нашей страны – мусульманской, христианской и иудейской.
Так, источая мед и патоку, он промурлыкал еще минут десять, после чего представители прессы получили возможность задать ему вопросы. Я давно заметил, что в присутствии Мохаммеда Бен Аббеса даже самые настырные и агрессивные журналисты застывали и размякали, словно под действием гипноза. Хотя, полагаю, вопросов на засыпку можно было ему задать немало: например, об упразднении совместного обучения или о том, что преподаватели должны принять ислам. С другой стороны, ведь у католиков тоже так заведено, или нет? Обязательно ли креститься, чтобы получить право преподавать в христианской школе? Задумавшись, я понял, что ничего об этом не знаю, и к концу пресс-конференции обнаружил, что попался на его удочку: я уже ни в чем не был уверен и не видел в его словах ничего тревожного или по-настоящему нового.
В полпервого ответный удар нанесла Марин Ле Пен. Ее снимали с низкой точки на фоне парижской мэрии, – оживленная, со свежей укладкой, она была чуть ли не хороша собой, что ни в какое сравнение не шло с ее предыдущими появлениями на экране: после событий 2017 года кандидатка от Национального фронта решила, что для достижения высшей власти женщине надо непременно выглядеть как Ангела Меркель, и она усердно пыталась усвоить нудную респектабельность немецкого канцлера, копируя даже покрой ее костюмов. Но в это майское утро создавалось впечатление, что пламенный революционный порыв, характерный для ее партии в первые годы существования, вновь вернулся к ней. В последнее время поговаривали, что некоторые из ее речей писал Рено Камю под руководством Флориана Филиппо[11]11
Рено Камю – французский писатель, придерживающийся крайне правых взглядов; Флориан Филиппо – вице-председатель Национального фронта.
[Закрыть]. Не знаю, были ли эти слухи обоснованны, но она, безусловно, делала большие успехи. С первых же слов Марин Ле Пен я изумился республиканскому и даже откровенно антиклерикальному характеру ее выступления. Не ограничиваясь довольно банальной ссылкой на Жюля Ферри, она дошла аж до Кондорсе, процитировав его знаменитую речь 1792 года перед Законодательным собранием, где он приводит в пример египтян и индийцев, которые, хоть “их человеческий разум и достиг невероятных высот… снова впали в отупение постыднейшего невежества, когда религиозная власть присвоила себе право учить людей”.
– Я думала, она католичка… – сказала Мириам.
– Она – не знаю, но ее электорат точно нет. Национальный фронт никогда не пользовался популярностью у католиков – в них слишком силен дух взаимопомощи и солидарности с третьим миром. А она держит нос по ветру.
Мириам посмотрела на часы и устало махнула рукой:
– Мне пора, Франсуа. Я обещала родителям вместе пообедать.
– Они знают, что ты здесь?
– Да-да, они не беспокоятся, но за стол без меня не сядут.
Я как-то заходил к ее родителям, в самом начале нашего романа. Они жили в частном доме в “Квартале цветов”, за станцией метро “Брошан”. У них был гараж и мастерская, совсем как в каком-нибудь провинциальном городке, да и вообще где угодно, только не в Париже. Помню, мы ужинали на лужайке – тогда как раз расцвели нарциссы. Они были очень приветливы, гостеприимны и радушны, не придавая при этом особого значения моему присутствию, что вполне меня устраивало. В ту минуту, когда ее отец открыл бутылку “Шато-неф-дю-Пап”, я внезапно понял, что Мириам, которой было уже за двадцать, каждый вечер ужинала с родителями; она помогала младшему брату делать уроки и покупала шмотки с младшей сестрой. У них была настоящая семья, дружная, сплоченная семья; и это было так потрясающе, что, учитывая мой собственный опыт, мне стоило немалых усилий не разрыдаться.
Я выключил звук; жесты Марин Ле Пен становились все стремительнее, она буквально молотила кулаком по воздуху и вдруг гневно развела руками. Конечно, Мириам уедет с родителями в Израиль, она просто не может поступить иначе.
– Знаешь, я правда надеюсь быстро вернуться… – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Поживу там несколько месяцев, пока во Франции все не рассосется. – Ее оптимизм показался мне чрезмерным, но я промолчал.
Она надела юбку.
– Ну, теперь, учитывая последние события, родители наверняка торжествуют. Поужинать спокойно не дадут. “А мы что тебе говорили, деточка… ” Ладно, они хорошие и считают, что все это для моего же блага, я уверена.
– Да, они хорошие. Очень хорошие.
– А ты что будешь делать? Чем, по-твоему, все закончится в Сорбонне?
Я проводил ее к выходу; мне вдруг стало очевидно, что я понятия не имею, чем там все закончится; очевидно было и то, что мне на это наплевать. Я нежно поцеловал ее в губы и ответил:
– Израиля для меня не существует.
Нехитрая мысль; но мысль верная. Мириам скрылась в лифте.
Прошло несколько часов. Солнце уже заходило между многоэтажками, когда, внезапно очнувшись, я снова начал соображать, что происходит со мной, вокруг меня и вообще. Разум мой блуждал в каких-то темных и смутных пространствах, и теперь мной овладела смертельная тоска. Фразы из “Семейного очага” Гюисманса одна за другой назойливо возникали в моем воображении, и тут с болью в сердце я спохватился, что даже не предложил Мириам перебраться ко мне и жить вместе, но тут же сам возразил себе, что проблема вовсе не в этом, что в любом случае родители готовы снять ей комнату и что у меня всего лишь двухкомнатная квартира, хоть и большая, но все же, и наше сосуществование наверняка привело бы в недалеком будущем к потере всякого влечения, а мы еще слишком молоды, чтобы справиться с этим и остаться вместе.
В прежние времена люди объединялись в семьи – то есть, произведя на свет себе подобных, вкалывали еще какое-то количество лет, пока дети не повзрослеют, и потом отправлялись к Создателю. Но в наши дни, пожалуй, имеет смысл начинать совместную жизнь лет в пятьдесят – шестьдесят, когда постаревшим, измученным телам требуется уже только умиротворяющая и целомудренная близость родного человека; когда региональная кухня, прославленная, например, в телешоу “Эскапады Пети-рено”, одерживает убедительную победу над всеми прочими радостями жизни. Я немного помусолил идею статьи для “Девятнадцатого века”, в которой отметил бы, что после долгого и утомительного периода модернизма лишенные всяких иллюзий выводы Гюисманса снова стали как нельзя более актуальны, доказательством чему служит рост числа популярных кулинарных шоу, посвященных, в частности, региональной кухне, на всех без исключения телеканалах; правда, я тут же осознал, что мне уже не хватит ни энергии, ни желания писать такую статью, пусть даже для узкой аудитории “Девятнадцатого века”. А еще я осознал, в недоверчивом отупении уставившись в телевизор, что он по-прежнему работает, настроенный все на тот же iTélé. Я включил звук: Марин Ле Пен уже давно закончила свою речь, но все комментарии посвящены были в основном ей. Из них я узнал, что лидер Национального фронта призвала выйти в среду на массовую демонстрацию и проследовать по Елисейским Полям. Она совершенно не собиралась запрашивать разрешение в префектуре, заранее уведомив власти, что даже в случае запрета демонстрация состоится – “во что бы то ни стало”. Она увенчала свое обращение цитатой из Декларации прав человека 1793 года: “Когда правительство нарушает права народа, восстание для народа и для каждой его части есть его священнейшее право и неотложнейшая обязанность”. Слово “восстание” вызвало, само собой, многочисленные отклики и, кто бы мог подумать, даже побудило Франсуа Олланда нарушить затянувшееся молчание. По истечении двух катастрофических пятилетних мандатов уходящий президент, обязанный своим переизбранием лишь прискорбной стратегии, способствовавшей подъему Национального фронта, уже практически не высказывался публично, и большая часть СМИ, судя по всему, вообще забыла о его существовании. Когда на крыльце Елисейского дворца в присутствии десятка журналистов он отрекомендовался “последним бастионом республиканского строя”, раздались смешки, пусть мимолетные, но вполне внятные. Минут через десять выступил с заявлением премьер-министр. Он побагровел, на лбу вздулись вены, казалось, его вот-вот хватит удар; всякий, кто поставит себя выше демократической законности, предостерег он, окажется вне закона, и обращаться с ним будут соответственно. В общем, единственным, кто сохранил хладнокровие, оказался Мохаммед Бен Аббес – он поднял голос в защиту права на свободу собраний, предложив Марин Ле Пен устроить дебаты о светском характере государства, что, по мнению большинства обозревателей, было весьма ловким ходом, поскольку она вряд ли пошла бы на это, а он, таким образом, особо не утруждаясь, представал человеком умеренных взглядов, склонным к диалогу.
В конце концов все это мне надоело, и я начал бестолково перескакивать с одного реалити-шоу об ожирении на другое, а потом и вовсе выключил телевизор. Мысль о том, что политическая история может играть какую-то роль в моей личной жизни, по-прежнему приводила меня в замешательство и внушала даже некоторую брезгливость. При этом я вполне отдавал себе отчет, и не первый год, кстати, что разрыв – а вернее, уже настоящая пропасть – между народом и говорящими от его имени политиками и журналистами должен неминуемо привести к хаосу, к чему-то непредсказуемому и агрессивному. Франция, как и другие западноевропейские страны, давно дрейфует к гражданской войне, это очевидно; просто еще несколько дней назад я был убежден, что французы в большинстве своем люди безропотные и апатичные, – наверняка по той причине, что я сам довольно безропотен и апатичен. Я ошибался.
Мириам позвонила только во вторник, уже после одиннадцати вечера; судя по голосу, к ней вернулась уверенность в завтрашнем дне: она считала, что во Франции скоро все войдет в колею, – лично я в этом сильно сомневался. Ей даже удалось уговорить себя, что Николя Саркози вернется на политическую арену и его встретят как избавителя. У меня не возникло желания разубеждать ее, но я считал, что это маловероятно; мне казалось, что в глубине души Саркози сдался и в 2017 году сам подвел черту под этим периодом своей жизни.
Она улетала рано утром, поэтому на прощальное свидание не оставалось времени; ей еще столько всего надо сделать – для начала собраться, ведь не так просто уместить свою жизнь в тридцать килограммов багажа. Я был готов к этому; и тем не менее у меня екнуло сердце, когда я нажал на отбой. Я знал, что теперь мне будет очень одиноко.
25 мая, среда
Однако на следующее утро, когда я садился в метро, чтобы ехать в университет, у меня было почти веселое настроение – политические события последних дней и даже отъезд Мириам представлялись мне дурным сном или ошибкой, которая в скором времени будет исправлена. Но каково же было мое удивление, когда, добравшись до улицы Сантей, я обнаружил, что решетки ворот, ведущих к учебным корпусам, наглухо заперты – обычно охранники открывали их без четверти восемь. Группка студентов, среди которых я опознал и своих второкурсников, топталась у входа.
Охранник появился только в полдевятого, он, оказывается, был в секретариате и объявил нам из-за ограды, что сегодня университет будет закрыт весь день, да и вообще не откроется до особого распоряжения. Ничего больше он нам сообщить не мог; мы должны разойтись по домам, и впоследствии нас “проинформируют в индивидуальном порядке”. Это был добродушный негр, сенегалец, если я не ошибаюсь, я знал его уже долгие годы и относился к нему с симпатией. Он удержал меня за руку, прежде чем я успел отойти, и сказал, что, если верить слухам, ситуация тяжелая, по-настоящему тяжелая, и что он очень удивится, если университет откроется в ближайшие несколько недель.
Мари-Франсуаза, наверное, была в курсе происходящего; я все утро пытался ей дозвониться, но безуспешно. В полвторого, за неимением лучшего, я включил iTélé. Многие из участников демонстрации, организованной Национальным фронтом, уже прибыли на место: на площади Согласия и в саду Тюильри была тьма народу. По словам организаторов, там присутствовало два миллиона человек, по данным полиции – триста тысяч. Как бы там ни было, такой толпы я в жизни не видел.
Гигантское кучевое облако в форме наковальни накрыло северную часть Парижа, от Сакре-Кер до Оперы, его темно-серые бока отливали бронзой. Я перевел взгляд на экран телевизора, где и без того огромная толпа продолжала прибывать; потом опять взглянул на небо. Грозовая туча вроде бы медленно перемещалась к югу; если гроза разразится над Тюильри, планы демонстрантов будут сорваны.
Ровно в два часа колонна под предводительством Марин Ле Пен двинулась по Елисейским Полям к Триумфальной арке, поскольку в три часа она собиралась выступить там с речью. Я выключил звук, но еще некоторое время следил за изображением. Здоровенная растяжка во всю ширину улицы гласила: “Мы – народ Франции”. На небольших транспарантах, мелькавших в толпе, слоганы были попроще: “Мы у себя дома”. Эта фраза стала предельно ясным, лишенным ненужной агрессивности лозунгом, который активисты Национального фронта вовсю использовали на своих сходках. Гроза казалась неминуемой; теперь огромная туча зависла прямо над колонной демонстрантов. Вскоре мне это надоело, и я снова взялся за “Пристань”.
Мари-Франсуаза перезвонила мне в шесть с чем-то; новостей у нее не было, накануне состоялось заседание Национального совета университетов, но никакой информации оттуда не просочилось. Впрочем, она была уверена, что факультет в любом случае не откроется до окончания выборов, а может, и до начала следующего учебного года – экзамены вполне могли перенести на сентябрь. Ну а вообще ситуация представлялась ей весьма тревожной; муж ее, судя по всему, тоже нервничал, всю неделю он торчал в своем офисе в УВБ по четырнадцать часов, а накануне даже там заночевал. Она попрощалась, обещав перезвонить, если еще что-нибудь узнает.
У меня совсем не осталось еды, но и особого желания отправляться в супермаркет “Жеан Казино” я тоже не испытывал – в моем густонаселенном районе в магазины ранним вечером лучше было не соваться, но мне хотелось есть, более того, хотелось какой-нибудь готовой еды: тушеной телятины в соусе, трески с кервелем, берберской мусаки; эти блюда для микроволновки, заведомо безвкусные, но зато в веселенькой разноцветной упаковке, свидетельствовали все же о значительном прогрессе в сравнении с трудными временами героев Гюисманса; никакого злого умысла тут не просматривалось, а сознание того, что ты вписываешься в коллективный опыт, пусть унылый, зато общий для всех, способствовало некоторой покорности судьбе.
Как ни странно, в супермаркете почти никого не было, в порыве восторга, смешанного со страхом, я очень быстро заполнил тележку; выражение “комендантский час” промелькнуло у меня в голове без всяких на то причин. Кассирши, застывшие за длинным рядом касс, перед которыми зияла пустота, приникли к радиоприемникам: демонстрация шла своим чередом, пока что никаких инцидентов отмечено не было. Еще просто рано, вот когда они начнут расходиться, что-нибудь да произойдет, подумал я.
Стоило мне выйти из торгового центра, как хлынул ливень. Вернувшись домой, я разогрел себе говяжий язык под соусом с мадерой, немного резиновый на вкус, но при этом вполне пристойный, и снова включил телевизор: столкновения уже начались, на экране мелькали группы мужчин в масках, со штурмовыми винтовками и автоматами; уже было разбито несколько витрин, тут и там горели машины, но кадры, снятые под проливным дождем, получались нечеткими, так что составить ясное представление о численности противоборствующих сил я не мог.