Текст книги "Вторая семья генерала. Ты за все заплатишь! (СИ)"
Автор книги: Мишель Лайм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Глава 8
Глава 8
Андрей
Сын спит у меня на руках и держит меня за палец.
Крепко держит. Маленький кулак обхватил мой безымянный вместе с обручальным кольцом и не отпускает.
– Хватка генеральская, – говорю я, и медсестра у двери смеётся.
Андрей Андреевич. Три семьсот. Родился в понедельник, в восемнадцать двенадцать. Жанна хотела назвать Мирославом, я сказал – Андрей. Точка. Детей у меня теперь пятеро, но своё имя я даю впервые.
Палата платная, одноместная, с цветами на подоконнике. Жанна лежит бледная, под глазами синяки, но причёсанная. Она всегда причёсанная, даже сейчас.
– Андрюш, – говорит она тихо. – Теперь-то ты разведёшься?
Я смотрю на сына. Ресницы у него светлые, почти белые, как у Кристины в младенчестве.
– Жанна, давай не сейчас.
– А когда? – Она приподнимается на локте, морщится. – Она всё знает. Кристина со мной не разговаривает. Чего ещё ждать? Разводись и женись. У нас четверо детей, Андрей.
Разводись. Как у них всё просто. У баб вообще всё просто: разведись, женись, переезжай.
Через три недели в Москве кадровая комиссия. Моё назначение уже согласовано на самом верху, осталась формальность. Но эта формальность в личном деле смотрит в графу «семейное положение» и читает там: женат двадцать лет, одна дочь, жена – старшая акушерка, характеристики положительные. Безупречная семья. Надёжный офицер.
Внебрачные дети? Да ради бога. Хоть десяток, если тихо. Но генерал, который в разгар назначения разводится со скандалом, судится за квартиры и пишет жалобы на жену в министерство, – это уже не надёжный офицер. Это «история». А в Москве историй не любят.
Жалобу на Наташу я, признаю, написал на эмоциях. Ничего. Отзову, когда она вернётся домой и успокоится. Рычаг есть рычаг.
– Потерпи до весны, – говорю я Жанне. – Весной всё решу.
Она смотрит на меня долго. И не улыбается. Раньше она всегда улыбалась, когда я говорил «потерпи». Какая-то в ней появилась новая манера – смотреть вот так, будто что-то считает.
– До весны, – повторяет она. – Хорошо, Андрюш.
Я кладу сына в кроватку и выхожу.
В машине звоню матери.
– Андрюша! – Голос у неё довольный, как у девочки, получившей пятёрку. – Я всё сделала. Замок поменяла, вещи её собрала, на площадку выставила. Пусть знает своё место.
Я закрываю глаза.
– Мам. Я тебя просил документы спрятать. Документы. А не выгонять её из дома.
– Так ты же сам сказал, что квартира моя!
– Мне она нужна дома, мама! До декабря – дома, тихая, при муже! – Я замолкаю. Я никогда не кричу. Никогда. – Где она сейчас?
Мать обиженно сопит в трубку.
– У Людки через стенку, в Галиной квартире. Людка её пустила, старая сова. – Пауза. – И Полинке ноутбук нужен, и форма физкультурная. Съезди, раз уж ругаешься.
На Белинского я поднимаюсь пешком, лифт опять не работает. На третьем этаже начинает ныть левая нога. Старое ранение. Так я говорю всем уже двадцать один год, и за двадцать один год сам почти поверил.
Почти.
На четвёртом этаже открывается дверь Галиной квартиры.
Из неё выходит мужчина. Высокий, в распахнутой куртке, хотя на лестнице холодно. Широкие плечи, короткая седая стрижка. В руке пустая папка. А за его спиной, в дверном проёме, стоит Наташа – в своей старой кофте, с распущенными волосами, босиком.
Мужчина разворачивается, чтобы сказать ей что-то на прощание, и видит меня.
И я вижу его руку. Рукав куртки задрался, и на предплечье – белый, стянутый шрам от ожога. Длинный, неровный, до самого запястья.
Я знаю этот шрам.
Я видел, как он появился.
Две тысячи пятый. Гарнизон под Дзержинском, склад ГСМ, три часа ночи. Я – капитан, дежурный по части. Проверку огнетушителей на складе я подписал не глядя, их там не было уже полгода, списали, а новые не пришли. Когда полыхнуло, в складе были двое срочников. Я стоял у ворот и кричал в рацию. А из огня их выволок молодой старший лейтенант медслужбы из госпиталя, прибежавший в одних трусах и в бушлате на голое тело. Сначала одного. Потом вернулся за вторым. Рукав бушлата на нём горел.
А я, когда рухнула крыша, отскочил так неудачно, что подвернул ногу.
Утром я написал рапорт. В рапорте капитан Воронцов, рискуя жизнью, лично организовал эвакуацию личного состава и получил травму при спасении. Лейтенант упоминался одной строкой: «оказал медицинскую помощь».
Лейтенанту потом объяснили: либо эта версия, либо проверка покажет, что на складе не было огнетушителей, и тогда выплаты семьям пострадавших срочников зависнут на годы, а самих ребят сделают виноватыми в нарушении техники безопасности. Лейтенант был идеалист. Он промолчал ради этих ребят.
Мне дали орден Мужества. С него, если честно, всё и началось: командировки в штаб, академия, звёзды одна за другой.
Лейтенанта звали Глеб Марков.
– Воронцов, – говорит он.
Не «товарищ генерал». Не «Андрей Викторович». Воронцов. Как тогда, в госпитальном коридоре, когда он пришёл ко мне с забинтованной рукой и сказал всего одну фразу: «Ты знаешь, что там было».
– Марков, – отвечаю я и заставляю себя улыбнуться. – Надо же. Двадцать лет прошло, а ты всё так же по чужим делам бегаешь.
Наташа в дверях переводит взгляд с него на меня. Не понимает. Пока.
– Это моё дело, – говорит Марков спокойно. – Я заведую отделением, где она работает. И жалобу твою я читал.
– Тогда ты должен понимать, что лезть в семейные дела генерала – плохая идея для врача, который второй день на новом месте.
Он делает шаг ко мне. Всего один. Я выше по званию, у меня за спиной штаб округа, но от этого шага у меня холодеет спина, как тогда, у горящих ворот.
– Слушай меня внимательно, Воронцов, – говорит он тихо, так тихо, что Наташа в дверях, наверное, не слышит. – Двадцать лет назад я промолчал. Ради двух пацанов, которых ты чуть не сжёг своей подписью. Больше я молчать не собираюсь. Отзови жалобу. Ещё раз тронешь её – и я расскажу, как ты получил свой орден. Всем, кому надо. И наверху тоже.
Наверху. Он понятия не имеет, как близко сейчас это «наверху».
– Ты мне угрожаешь? – Я не повышаю голос. – Мне?
– Я тебя предупреждаю. Угрожал у нас всегда ты.
– Глеб Сергеевич!
Наташа выходит на площадку босиком, прямо на холодный кафель, и встаёт между нами. Кладёт ладонь ему на рукав. На шрам.
– Не надо. Пожалуйста, – говорит она ему, не мне. – Я из-за этого человека уже потеряла дом и работу. Не надо ещё и вас.
Он смотрит на неё сверху вниз. Долго. Желваки ходят под скулами. А потом этот упрямый, чёртов идеалист, который двадцать лет назад не испугался огня, послушно отступает назад. Из-за неё.
Из-за моей жены.
– Идите домой, Наталья Николаевна, – говорит он. – Холодно. Вы босиком.
Она кивает и уходит, так и не взглянув на меня. Дверь закрывается.
Марков спускается по лестнице. Проходя мимо, он даже не поворачивает головы. Только на площадке третьего этажа останавливается и говорит, не оборачиваясь:
– Нога-то как, Воронцов? Всё ноет к перемене погоды?
И уходит.
Я стою на лестнице и держусь за перила. Левая нога горит так, будто я опять стою у тех ворот.
Потом открываю новым ключом свою дверь. В квартире пахнет пустотой и немного Наташиными духами, которые не выветрились. Я захожу в комнату Полины, беру со стола ноутбук, из шкафа – форму. Сажусь на её кровать.
Думай. Спокойно. План, дисциплина, никакой самодеятельности.
Марков – проблема. Марков – живой свидетель, у которого нет ни одной бумаги. Слова двадцатилетней давности против рапорта, приказа и ордена. Этого мало. Но в Москве хватит и шёпота.
Значит, Маркова надо убрать из этой истории раньше, чем он откроет рот. А Наташу – вернуть. И лучший способ вернуть мать – это дочь.
Я набираю номер старого сослуживца.
– Серёга, здравствуй. Пробей мне одного врача. Марков Глеб Сергеевич, семьдесят седьмого года рождения. Всё, что есть. Где работал все эти годы, почему сменил место, жалобы, суды. Мне нужно всё.
Отключаюсь. Открываю переписку с Полиной. Она меня заблокировала ещё в воскресенье, но с номера Кристины у неё до сих пор стоит «Крис». Кристина оставила старую симку в ящике дома, а я забрал.
Нажимаю на микрофон.
– Поль, это папа. Не бросай, послушай. Я знаю, тебе сейчас тяжело. Маме тоже тяжело, она ничего не понимает и злится на всех. Но я могу тебе дать то, чего она не может. Москва. Своя комната. Лучший медицинский колледж, я уже договорился. Я билеты взял, дочка. На пятницу, днём. – Я делаю паузу, как делаю её перед приказом. – Маме пока не говори. Ты же у меня умеешь хранить секреты.
Глава 9
Глава 9
Наташа
Всю ночь мне снится лестничная площадка.
Андрей держится за перила, а Глеб спускается мимо него, не поворачивая головы. Во сне я слышу, что именно он сказал Андрею, – отчётливо, каждое слово. А просыпаюсь в шесть утра в чужой квартире под молчащей кукушкой и не помню ни одного.
Вчера я не расслышала. Только «Воронцов» и «Марков» – так друг друга называют люди, которые давно знают друг о друге что-то, о чём не говорят вслух. И у Андрея было лицо, какого я не видела за двадцать лет ни разу.
Он испугался.
Я лежу и смотрю в потолок с жёлтым разводом в форме зайца. Кто ты такой, Глеб Сергеевич? И что ты про него знаешь, чего не знаю я после двадцати лет в одной постели?
– Натусик, подъём! – Людмила Аркадьевна барабанит в стенку кулаком. – Адвокат будет через час! Я блины поставила. Не вздумай прийти в этой своей кофте, у тебя в ней вид как у вдовы!
Я смеюсь в подушку. Впервые за неделю смеюсь с утра.
Эльвира Рашидовна Гафурова оказывается маленькой остроносой женщиной в строгом пиджаке и с ярко-красной помадой. Она влетает на кухню, целует бывшую учительницу в щёку и сразу щёлкает авторучкой.
– Людмила Аркадьевна, спасибо вам за ту двойку по химии, иначе я бы в медицинский пошла. – Она садится, отодвигает банку варенья и смотрит на меня. – Так. Клиентка моя золотая. Рассказывайте. Коротко, по датам, без эмоций. Эмоции потом, за отдельную плату.
И я рассказываю.
Удивительно, как коротко получается. Двадцать лет брака влезают в пятнадцать минут. Эльвира ни разу меня не перебивает, только ручка щёлкает всё чаще. На «Кстово» она перестаёт щёлкать совсем.
Я кладу перед ней синюю папку.
Она читает выписку. Потом переворачивает. Долго смотрит на столбик цифр почерком Андрея. «Первый взнос – кстовские».
– Господи, – говорит она тихо. – Дорогая моя. Да он же вам сам всё написал.
– В каком смысле?
– В прямом. Доверенность ваша, деньги прошли через его счёт, ушли матери, а через три недели – первый взнос за квартиру любовницы. И всё это его рукой, с его арифметикой. – Эльвира откидывается на спинку стула. – Это ваше наследство, Наталья Николаевна. Не совместно нажитое, а ваше личное. Отдельная история. Взыщем со свекрови.
– Прошло девять лет.
– Срок давности считается с того дня, когда вы узнали, что вас обманули. А узнали вы во вторник. – Щелчок ручкой. – Дальше. Развод – через суд, у вас несовершеннолетний ребёнок, и делить есть что. Всё, что генерал заработал за двадцать лет, – ваше общее. Каждая копейка, которую он без вашего согласия тратил на ту семью, – это деньги, половина которых ваша. Есть такая судебная практика, и мы её поднимем.
А меня почему-то начинает мутить.
Каждая копейка. Платье Кристины на выпускной. Сонин садик. Пока я брала лишние смены, чтобы отправить Полину «в лагерь», пока подшивала старые брюки вместо того, чтобы купить новые, пока экономила на своих зубах, – он оплачивал им отпуск. А я радовалась магнитикам.
– И ещё одно. – Эльвира берёт копию жалобы, которую мне выдали под роспись при отстранении. – Вы её внимательно читали?
– Я её читала один раз. Второй не смогла.
– А зря. – Она стучит красным ногтем по строчке. – Вот. «Прошу провести проверку в отношении акушерки Воронцовой Н. Н., которая, находясь в браке со мной, из личной неприязни к матери моего сына…» Понимаете? Генерал Воронцов, будучи законно женатым на вас, собственноручно подписал в министерство бумагу, что у него на стороне ребёнок. Он сам вам подарил доказательство.
Я смотрю на подпись Андрея. Размашистую, с завитком. Он так же расписывался в моей открытке на двадцатилетие свадьбы. Три месяца назад.
– А теперь то, что вам не понравится. – Эльвира закрывает папку и понижает голос. – Ваш муж – генерал. Он каждый год подаёт декларацию о доходах и имуществе. На себя, на жену и на несовершеннолетних детей. Две квартиры, купленные, по сути, на его деньги, записаны на пенсионерку-мать. Вы понимаете, что держите в руках? Одно заявление в прокуратуру – и никакой карьеры. Никакой Москвы, никаких погон.
На кухне становится так тихо, что слышно, как капает кран.
Я представляю себе это. Андрей без формы. Андрей в коридоре какого-нибудь ведомства, и ни один полковник не вскакивает, когда он входит.
И внутри становится горячо и мстительно сладко. А через секунду противно, как будто я подобрала с пола что-то грязное.
– Нет, – говорю я.
Эльвира приподнимает бровь.
– Нет?
– Я хочу забрать своё. Мамины деньги. Свою половину. Своё право жить спокойно. – Я слышу, как дрожит голос, и сжимаю под столом кулаки. – Топить его я не буду. Я двадцать лет жила рядом с человеком, который делал людям больно, потому что мог. Я не хочу стать такой же.
Эльвира долго на меня смотрит. Потом щёлкает ручкой и убирает её в карман пиджака.
– Благородство, дорогая моя, в суде не засчитывают, – говорит она. – Но уважаю. Честно. Встречаются, знаете, такие клиентки раз в пять лет.
На следующий вечер приходит Глеб.
Я узнаю его шаги на площадке – и тут же ругаю себя. Мне сорок пять лет. Меня отстранили от работы, вся моя жизнь лежит в мешках на полу. Какое, к чёрту, «узнаю шаги»?
Звонок. Смотрю в глазок и ничего не вижу. Этот тоже заедает. Судьба у меня, видно, такая.
Открываю.
– Уведомление, – Глеб протягивает мне конверт. – Комиссия завтра, в десять, в министерстве. Эльвира ваша в курсе, я ей позвонил.
– Вы знакомы с Эльвирой?
– Со вчерашнего дня. – Он смотрит не на меня, а на глазок. – Не видно?
– Не видно.
Он молча достаёт из кармана складную отвёртку. Будто всегда носит её с собой.
– Посветите.
Я включаю фонарик на телефоне и держу. Он откручивает глазок, дует в него, что-то подкручивает. Большие руки, короткие ногти, длинные пальцы хирурга. Рукав свитера задрался, и на предплечье – тот самый шрам. Белый, стянутый, до самого запястья. Позавчера я положила на него ладонь, даже не подумав.
Я вдруг понимаю, что свечу не на дверь. Я свечу на его руку.
И отвожу луч так резко, что он, наверное, замечает. Щёки у меня горят, как у девчонки, которую застали за чужим дневником.
От его куртки пахнет морозом и чем-то горьковатым, древесным.
– Готово.
Я заглядываю в глазок. Площадка, лампочка, дверь моей бывшей квартиры с новым латунным замком. Всё видно. Чётко.
Двадцать лет. «Наташ, в субботу поменяю». Двадцать лет суббот.
– Спасибо, – говорю я, и голос у меня садится.
Он кивает и складывает отвёртку. Уже поворачивается уходить, и я не выдерживаю.
– Глеб Сергеевич. Что между вами?
Он останавливается. Не оборачивается сразу.
– Вы с ним знакомы. Вы назвали его «Воронцов». Он вас боится. Я двадцать лет прожила с этим человеком и ни разу не видела, чтобы он кого-то боялся. – Я говорю быстро, пока не передумала. – Что вы ему сказали?
Глеб поворачивается. Смотрит на меня спокойно, долго, и я не могу понять, что в этом взгляде.
– Мы служили вместе, – говорит он. – Давно.
– И всё?
– Остальное – когда будет нужно.
И уходит.
А я стою в дверях и не знаю, чего хочу больше – запустить ему в спину тапком или заплакать. Когда будет нужно! Мне нужно сейчас!
Но под злостью шевелится что-то тёплое. Этот человек никогда не будет рассказывать о себе красиво. Он просто пришёл и починил дверь.
Полина приходит в десятом часу.
Без звонка, со своим ключом – Людмила Аркадьевна, оказывается, дала ей запасной от Галиной квартиры. Стоит на пороге с пакетом из магазина: творог, яйца, сметана.
– Мам. Сделаешь сырники? Как раньше?
Я делаю сырники.
Она ест их молча, один за другим, как в детстве, когда приходила из школы голодная и злая, и макает в сметану, пачкая пальцы. Я смотрю на обкусанные ногти, на синяки под глазами, на папину худи, которую она не снимает всю неделю.
Потом она долго моет за собой тарелку. Слишком долго. Это моя привычка: я так же мою чашки, когда не хочу поворачиваться лицом.
– Поль, – говорю я. – Ты что-то хочешь мне сказать?
– Нет, – отвечает она в раковину. – Нет, мам. Всё нормально.
А потом она подходит и обнимает меня.
Сидящую. Сзади, за плечи, прижимаясь щекой к моей щеке. Крепко. Слишком крепко и слишком долго. Так она обнимала меня в семь лет у подъезда, когда папа уезжал «на учения», а она думала, что навсегда.
От её волос пахнет бабушкиной ванилью.
И меня передёргивает. Этот запах теперь для меня – запах предательства. «Как миленькая».
– Я в ванную, – Полина отстраняется и уходит, быстро, не глядя.
Её телефон остаётся лежать на столе. Экраном вверх.
Я встаю убрать сковородку. И экран загорается.
«Крис. Голосовое сообщение. 0:14».
Кристина.
Опять лезет к моей дочери. Опять тянет её туда, на свою дачу. Я знаю, что так нельзя. Я сама учила Полину, что чужие телефоны не трогают.
Я нажимаю «слушать».
Шипение. А потом голос. Спокойный, ласковый, до последней интонации знакомый голос моего мужа.
«Поль, это папа. Завтра в двенадцать у школы, я подъеду на машине. Паспорт не забудь. Поезд в полвторого. И удали это сообщение, дочка. Сразу».
В ванной шумит вода.
А я стою с телефоном дочери в руке и понимаю, что это было за объятие.
Она со мной прощалась.
Глава 10
Глава 10
Наташа
Всю ночь я не сплю.
С Полиной я тоже не говорила.
Если я скажу, что всё знаю, она испугается и расскажет отцу. А Андрей просто поменяет время, поменяет поезд, поменяет всё. Он двадцать лет только этим и занимался – переставлял время так, чтобы я ничего не видела.
Значит, молчать. До двенадцати. В десять – комиссия, в одиннадцать я свободна, в двенадцать я стою у школы. И пусть попробует посадить мою дочь в машину у меня на глазах.
В половине девятого я звоню Полине.
– Мам, привет! – голос бодрый, звонкий. Слишком бодрый. – Я на уроках, не могу говорить. У нас контрольная по химии!
– Удачи, Поль.
– Спасибо, мамуль. Пока!
Мамуль.
Я сижу на краю чужого дивана и слышу в этой бодрости себя двадцатипятилетнюю. Так я когда-то врала маме по телефону, что у нас с Андреем всё прекрасно, что он просто много работает, что я совсем не плачу по ночам. Мама слушала и молчала. Теперь я понимаю, что она всё слышала.
В министерстве пахнет пылью, растворимым кофе и чужим страхом. Эльвира идёт рядом со мной по коридору и отщёлкивает ручкой каждый шаг.
– Главное, дорогая моя, – говорит она, не глядя на меня, – что бы он там ни нёс, вы молчите. Отвечаете только на вопросы комиссии. Никаких эмоций. Эмоции – это то, чего он от вас ждёт.
У дверей зала заседаний стоит Глеб. В костюме. Я никогда не видела его в костюме, и он выглядит в нём так, будто его насильно запихнули в чужую кожу. Галстук сбился набок. Под мышкой толстая папка.
Он смотрит на меня. Потом шагает навстречу, так близко, что Эльвира деликатно отходит к окну.
– Наташа, – говорит он негромко. – Что бы он сейчас ни говорил, смотри на меня. Не на него. Поняла?
Ты.
Он сказал мне «ты». Просто, коротко, будто мы знакомы сто лет. И от этого дурацкого «ты» у меня вдруг перестают дрожать колени, а лицо заливается краской – как у девчонки.
– Поняла.
Андрей уже сидит за длинным столом.
В парадной форме. Отглаженный, выбритый до синевы, пахнущий тем самым одеколоном, который я дарила ему на каждый День защитника Отечества. На груди у него орден. Когда я вхожу, он поднимает на меня глаза, и в них – ни злости, ни стыда. Только мягкая, почти отеческая печаль.
Господи, как же хорошо он играет. Двадцать лет я аплодировала этому спектаклю из первого ряда.
Председатель комиссии, заместитель министра Сазонова, сухая женщина с губами в нитку, открывает папку.
– Рассматривается жалоба генерал-майора Воронцова Андрея Викторовича. К жалобе приложено заявление гражданки Соловьёвой Жанны Олеговны. Андрей Викторович, вам слово.
Он встаёт. Неторопливо, как на трибуну.
– Уважаемые члены комиссии. Мне тяжело. Мне правда очень тяжело, потому что речь идёт о женщине, с которой я прожил двадцать лет. – Пауза. Он опускает глаза. – Я не хочу для неё наказания. Я хочу для неё помощи.
Эльвира рядом со мной перестаёт щёлкать ручкой.
– Моя жена… Наталья Николаевна – глубоко несчастный человек. У неё были две замершие беременности. После второй она полгода не вставала с постели. Она не могла видеть чужих детей, плакала, когда по телевизору показывали коляски. – Он поворачивается к комиссии, разводит руками. – Я годами закрывал на это глаза. Жалел. Думал, работа её лечит. А оказалось, что она двадцать лет каждый день видит то, чего у неё никогда не будет. Беременных женщин. Счастливых матерей. И я боюсь, что однажды это должно было… сорваться.
Две мои беременности, которые так и не стали детьми.
Я не могу дышать. Воздух входит в горло и застревает где-то под ключицами. В ушах шумит, как в родзале перед обмороком у роженицы. Я вцепляюсь в край стола, и пальцы скользят, потому что ладони мокрые.
Смотри на меня.
Я поднимаю глаза. Глеб сидит напротив, чуть в стороне от комиссии. И смотрит на меня. Спокойно, неотрывно. Не жалея.
Я смотрю на него. И вдыхаю.
– Поэтому я прошу, – продолжает Андрей всё тем же печальным голосом, – прежде чем Наталья Николаевна снова возьмёт на руки чужого ребёнка, направить её на освидетельствование к психиатру. Ради её же блага. И ради детей.
Кто-то из членов комиссии сочувственно кивает.
– Но есть и второе обстоятельство. – Андрей переводит взгляд на Глеба, и в его голосе впервые появляется сталь. – Меня, как отца, насторожило, что роды у матери моего сына курировал заведующий Марков. Я навёл справки. Глеб Сергеевич покинул московский перинатальный центр после гибели роженицы и судебного процесса. А здесь, в Нижнем, всего за неделю работы уже покрывает свою подчинённую. Более того, соседи видели, как он поздно вечером заходит к Наталье Николаевне домой. Я не знаю, что у них за отношения. – Он пожимает плечами. – В сорок пять лет, после такого развода, женщине, конечно, хочется последнего шанса. Я её не осуждаю. Но выгораживать любовницу за счёт жизни моего ребёнка – это уже преступление.
Последнего шанса.
Он говорит это мягко. Даже с жалостью. Как говорят о старой собаке, которая всё никак не сдохнет.
Оксана за моей спиной издаёт звук, будто её ударили в живот.
Члены комиссии переглядываются. Сазонова что-то записывает. Семенихин в углу краснеет пятнами и протирает очки галстуком, протирает, протирает.
А мне хочется провалиться сквозь этот паркет, сквозь все четыре этажа, сквозь землю. Не за себя – за Глеба. Человек пришёл починить мне глазок. А его сейчас при всех мажут моей грязью.
Глеб не отвечает.
Он не оправдывается, не рассказывает про Москву, не кричит, что это ложь. Он просто встаёт, открывает папку и выкладывает на стол перед Сазоновой листы.
– Записи кардиотокографии роженицы Соловьёвой, – говорит он ровно. – Время поступления. Время, когда Воронцова вошла в родзал. Время рождения ребёнка. Посекундно. Если хоть одна секунда была потеряна по вине акушерки, покажите мне её. Я лично подпишу ей увольнение.
Сазонова берёт листы. Долго смотрит.
– Да она двадцать лет ни одного ребёнка не потеряла! – Оксана вскакивает, красная, со слезами в голосе. – Ни одного! Вы хоть знаете, сколько она детей на свет вытащила? А этот… этот…
– Сядьте, пожалуйста, – говорит Сазонова.
– Коллеги, конечно, выгораживают, – вздыхает Андрей. – Корпоративная солидарность. Я это понимаю. Я сам двадцать пять лет в погонах. Мне этот орден, – он касается груди, – не за красивые глаза дали. Я знаю, что такое прикрывать своих.
И Глеб поднимает на него глаза.
Больше ничего. Только смотрит.
А Андрей вдруг сбивается на полуслове. Молчит секунду, другую. Рука, лежавшая на ордене, опускается. Я двадцать лет не видела, чтобы мой муж забыл, что хотел сказать.
Дверь открывается без стука.
В зал входит Кристина. В светлом пальто, с распущенными волосами, бледная как мел. Не смотрит ни на отца, ни на меня. Проходит прямо к столу комиссии.
– Кристина, выйди, – тихо и страшно говорит Андрей. – Сейчас же.
Она кладёт телефон перед Сазоновой.
– Это голосовое моя мама отправила мне в понедельник из приёмного покоя. За полчаса до родов. – Голос у неё дрожит, но она договаривает. – Я думаю, вам надо это послушать.
Она нажимает кнопку.
И на весь зал – чуть запыхавшийся, довольный голос Жанны:
«Кристюш, ты не представляешь, я её выбрала! Прямо по фамилии, по контракту, имею право! Пусть только попробует что-то сделать не так – папа её с работы вышвырнет. У него в министерстве все свои».
Тишина.
Такая, что слышно, как гудят лампы под потолком.
У меня подкашиваются ноги, и хорошо, что я сижу. Оксана сзади вцепляется мне в плечо так, что завтра будет синяк.
Андрей не бледнеет. Нет. Он улыбается. Устало, снисходительно.
– Уважаемые члены комиссии. Вот видите, с кем мне приходится иметь дело. Жанна Олеговна – эмоционально нестабильная женщина, у неё гормоны после родов. Я об этой записи ничего не знал. Это её личная самодеятельность. – Он даже не смотрит на дочь. – А Кристина у нас с детства склонна к театральщине. Вся в мать.
Кристина стоит у стола и смотрит на отца. Она только что услышала, как он сдал её мать при чужих людях. За секунду. Не моргнув.
И её, заодно.
Я знаю этот взгляд. Я сама так смотрела на него в субботу, на кухне, когда он сказал: «Посмотри на себя».
– Андрей Викторович, – Сазонова снимает очки, – «у него в министерстве все свои». Меня интересует, кто именно. И я сейчас не шучу. – Она закрывает папку. – Комиссия нарушений в действиях акушерки Воронцовой не усматривает. Отстранение снимается сегодняшним числом. Олег Борисович, будьте любезны. А ваши слова о связях в нашем ведомстве я обязана буду передать дальше.
Семенихин кивает так часто, что с него чуть не слетают очки.
Андрей встаёт. Одёргивает китель. Идёт к выходу первым, и я вижу, что он хромает на левую ногу. Сильно, как никогда.
У двери он останавливается возле меня. Наклоняется. Со стороны, наверное, кажется, что муж шепчет жене что-то нежное.
– Поздравляю, Наташ, – говорит он еле слышно. – Работу ты вернула. А дочь – нет.
И уходит.
На часах над дверью 12:40.
Я выхватываю телефон. Полина – «абонент недоступен». Ещё раз. Недоступен. Руки у меня трясутся так, что я не с первого раза попадаю в номер школы.
– Наталья Николаевна? – классная, Ирина Сергеевна, удивлена. – Так Полину отпустили с урока в одиннадцать. Андрей Викторович позвонил, сказал, семейные обстоятельства. Разве вы не в курсе?
В одиннадцать. Он вышел в коридор министерства, позвонил в школу и вернулся в зал с тем же печальным лицом, с которым рассказывал чужим людям о моих нерождённых детях.
Я выбегаю на крыльцо без шарфа. Ветер бьёт в лицо мокрым снегом.
Кристина стоит у колонны, обхватив себя руками.
– Кристина. Где она? Ты знаешь, где она?
Кристина медленно поворачивается. Глаза красные.
– Он утром заезжал к нам за вещами. При мне по телефону сказал бабушке: «Полька вчера у матери была, эта могла что-то пронюхать. Меняем». – Она сглатывает. – Поезд не в полвторого. В час десять. «Ласточка». С Московского вокзала.
Час десять.
Я смотрю на часы.
Тридцать минут.




























