Текст книги "Яблоко. Рассказы о людях из «Багрового лепестка»"
Автор книги: Мишель Фейбер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Впрочем. Что толку винить ее в этом, не правда ли? Мы эмигрировали, и этим все сказано. Колонии продолжали идти своим распрекрасным путем, мы пошли своим, а я обратился, к добру или к худу, в англичанина. Последний из джентльменов прежней поры, так называют меня здешние сестры. И, разумеется, я понял, по прошествии времени, что мама была права.
Жизнь отвергает наше стремление к рациональности, она дурит и дразнит нас, доводя до поступков наиглупейших. Я знаю. О Господи, уж я-то знаю.
Но вы ведь не о моей жизни хотите услышать. Вы хотите услышать о демонстрации. Я уже подбираюсь к ней, нет, правда, подбираюсь. И торжественно обещаю, что не умру, не закончив рассказа. Я же понимаю, как это бесит – зайти так далеко и не узнать, что было дальше. Так я с вами поступать не стану!
Первым делом следует сказать, что, будучи семилетним мальчиком, я обладал лишь самыми смутными представлениями о том, ради чего устраивалась та демонстрация. Родители вот уж несколько месяцев как разговаривали и о ней, и о ее значении, но разговаривали все больше между собой и потому, не обинуясь, произносили слова наподобие «право голоса», «полномочия», «Асквит»,[2]2
Герберт Генри Асквит (1852–1928) – премьер-министр Великобритании с 1908 по 1916 год.
[Закрыть] «прогрессивный» и «выборы», тогда как я предпочитал совсем другие: «играть», «есть», «глазированные яблоки» и «поцелуй». «Выборы», полагал я, это что-то вроде тех ощущений, какие люди испытывают, заболев, или когда их лошадь лягнет.
Ну а демонстрации, марши – мне они казались чем-то таким, чем положено заниматься солдатам. И тем не менее, мама и тетя Примула считали дни, остававшиеся до 21 июня, дня, в который им предстояло исполнить свой долг. Я же гадал, как это они будут маршировать в их длинных юбках, и не будет ли мама то и дело спотыкаться о булыжники мостовой. (Ростом она была ниже тети Примулы и потому носила ботиночки на довольно высоких каблуках.)
Отец был неотъемлемой частью приготовлений к этому великой важности событию. Он помог женщинам нарисовать транспарант, – думаю, это было единственным коллективным творческим усилием, в каком он когда-либо принял участие, – и в результате мама вымазала себе зеленой краской все волосы. Впрочем, транспаранту них получился очень красивый. «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН» – было написано на нем зеленой, белой и багряной красками, официальными цветами «Женского общественного и политического союза». Зеленый обозначал надежду, белый – чистоту, а багряный – благородство. По обеим сторонам от этого лозунга отец изобразил по статной женщине в ниспадающем платье, со шлемом на голове и трубою в руке. Ныне я думаю, что две эти амазонки вполне могли оказаться единственными, если не считать тех дам, что заказывали ему свои портреты, одетыми женщинами во всем творческом наследии моего отца.
Собственно говоря, в июне состоялись две демонстрации – сначала одна, а через неделю другая. Первую устроил «Национальный союз женского права голоса» и, насколько мне известно, члены нашей семьи в ней не участвовали. Впоследствии я узнал из исторических книг, что НСЖПГ выступал за благочинные, конституционные, не выходящие за рамки закона средства достижения перемен. А такие, приходится это признать, моим родителям были не по душе. Демонстрацию же, состоявшуюся 21 июня, организовал настроенный куда более воинственно «Женский общественный и политический союз». Это он издавал дешевую газетку, которую продавала на улицах мама. Это он избрал для себя упомянутые цвета (первый союз ограничился красным и белым – отец отвергал это сочетание как слишком грубое). Это его участницы чинили помехи политическим собраниям джентльменов, это их арестовывали и бросали в тюрьмы. С ума можно было сойти! В нашем доме Эммелин, Кристабель, Сильвия и Адела Панкхерст[3]3
Адела Констанция Мэри Панкхерст Уолш (1885–1961) – одна из лидеров англо-австралийского движения за предоставление женщинам избирательных прав – суфражистка [от франц. suffrage – избирательный голос], политический деятель, одна из основательниц Коммунистической партии Австралии. Мать Аделы – Эммелин, а также сестры Сильвия и Кристабель были лидерами британского движения суфражисток.
[Закрыть] считались героинями под стать Гераклу. Геракл, разумеется, женщиной не был, но вы понимаете, о чем я.
Демонстрация стала бы для меня волнующим событием, даже если бы я просто послушал разговоры о ней и увидел замечательный транспарант, совместно изготовленный мамой и папой. Однако мне предстояло еще и принять в ней участие. Предстояло прошагать с ней до Гайд-парка! Я пройду по улицам с моим отцом, матерью и тетей Примулой, а премьер-министр будет смотреть на нас сквозь щелку в оконных портьерах и трястись от страха, а после возьмет – да и изменит законы. Перспектива, безумно захватывающая, и единственное, что меня тревожило, так это – окажусь ли я способным на физические усилия, коих требовал подобный поход – ноги-то у меня были намного короче, чем у взрослых.
И, стало быть, мне здорово повезло с тем, что школа решила заняться моей закалкой. Мне было ясно: в Торрингтоне хорошо понимали, какие испытания ожидают меня и прочих учеников, и решили подготовить нас к ним. За несколько недель до наступления великого дня в курсе нашего обучения появилась целая система обязательных для всех физических упражнений, назначение коих состояло в том, чтобы снабдить нас сильными легкими и выносливыми конечностями. По сигналу колокола мы, мальчики, одетые все одинаково – в серые кепи, в серые, камвольные, застегнутые до горла тужурки, в серые бриджи, в черные чулки и черные туфли, строем выступали из классов. Мы дважды обходили маршем вокруг здания школы, выдерживая ритм, который задавал нам учитель, скандировавший: «Левой, правой, левой, правой!» После этого мы, подрагивая на холодке английского летнего утра, выстраивались в четырехугольном дворе школы, и учитель приказывал нам приступить к сражению с воздухом. Мы с силой выбрасывали перед собой руки и ноги, поднимали колени к груди, делали пируэты и салютовали блеклому солнцу перепачканными в чернилах ладошками. Жесты вялые и нерешительные не допускались, каждый, кто не давал себе труда принять позу бодрую и энергичную, немедленно получал от учителя нагоняй.
Я справлялся с этими упражнениями довольно прилично и сильно жалел однокашников, которым они не давались, – в частности несчастного паренька по имени Джереми, косолапого до того, что он загребал на ходу землю ступнями, и еще одного мальчика, имени которого я не помню, – стоило ему наклониться, чтобы прикоснуться к носкам ног, как у него брызгали из носа сопли и кровь. Знаете, я ведь стал за годы моей жизни свидетелем нескольких по-настоящему исторических событий – большого наводнения 1928 года, к примеру, или первых после эпохи Гитлера Олимпийских игр, проводившихся в 1948-м в Уэмбли, – и помню их едва-едва, но зато до смертного часа моего сохраню в памяти отчетливую во всех деталях картинку: чулки этого бедного мальчишки, в которых он каждое утро садился за парту – обвисшие, замахрившиеся, бесформенные, ставшие рыжевато-серыми от еженощных усилий его матери смыть кровь с их шерсти.
И все же, как ни жалел я этих бедных парнишек, я испытывал благодарность к школе за то, что к 21 июня окреп, и значительно. Во всяком случае, испытывал ее в течение двух недель, это самое малое. Подобно представлению о том, что отец и мать по очереди потрудились над созданием верхней и нижней половинок моего тела, убежденность моя насчет того, что начальная школа Торрингтона пыталась подготовить меня к демонстрации суфражисток, просуществовала недолго. Только на сей раз глаза на ошибочность моего мнения открыла мне не мать, а отец. Поведав отцу о школьных новостях, я сказал, что совершенно уверен – когда настанет великий день, я смогу маршировать по улицам наравне с ним. Отец расхохотался. А затем объяснил мне: школьная программа упражнений появилась на свет лишь потому, что британская армия плохо показала себя в войне с бурами (так я его, во всяком случае, понял) и теперь по стране распространились опасения, что молодежь нашей нации растет тщедушной и слабой. По всей стране, сказал он, школы сколачивают из детей вроде меня маленькие батальоны, дабы обучить их искусству ведения войны и рукопашного боя с будущим врагом.
– А с кем мне придется драться, папа? – спросил я.
Он улыбнулся, положил ладони мне на голову и любовно покрутил ее из стороны в сторону.
– Мы с мамой постараемся сделать так, чтобы драться тебе, Генри, ни с кем не пришлось. Мы – большие специалисты по спасению бегством.
– Но кто же будет нашими врагами? – настаивал я. – И война, она уже скоро начнется?
О войнах я знал немало, поскольку видел, посещая с папой художественные галереи, самые разные батальные полотна – гигантские изображения размахивавших саблями итальянцев, колесниц, цирков, по которым рыскали дикие звери, раненых коней и пылающих крепостей, покрытые, как мне тогда казалось, девятью слоями мебельного лака.
Отец рассмеялся:
– Война уже началась! – сказал он. – Война богатых с бедными, хозяев с работниками… Да и не следует забывать о войне между мужчинами и женщинами!
Как ни приятно мне было видеть смеющегося отца, последнее его замечание меня насторожило.
– А ты когда-нибудь дрался с мамой, пап?
Он засмеялся снова:
– Мы с твоей мамой на одной стороне, Генри. Всегда на одной стороне. Запомни это.
Я это запомнил.
А теперь, как я и обещал, о дне демонстрации… О дне демонстрации… Знаете, тут есть определенное сходство с Олимпийскими играми 1948 года. Ты ощущаешь огромную ответственность, необходимость вспомнить все в подробностях – ведь ты же присутствовал при этом, а то был ключевой момент Истории. Однако для меня день демонстрации был лишь одним из многих ключевых моментов в истории нашей семьи – в истории моей мамы, в моей истории. О, вы не пугайтесь, я помню довольно многое и вовсе не собираюсь вдруг взять да и объявить вам, что память моя пуста. Однако кое-каких воспоминаний она уже недосчитывается.
Например, воспоминаний о том, как я был одет. И это довольно странно. Перед глазами моего разума и сейчас еще маячит остаточный образ чулок, о которых я вам уже говорил, чулок того бедного мальчика, у которого то и дело шла носом кровь, а вот пытаясь вспомнить, во что одела меня мама для случая столь исключительного, я натыкаюсь на полную пустоту. В школьную форму? В мой воскресный костюм? Я не помню даже того, был ли у меня воскресный костюм. При всей сентиментальной привязанности мамы к Библии, принадлежавшей некогда ее дядюшке Генри, в церковь мы не ходили. Собственно говоря, воскресенье 21 июня 1908 года было, вероятно, первым днем, в который наша семья, как целое, присутствовала на торжественной церемонии, и в этот день мы отправились в Церковь Избирательного Права для Женщин.
Мама облачилась, как и всегда, в ее длинное, черное, смахивающее на конскую торбу пальто и в шляпу, схожую с фортепианной подушкой. Тетя Примула отдала предпочтение цветам «Женского общественного и политического союза»: снежно-белые юбка и блузка, багряный жакет с белыми пуговицами и зелеными манжетами, зеленая шляпка, украшенная веточкой лаванды. Она даже купила багряного цвета зонт, но оставила его дома, поскольку то утро выдалось безоблачным и ярким. Отец же надел обычный его костюм, в котором он выходил на люди, добавив к нему шейный платок, возможно, зеленый, а возможно, и нет. Я радовался тому, что больше ничего белого, зеленого и багряного на нем не было – не мужские это цвета. Он нес под мышкой два древка с пришитым к ним, свернутым в трубку транспарантом. Ноша была, надо думать, нелегкая, однако лицо отца никакой натуги не выдавало.
Мы дошли до пересечения нашей улицы с Грейс-Инн-роуд, и там нас, к моему удивлению и восторгу, подсадили на низкую, везшую суфражисток платформу на колесах. Платформу тянули за собой две лошади в нарядных клобуках, правила ими женщина (с ума сойти!), а на самой платформе уже стояло около дюжины других женщин. С обоих боков платформу украшали плакаты «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН» и плескавшиеся на ветру флажки. Женщины улыбались и взволнованно переговаривались. Одна из них протянула мне сверху руку и помогла подняться к ним. Платформа поехала дальше.
Возможно, тому, что транспортное средство это появилось столь своевременно, удивляться мне вовсе и не следовало. Демонстрация наша, как я узнал много позже, представляла собой триумф искусства планирования, кампанию, продуманную до таких тонкостей, что и армия позавидовала бы. Тысячи фунтов были потрачены на одни только оповещения о ней – сумма по тем временам огромная. Вряд ли осталась в Британии хотя бы одна женщина, не знавшая, где, когда и как она сможет к этой демонстрации присоединиться. Тридцать специальных поездов свезли ее участниц со всех концов страны. По главным улицам Лондона к Гайд-парку приближались длинными змеями семь отдельных процессий. Наша маленькая платформа была всего лишь одной из 30000 таких же.
И, разумеется, множество людей вышло на улицы просто для того, чтобы поглазеть на нас. Собственно говоря, больше четверти миллиона. Пока мы неторопливо продвигались по городу, глаза мои понемногу вылезали из орбит от немыслимого обилия людей. Они толпились на тротуарах, теснились на балконах, торчали из окон, стояли на крышах, висели на фонарных столбах, высовывались из дырок в рекламных щитах, гласивших «Что бы ни случилось, мы никогда не сдаемся» и «Горчица Колмэна». Я, хоть никакая опасность оказаться задавленным толпой мне не грозила, инстинктивно отступил подальше от края платформы. И мама – или еще какая-то стоявшая за спиной моей женщина – положила мне руку на грудь и крепко прижала к себе. А женщина, стоявшая рядом, представилась мне, перекрикивая гомон толпы и рев шагавшего впереди нас духового оркестра. Она сказала, что ее зовут Эмили. И теперь я гадаю, не могла ли то быть Эмили Уилдинг Дэвисон, которой предстояло обратиться пять лет спустя в первую мученицу движения суфражисток, погибнув под копытами королевского коня? Если так, мне она показалась в то воскресное утро на редкость веселой.
– Вот это, – произнесла Эмили, обведя людскую массу ладонью в белой перчатке, – никто уже не порвет в клочки и не выбросит в мусорную корзину.
Что она хотела сказать, я не понял, однако уверенность ее была заразительной. Я улыбнулся ей и кивнул, и она неспешно похлопала меня по плечу.
Как мы расстались с Эмили и прочими стоявшими на платформе женщинами, я не помню. На следующей сохраненной моей памятью картинке я уже шагаю вместе с моими родителями в гуще огромного людского моря. Мои волнения насчет того, что мне за ними не угнаться, оказались напрасными: продвигались мы очень медленно, куда медленнее, чем маршировавшие в Торрингтоне школьники. В сущности, это походило бы на неторопливую прогулку, только музыка духового оркестра и громовый гул людских голосов и напоминали мне о том, что происходит нечто возвышенно важное. По какому пути приближались мы к Гайд-парку? Об этом я не сохранил воспоминаний даже самых туманных. Росту во мне было три фута. И меня окружали тысячи взрослых, рослых людей. Мама и папа медленно шагали в ногу, прижимая к груди древки уже растянутого ими между собой транспаранта «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН». Меня же распирала гордость. Во всяком случае, какое-то время. По прошествии коего меня начало распирать желание пописать. Больше никто, как мне казалось, нужды в этом не испытывал, людская масса продвигалась вперед, увлекая меня с собой.
Ничто не сказывается так губительно на чувстве, что ты присутствуешь при событии исторического значения, как переполненный мочевой пузырь. Да сам Иисус Христос может сойти с небес под ручку с Еленой Троянской, а ты все равно будешь озираться по сторонам в поисках сортира. Помню, я все поглядывал на лица моих родителей, надеясь встретиться с кем-то из них глазами, но без толку. Мама, папа и тетя Примула шагали, выпрямившись в струнку, излучая уверенность в правоте своего дела, вглядываясь в будущее. Казалось, что они готовы вышагивать так день за днем, нисколько не уставая, пока не добьются того, чего надлежит добиться. Казалось, что они вознамерились вытащить премьер-министра из укрытия, в котором он затаился, и, наступая на него, пятящегося, прогнать несчастного через весь Лондон, пока он, волей-неволей, не свалится, спиной вперед, в Темзу. Меня же охватывал все нараставший страх. В какой-то момент толпа разделилась надвое, и я подумал, что мы сейчас выйдем на открытое место. Однако взамен того увидел другую процессию: к нам приближалось сонмище женщин в широкополых шляпах.
В конце концов, я набрался храбрости, подергал маму за подол и сказал ей, что мне нужно облегчиться. Чтобы услышать меня, маме пришлось согнуться вдвое, ее край транспаранта сполз вниз, когда она наклонилась, чтобы приблизить ухо к моим губам. Мама кивнула. Она передала древко тете Примуле, без колебаний принявшей его. Теперь зашагали в ногу Примула и пана, а мы с мамой начали протискиваться сквозь толпу, наперерез ее течению.
С каждой секундой я проникался все большей уверенностью в том, что вот-вот обмочу штаны. Даже если нам повезет найти общественный туалет, перед ним наверняка будет стоять очередь человек в сто. Однако мама подумала и об этом. Она избрала в качестве места, в котором я могу помочиться, первые же попавшиеся нам кустики (по-видимому, к этому времени мы уже вступили в Гайд-парк).
– Я тебя прикрою, – сказала она и, повернувшись ко мне спиной, распахнула полы своего пальто и принялась помахивать ими взад-вперед, словно пытаясь охладить себя на испепеляющей жаре. Через несколько секунд листья кустов уже роняли капли моей мочи. Я пристукнул маму по спине, давая ей знать, что готов снова нырнуть в толпу. И мама сказала:
– А теперь ты прикрой меня.
Мы поменялись местами, она присела под кустики. Что было дальше, я не увидел, поскольку повернулся к ней спиной. Мимо нас шли и шли люди: мужчины в матерчатых кепках, мужчины в котелках, мужчины в канотье, женщины в одежде цветов «Женского общественного и политического союза» и даже парочка полисменов, при виде которых меня, хоть нас и разделял добрый десяток ярдов, пробрала холодная дрожь страха. Впрочем, никто в нашу сторону не взглянул, и вскоре на плечо мое опустилась теплая мамина ладонь.
Поиски папы и тети Примулы оказались задачей не из простых. Огромная людская орда уже успела уйти вперед. Мы заспешили, пытаясь нагнать ее, но нас затянуло в небольшое скопление мужчин и женщин, погрязших в разгоряченной политической дискуссии. Мужчины были, по-моему, навеселе – даром, что происходило все в воскресенье. В центре этой кучки людей опасно балансировала на складном стуле хорошенькая юная леди с очень белым лицом и стиснутой в кулачке перевязью «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН».
– Почему бы вам не (бу-бу-бу-бу)? – проревел один из мужчин. (Что именно он ей предлагал, мне разобрать не удалось.)
– Потому, сэр, что так в этой стране перемены никогда не происходили, – резко ответила белолицая леди. – Женщины получат право голоса так же, как Вильгельм Завоеватель получил Англию, а Генрих Восьмой жен – раздавив своих противников.
Еще один мужчина расхохотался:
– Меня вы можете давить, сколько душе угодно, мисс!
Щеки юной леди превратились из белых в багровые.
– Вы не заставите Асквита передумать, если только и будете делать, что пищать в городских парках! – заорал третий мужчина. – Вот кабы вы его в постель затащили!..
Леди прикусила губу и обвела взглядом своих подруг, словно прося их о помощи. Коренастая женщина с суровым лицом, указав пальцем на мучителей юной леди, воскликнула:
– Вот именно с таким отвратительным поведением и будет покончено, когда женщины войдут в Парламент!
– Вздор! – рявкнул какой-то мужчина.
– Проститутки! – заорал другой. – Все вы – гулящие девки!
Мама схватила меня за руку и потащила прочь – в направлении, противоположном тому, в каком мы с ней пробивались. Я подумал, что она решила пойти в обход, рассудив, что через середину толпы нам не протолкнуться. Однако, когда мне представилась возможность заглянуть ей в лицо, я увидел, что оно разительно переменилось. Возбуждение, горевшее в нем, угасло, сменившись растерянностью и бледностью. Безутешный, утративший сосредоточенность взгляд мамы метался поверх людских голов. «Она совсем растерялась, – подумал я, – потому что нет папы».
И вдруг мама замерла на месте, почти до боли стиснув мою руку.
– Здесь слишком много людей, – сказала она – мне или себе, не знаю. – Надо возвращаться домой.
И она развернулась на каблуках, потянув за собою меня.
– А как же папа? – воскликнул я.
– За него не тревожься, – не сбавляя шага, ответила мама. – Он сегодня в своей стихии, в окружении женщин. Папа – герой этой демонстрации.
– А тетушка Примула?
– Рядом с ней твой отец.
– Все решат, что она и есть миссис Папа.
– Ну, это еще не конец света.
Мама шла очень быстро. Чтобы держаться с ней вровень, мне пришлось перейти на бег. Я-то боялся сбить на демонстрации ноги, а теперь сбивался, точно спринтер, с дыхания. Мы протиснулись сквозь ворота парка и оказались на оживленной улице – думаю, то была Бейсуотер-роуд.
И мама почти сразу остановила кеб. Лишь десятилетия спустя я понял, каким это было чудом. Мама словно извлекла этот экипаж из воздуха, вернее сказать, экипаж возник сам, в виде ответа на ее горе, как если бы извозчик – или его лошадь – почувствовали, что маму необходимо спасать, и поспешили ей на выручку. Однако, когда мама сказала, что ей нужно в Блумсбери, на Колторп-стрит, извозчик скривился так, точно она булавку воткнула ему в плечо. Блумсбери находился по другую сторону протестующих легионов. Нас отделяло от него плотное скопление человеческих тел, число которых составляло третью часть миллиона.
– А может, еще куда-нибудь поедете, мэм? – спросил кебмен, предпринимая попытку обаять женщину, которая и сама столь часто полагалась на свое обаяние. – До Америки нынче добраться было бы легче. Или до Северного Кенсингтона.
Мама поколебалась. Она немного склонила голову набок, закрыла глаза, и я вдруг понял, что устала она ничуть не меньше моего. А затем мама сказала:
– Отвезите меня в Ноттинг-Хилл-Гейт.
– Пустяк дело, мэм. По какому адресу?
– Я… я не вполне уверена, – сказала она. – Мне нужен один из домов Чепстоу-Виллас.
– Сделаем, мэм.
Как много есть на свете вещей, о которых ребенок никогда ничего не спрашивает – даже ребенок, на редкость близкий к своей матери. За время нашей с ней жизни я, наверное, задал ей сто тысяч вопросов: куда девается луна, когда светит солнце; снятся ли паукам сны; что случается с музыкой после того, как она проходит сквозь наши уши; из чего сделана вода; помнят ли фотографические камеры то, что они видели; как прилив решает, когда ему следует приливать; почему деньги тоже стоят денег; для чего нужны души, если Бога нет. Но я так ни разу и не спросил, почему в тот воскресный день она отправилась в Чепстоу-Виллас вместе со мной, хотя могла бы поехать туда в одиночку – и никто бы об этом не узнал – в любой другой день, в который и ноги у нее были бы не стерты, и усталости такой она не испытывала бы. В тот миг я решил, что она собралась навестить подругу.
Пока шедшая рысью лошадь перевозила нас из Кенсингтона в Ноттинг-Хилл, маму охватывало все большее волнение. Она смотрела в окно, резко поводя головой слева направо, как если бы мимо стремительно проносилось что-то, между тем как окружавшие нас прохожие и экипажи перемещались на скоростях вполне умеренных.
– Что это за место? – спросила она у кебмена.
– Пембридж-роуд, мадам, – ответил он.
– Пембридж-Виллас? – переспросила мама.
– Теперь эта улица зовется Пембридж-роуд, мадам.
По какой-то причине это, похоже, ее успокоило.
– Наверное, за последние тридцать лет здесь все переменилось до неузнаваемости, – сказала она.
– Да нет, мадам, – ответил кебмен. – Все каким было, таким и осталось, я бы так сказал. Вот у гончарной фабрики, там понастроили новых домов, а эти улицы, они никогда не меняются.
Мама, услышав это, опять помрачнела. И начала снова глядеть в окно, подергивая головой. Пальцы ее стискивали укрытые тканью юбки колени. На мой взгляд, дома, мимо которых мы проезжали, были степенными, респектабельными строениями – более светлыми и просторными, чем блумсберийские, но, в общем и целом, типичными в их торжественной важности для зданий «старой страны». Маме же они представлялись, по-видимому, озорными фантомами, прячущимися друг за друга, скачущими вокруг нашего кеба.
– Чепстоу-Виллас, мадам, – объявил кебмен.
– Уже? – удивилась мама. Она глуповато помаргивала, совершенно как Фредди Харрис, когда учитель приказывал ему подсчитать сумму двух каких-нибудь чисел. Меня ее поведение начинало раздражать. По мне, поездка наша была достаточно долгой. И я изнывал от желания повалиться на диван и получить чашку теплого какао с печеньем. Мы выгрузились из кеба на мостовую. Мама отпустила кебмена чинным кивком, однако стоило ей отвернуться от него, как на лицо ее вернулось выражение беспокойства. Она явно не имела никакого представления о том, где мы находимся.
– Я устал, мама, – сказал я.
Мама не ответила, хоть я и знал: она меня услышала. Мы пошли по тротуару. Вокруг не было почти ни души. Как-никак, воскресенье. Люди сверхреспектабельные сидели по домам, читая Библию, или присутствовали на послеполуденных церковных службах, или тайком копались в своих садах. Все прочие находились, скорее всего, в центре города, глазели на суфражисток и на их карнавальные платформы.
Мама вглядывалась в кованые ворота каждого из домов Чепстоу-Виллас. Она добралась до конца улицы, так и не обнаружив того, что искала, и пошла назад, много медленнее, и даже касаясь теперь некоторых ворот кончиками пальцев.
– Да, да, – шептала она, неторопливо продвигаясь вперед, – теперь я понимаю…
Внезапно она остановилась, развернулась на каблуках и отвесила легкий поклон – совсем как танцор, исполняющий посреди бальной залы некий положенный пируэт.
– Вот он, – сказала она. – Пойдем.
Мы направились к дому, фасад которого ничем от соседних не отличался, распахнули маленькую, новую с виду калитку с острыми пиками наверху и подошли к парадной двери. Мама позвонила в колокольчик. Спустя долгое время дверь открыла хорошо одетая женщина средних лет – явно не служанка, – открыла и оглядела маму с головы до ног.
– С вами и с такими, как вы, мне разговаривать не о чем, – сообщила она. – Вы противоестественны.
И она захлопнула дверь перед маминым носом. Мама, когда она повернулась спиной к двери, выглядела ошеломленной.
– Ну и ладно, – пробормотала она, преимущественно самой себе. – Все равно это не тот дом. Я разглядела за ней лестницу… Та была другой.
Несколько секунд мама простояла, размышляя, покусывая нижнюю губу. Думаю, она пыталась понять, почему эта женщина назвала ее «противоестественной». Ответ она отыскала довольно быстро. И закопошилась, стягивая с себя широкую перевязь «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН», горделиво пересекавшую ее грудь. Скатав перевязь в трубку, мама протянула ее мне.
– Подержи ее пока при себе, – сказала она.
Мы перешли к соседнему дому. Мама снова позвонила. Ответа не последовало. Она позвонила еще раз. И снова никакого ответа.
– Может, они на демонстрацию ушли, – сказал я.
– Может быть, – отозвалась мама.
Она прижала лицо к прорезанному в двери, забранному витражным стеклом окошку, стараясь разглядеть внутренность дома, и это смутило меня до жути. Ее же могли принять за воровку.
– Нет, и это, по-моему, тоже не то, – пробормотала она. – Дом слишком мал.
Мы перешли к другому. Прежде чем приблизиться к этому дому, мама долгое время простояла на тротуаре, разглядывая его. Потом повернулась к нему спиной, полуприкрыла веками глаза, сделала несколько шагов к бордюру, словно проверяя что-то, склонила голову сначала налево – так далеко, что почти коснулась ухом воротника пальто, – затем, точно так же, направо. А после пошевелила пальцами в разделявшем нас пространстве и, поскольку она вела себя столь странно, мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять – она подзывает меня.
– Это он, – сказала мама. – Я думаю. Я почти уверена. Дверь навесили новую, вот и все. Что-нибудь обязательно заменяют.
Мы подошли к парадной двери, мама позвонила. И дверь почти сразу открыл лысый мужчина с яркими синими глазами. Лицо у него было доброе. Но, судя по всему, маме хотелось увидеть вовсе не его лицо. Она вытягивала шею, заглядывая за спину мужчины, внутрь дома. Я побагровел, страшно жалея, что не настолько силен, чтобы схватить маму за запястье и увести отсюда.
– Простите, – сказала она. – Это ведь дом… (имя она произнесла, понизив голос почти до шепота).
– Прошу прощения, мадам?
Мама склонилась поближе к нему, повторила вопрос. Со стороны могло показаться, что она этого мужчину целует.
Он улыбнулся, покачал головой.
– Никто, носящий такое имя, здесь не живет, мадам.
Мама все продолжала с нетерпеливой жадностью вглядываться поверх его плеча. Клянусь, я испугался, что она сейчас схватит лысого мужчину за шейный платок и попытается проскочить мимо него в дом. Помешать в этом я ей не мог и потому тоже вытянул шею и мельком увидел люстру и висевшие в вестибюле большие картины с изображением сельских сцен.
– Но я знаю этот дом, – сказала мама.
Лысый мужчина покачал головой:
– Теперь в нем живет мистер де Ла Сале.
– Это невозможно, – возразила мама.
– Смею вас заверить, мадам, это более чем возможно, – ответил лысый мужчина. – Я и есть мистер де Ла Сале.
– А до вас…?
– До меня, мадам, здесь жил, если память мне не изменяет, мистер Сент-Джон.
– Невозможно. Я же вижу дверь вашей гостиной. И узнаю эту дверь.
– При всем уважении, мадам, это не гостиная. Это наша столовая.
– Мне все равно, что вы в ней устроили! – выпалила мама.
Лысый мужчина открыл было рот, собираясь что-то сказать, но смог издать лишь один-единственный сердитый звук, нечто среднее между кашлем и вздохом. Мама подняла руку – слишком резко, быть может, поскольку мужчина испугался. Он проворно отшагнул и закрыл дверь. Не скажу, что захлопнул, однако удар у него получился вполне убедительный.
Мама, слегка пошатываясь, возвратилась на тротуар. Казалось, высокие каблуки ее ботиночек вдруг стали мешать маме сохранять равновесие. А возвратившись, уселась на бордюрный камень – у всех на виду. Я готов был провалиться сквозь плиты тротуара и навсегда исчезнуть в подземном мире.
– Мама? – решился спросить я. – Когда мы домой пойдем?
Она не поднялась на ноги. Вместо этого она разрыдалась, как маленькая. Ревела во весь голос, да еще и подвывала. Щеки ее покраснели, припухли, слезы катились по лицу и срывались с подбородка, верхнюю губу покрыла влага, до ужаса напоминавшая сопли. Плакала она очень громко. Я стоял рядом с ней, беспомощный, сжимавший в кулаках перевязь «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН». Чтобы поднять маму с тротуара, мне просто-напросто не хватило бы мускульной силы – даже одну ее одежду, без тела внутри, я и то не смог бы поднять. Я оглядывался но сторонам, наполовину надеясь, что ни одна живая душа не увидит маминых страданий, а наполовину – что какие-нибудь сострадательные лондонцы поспешат ей на помощь. А увидел, довольно далеко от нас, старую леди с таксой, уходившую в противоположную от нашей сторону. Увидел, как по другую сторону Чепстоу-Виллас задергивают на одном из окон шторы. Мама продолжала реветь.