Текст книги "Янтарное зеркало"
Автор книги: Мирдза Кемпе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Мирдза Кемпе
Янтарное зеркало
Лирические миниатюры
МОЕ ДЕТСТВО
У моего детства губы малины, глаза черники, а на шее бусы морошки. Ранним утром бегает оно по лесам с корзинкой для грибов, в вечерних сумерках находит стежки ночных фиалок, в солнечные дни пляшет на лугах среди первоцвета.
Мое детство играет стружками рубанка, ест горький хлеб без масла, пьет козье молоко. Одежда у него из перекрашенной матрасной ткани, а башмаки на деревянных подошвах.
Всегда мое детство слышит грохот: совсем близко строят корабли, совсем близко шумит море и ревут пушки. Мимо него проходят полки солдат. На разных языках они поют песни войны. Мимо моего детства проносят павших.
Когда мать идет на работу, глаза моего детства видят, что чулки у нее порваны.
Мое детство берет в руки книгу, склоняет голову и вглядывается в бесконечные миры.
СЫНОВЬЯ МОЕЙ БАБУШКИ
Моя бабушка часто носила яркие ноготки и ветки божьего дерева на могилы своих сыновей.
Я обычно семенила рядом с ней, цепляясь за ее морщинистую руку, и слушала ее рассказы о сыновьях:
– Микелис пришел с военной службы через десять лет. Денщиком был у царского генерала. В зимние, студеные ночи генерал будил Микелиса и полуодетого выталкивал за водкой. Простыл Микелис и стал кашлять кровью. Вернулся домой, накашлял целое ведро крови и помер.
Гирт – он доски таскал с баржи на баржу на Набережной (так бабушка называла Лиепайский порт). Черный, угрюмый такой, неразговорчивый. Пил он страшно, и все чернел и чернел. Обуглился вконец от водки и помер.
Матис? Тот болезным был от рождения. Зачастил в одно время к «святым братьям» и
совсем чудным стал: вроде что-то видел непонятное и бормотал непонятное. И тоже вскорости помер.
А вот Петерис уродился расторопным. Научился портняжить и взял себе богатую жену. Петерис-то хороший, да жена любит только свою родню. Когда я приходила к ним, мой Петерис так гнул спину над шитьем, что и лица его не видала. А от жены его, бывало, и слова не дождешься. Редко я к ним хожу, очень редко. И все мне думается, что Петерис тоже помер.
Янис – он взял жену еще богаче с большого, красивого хутора, и поэтому, наверное, ни разу меня к себе не позвал. И не знаю я, жив ли он. По-моему, так и вовсе помер...
А еще у меня есть Екаб. Меньше пастушьего кнута был, а уже хозяйское стадо пас. Провалилась однажды корова в канаву и поломала себе хребет, так у него от страха судороги начались.
Но вырос большим, крепким. Стал батраком. Теперь у него не только усы красные, но и мысли красные. Взял да и махнул рукой на моего старого бога. Но я к Екабу все равно часто езжу. Это единственный из моих
сыновей, у кого и глаза-то веселые и разговор-то светлый. Вот уж он, наверно, никогда не помрет...
Так рассказывала мать моей матери, бабушка Биллите, та, что и на господских ригах молотила и полола чужие огороды.
Так она рассказывала, неся ноготки и ветки божьего дерева на могилы своих сыновей.
ДОРОГА В ШКЕДЕ
Когда мне было семь, а брату шесть лет, на нашу страну обрушилась война, а с нею и голод.
Пленные за колючей лагерной проволокой ели картофельную шелуху и траву. Мы же, маленькие, даже во сне ждали утра.
Утром мать отрезала нам по ломтю хлеба, горького, с опилками, он разваливался на жесткие комки. Этот хлеб мы запивали какойто мутной бурдой, которая почему-то называлась кофием.
Когда мы были уже на год старше, а мать работала уборщицей на верфи, она часто перекидывала через мое плечо мешок с двумя бутылями – их называли карлины – и посылала меня и брата к рыбакам Шкеде за молоком. От нашего рабочего поселка до Шкеде было десять километров.
Бесконечно горькая, бесконечно длинная дорога в Шкеде!
Гладкое и твердое, но странно-пустынное шоссе.
Никогда я не видела на нем ни идущих, ни едущих. Мимо озера, мимо болот, мимо глухого леса и морских дюн шли мы, двое малышей, через одиночество смерти, таившее что-то грозное.
К хутору около моря мы приходили вконец усталые и испуганные. Рыбаки наливали молоко сперва в одну бутыль, потом в другую. За это мы расплачивались деньгами, данными матерью, и шли обратно по дороге из Шкеде. И снова наваливались на нас десять неумолимых километров. Мешок с карлинами тащили мы поочередно.
И однажды, уже совсем близко возле нашего дома, я нетерпеливо сняла тяжелую ношу с ноющего плеча, бутыли стукнулись одна о другую и разбились. Полилось молоко, полились наши слезы. Когда мы, громко плача, показали матери осколки, она низко-низко наклонила голову и не сказала ни слова.
Много раз я шла по тебе, дорога в Шкеде; когда вспоминаю тебя, вздрагивает сердце...
Поэтому я так ясно вижу защитников Лиепаи, вижу, как они пробиваются по тебе,
дорога в Шкеде, с тяжелыми боями. Одни из них вырываются из вражеской петли, другие падают и навсегда остаются в угрюмых песках...
Поэтому я так ясно вижу страшное шествие осенней ночью: полуголые люди, старые и молодые – их много, бесконечно много – идут, а ветер воет, и мороз сечет их лицо и тело. Они идут мимо болот, мимо песков, мимо глухого леса, мимо морских дюн. Их гонят по тебе, дорога в Шкеде. По тебе, на которой я никогда не видела ни одного пешехода, ни одного ездока.
Большой обелиск теперь поднимается в песках, там, где они встретили смерть. Неужели я это предчувствовала, когда боялась тебя, дорога, когда шла по тебе, борясь за жизнь?
КОГДА Я ГОВОРЮ: ЛЕНИН
Как высказать, что пробуждает во мне твое имя, Ленин? Что слышу, что вижу, произнося его?
Апрельские буйные ветры ломают льды на реках, расшвыривают сугробы, расталкивают угрюмые тучи, чтобы между ними проглянуло синее радостное небо.
Подснежник так же отважно, как штык октябрьского стрелка, пробивает наледь на лесной поляне и смотрит на солнце. Ленин – журавлиные фанфары трубят о победе, о том, что достигнут берег мечты!
Ленин – это мечта о возрожденном человечестве, о другой – о счастливой, освобожденной жизни...
Ленин, я говорю о тебе и вспоминаю свои студенческие годы.
Я учусь на экономическом факультете и занимаю «кроватное место» у очень хороших, таких же бедных, как я, людей. Нет, они
богаче меня, на их книжной полке хранятся твои труды... Да, мои старики-хозяева мыслят по-молодому. Это у них я впервые раскрываю страницы о государстве и революции, о ренегате Каутском. Твои труды вошли в мое сознание и сердце. И я уже не могу мыслить и думать по-иному, чем Ты, Ленин... Идут годы... Я ищу людей, которые думают то же, как Ты. И в мой дом входят коммунисты-подпольщики, которым нужен хотя бы краткий отдых после долгих лет, проведенных в тюремных камерах и карцерах, после голодовок и болезней. Однажды ко мне пришла девушка. После ледяной и затхлой камеры она впервые приняла ванну. Ее лицо и губы стали синевато-бледными. Я торопливо дала ей лекарство, уложила в постель. Я слышала громкий стук ее сердца. Оно выстукивало Твое имя, Ленин. Да, с такой же силой, как и в подполье, как и в тюрьме! Единственное ее имущество – красное домотканое одеяло. Через несколько дней, уходя в новые скитания, она оставляет его мне: «Возьмите, это для меня сейчас трудная ноша». И когда я прикасаюсь к суровым крестьянским нитям, мне кажется, что из них выткано Твое имя, Ленин.
Я вижу зал в Улее. Собрание левых профсоюзников. Звучит тихий, но полный сдержанной силы голос трибуна латышского пролетариата Линарда Лайцена. Его слушают, затаив дыхание. А потом все как один встают и запевают «Интернационал», в зале мечутся переодетые, напуганные шпики. Отзвучал гимн. Линард Лайцен стоит рядом со мной. Обычно очень сдержанный, он вдруг почти с нежностью говорит:
В Москве я видел много таких глаз, как у тебя, как здесь у моих товарищей.
Я вижу своего брата. Он укладывает вещи в дорожную сумку. Только вечером скажет мне мать, что брат ушел на помощь испанскому народу. Я и не подозревала тогда, что на его плече лежала Твоя рука, Ленин.
Героические батальоны Интернациональной бригады сражались и погибали с Твоим именем, Ленин.
Я вспоминаю военные годы в Москве. В затемненном городе ночью вдруг стало светло как днем: взлетели салюты в честь победы над врагом на одном из фронтов – взлетели маленькие алые ленинские солнца.
А я стою у Кремля и слушаю раскаты са-
лютных пушек. Раскаты и заревые вспышки следуют друг за другом. Я взволнована. И мне кажется, что я вижу непобедимую силу Твоих глаз, Ленин, и слышу Твой голос, полный презрения к врагу. И я вспоминаю, что Ленинград, умиравший от голода, не сдался и не умер. Ведь он носит Твое имя, Ленин. В ту страшную блокадную зиму он грелся у Твоего сердца.
А теперь, когда мы, латышские советские писатели, встречаемся на декадах и в поездках с писателями России, Украины, Белоруссии, Эстонии, Литвы, Молдавии, Кабардино-Балкарии, то разве в наших стихах, разговорах, объятиях, в нашем смехе, в поцелуях приветствий и в слезах прощания не горит Твоя душа, Ленин? Твои мысли, Твои слова о дружбе и братстве народов объединяют всех нас.
И я горжусь тем, что сыны моего маленького народа, революционные латышские стрелки защищали Тебя в дни Великого Октября как
жизнь всего мира.
Я вижу Твою поднятую руку. Она указывает на Вьетнам. Она обнимает героев. И нет у них страха перед смертью и насилием. Ты не
хочешь, чтобы мы были равнодушны к страданиям других народов.
Иногда я слышу Твой голос в совсем неожиданных местах.
В концертном зале Домского собора, когда гремит орган, я гляжу на сверкающие витражи окон и слушаю «Реквием» Моцарта и невольно думаю о том, что это Ты завещал нам беречь все ценное, все прекрасное, созданное культурой человечества за долгие века. И в «Реквиеме» слышится мне борьба человека против навязанной ему судьбы, против смерти и мечта о прекрасной жизни.
Ты хотел дать жизни новое направление и цель.
Твои глаза смотрят вдаль. Твоя рука над Вселенной...
Я вижу и сейчас Юрия Гагарина, возвращающегося из звездного полета. Его шаги светлы, легки, мужественны. Это Твои шаги, Ленин.
Потоки электричества извергаются из глубин рек, и свет обнимает нашу землю. Он озаряет поиски ученых. И всегда я слышу Твой неустанный голос;
– Живите, творите, боритесь, проверяйте свой труд, будьте беспощадны к своим ошибкам!
Это только несколько слов, которыми хотелось мне выразить свое чувство к Тебе, Ленин. Но я знаю, что по капле не исчерпать моря.
ПОЭТУ
Как странно! Ты не хочешь ни изумлять, ни поражать меня. Не кричишь ка меня в исступлении великана, не пересчитываешь мои недостатки голосом безупречного человека. Твой палец не чертит ослепляющие зигзаги молний вблизи моего лица.
Ни разу не почувствовала я в тебе желания поднять кулак над головами твоих скромных товарищей.
Чуть наклонив голову, ты смотришь задумчиво, словно о чем-то спрашиваешь.
Твой голос звучит тихо, но настойчиво.
Ты спрашиваешь себя, но не потому ли кажется мне, что ты спрашиваешь меня. Иногда отвечаешь себе, иногда нет, но твой вопрос не затихает. Я знаю: ты хочешь, чтобы ответила я.
Как бережно прикасаешься ты к самым тонким, самым уязвимым корням жизни. Я всегда удивляюсь, как громок твой тихий голос.
Когда ты говоришь, я понимаю, зачем я живу на свете и что должна делать.
УЛИЦЫ ВЕЦДАУГАВЫ
Улица Весел. Она еще не вымощена камнем и песчаная вьется вдоль Ипалы – рукава Даугавы.
На спокойных глубинах Ипалы с тяжелой пышностью цветут белые и желтые водяные лилии.
В этих водах срастаются островами густые камыши, ситник, аир и другие растения.
Есть и настоящие острова, заросшие лесами и таволгой.
По Ипале иногда с громким бурчанием и треском проносятся моторные лодки. Но лучше всего плыть на веслах, охапками собирать лилии, забрасывать удочку и прислушиваться к посвисту, гоготанью, щебету, чириканью, воркованью птиц. Чуть-чуть пошевеливая веслами, петлять по протокам дельты Даугавы к морским воротам.
Тихо-тихо... Но разве только это хочет сказать улица Весел?
А может быть, она вспоминает весла, которыми так мужественно гребли поколения рыбаков?
Две маленькие улочки воздают честь рыбам, пойманным в море или в реке, – это улица Камбалы и улица Красноперки.
Беспрестанно погружаются в глубины, беспрестанно поднимаются из глубин сети и тралы.
На улице Ураганов странно накренившиеся сосны, а посередине кусты и мелкие деревца. Будто ураган, будто землетрясение пытались опрокинуть деревья и разрушить дома.
Но приглядись и увидишь, что это новые, еще недостроенные дома, что вокруг них деревья, цветы и огороды уже привыкают к порядку, назначенному человеком. Но чтобы этот порядок не усыплял, само имя улицы говорит рыбацким душам: «Мужчины и женщины, не забывайте силу ураганов!»
Улица Атлантическая. Она, широко распахнутая и асфальтированная, мчится параллельно улице Весел. Всегда гудящая, словно вздымает волны. И ночью озаренная и сверкающая – по ней беспрерывной вереницей летят машины, мимо рыбацких домов, мимо боль-
шого клуба, куда часто приезжают гости из Северного и Средиземного морей, с берегов океанов.
Улица Атлантическая – разве это не улица славы далеких морских путей, пройденных рыбаками Советской Латвии?
По этой улице я приехала в порт, чтобы увидеть, как писатель, которого прозвали в народе «сыном рыбака», стал кораблем.
Белый, ослепительный, он возвышался, украшенный флагами, и был виден еще издали.
У меня закружилась голова, когда я поднималась на палубу. Речи, стихи, музыка приветствовали слияние великого человеческого духа с кораблем. Жена, сыновья и сестра писателя стояли между моряками, словно в кругу новой почтительной семьи.
Глаза сестры влажно заблестели и она сказала:
– На эти маленькие зеленые островки он босым убегал в детстве ловить рыбу.
Сердце писателя гудело в машинах корабля. Его пронзительные глаза искали горизонты морей и океанов... Он никогда не хотел отдыхать.
Команда корабля, от капитана и до матроса, чувствовала, что он стоит рядом с ними,
стройный, мужественный, полный и спокойствия и тревоги. Он знал: под его бессмертным взглядом вырастут гиганты труда. Этого требует его имя на борту корабля и на белых трубах.
И каждый раз, когда дует сильный ветер, я не думаю о соснах Лесного кладбища, а о соленых волнах моря, которые дышат свободой в лицо человеку, стазшему кораблем. Он пересекает Атлантический океан, и об этом шумят сосны вдоль Атлантической, сосны Вецдаугавы. Улицы, они хранят в себе прошедшее, настоящее и будущее. Их названия возвещают о том, что Вецдаугава1 станет Яундаугавой2.
БЛАГОДАРНОСТЬ АРОМАТАМ
Благодарю ноготки за их сильное, доброе дыхание. Оно исцеляет разум. Благодарю зоркие матиолы и ночные фиалки за то, что в безлюдных темных лесах и заснувших садах зажигают они благоухающие свечи земных сновидений.
Низко кланяюсь черемухе, она осыпает меня своей горькой снежной чистотой. Боязливо и радостно покоряюсь ослепительной страсти жасмина.
Спасибо тебе, неистовая конопля. В тебе сливаются запах мяты и запах туи. !ы не позволяешь мне быть слабой.
Скошенная, привядшая трава, последним дыханием ты убеждаешь, как прекрасно отдавать душу.
Мне дорога твоя нестерпимо жгучая, горькая, непреклонная правдивость, серебристосерая полынь. Я окунаюсь в радостную пену
таволги и приникаю к тебе, покорная сладость клевера.
Как зеленый меч, меня пронизывает аромат резных, строгих листьев дуба:
– Будь сильной!
Самой чистой нежностью успокаивает меня юная березка.
Горящая ветвь можжевельника, душистые розги твоего дыма отпугивают злые, терзающие думы.
Но безмолвна я, завидев ель.
Стрельчатое, темно-зеленое пламя твоей хвои источает святость смерти и жизни.
ЗАСОЛЬЩИЦА ОГУРЦОВ
Большая женщина с голыми сильными ногами – руки у нее были тоже голые – внесла в кухню ворох, нет, не ворох – целую копну укропа. Женщина взяла топор и точными отрывистыми движениями стала крошить стебли. Воздух наполнился терпким пряным ароматом. Он изливал простую радость.
Раскрошив часть укропа, она выбежала и тут же вернулась, как вакханка, прижимая к упругой груди охапку листьев винограда и черной смородины. Сбросив ее рядом с укропом, она подвинула поближе огромный глиняный горшок и, в широкой улыбке обнажив белые зубы, стала класть слой укропа, слой виноградных листьев и смородины, перемешивая их с дольками чеснока и яблок.
И лишь тогда из жестяной банки, что стояла рядом, вынула она ярко-зеленые огурцы и уложила их на эту пряную основу.
На слой огурцов опять легли укроп, листья смородины и винограда. А на этот слой снова – огурцы.
И так повторилось несколько раз. Словно Дельфийская Пифия, опьянев от дыма своего треножника, женщина, широко раздувая ноздри, вдыхала запахи укропа, яблок, чеснока, смородины и что-то бормотала-пророчествовала, предсказывая, как хороши, как несравненно вкусны будут огурцы, посоленные ею.
Когда горшок наполнился до краев, она схватила другой, в котором дымился горячий рассол. Окунула в него ложку, поднесла ее ко рту, громко чмокнула и похвалила себя. Соленая вода исчезла в зеленой душистой массе. Женщина прикрыла огурцы двумя положенными накрест дощечками и придавила их камнем. Рассол тут же поднялся над огурцами и пузырьки заискрились, забурлили над чародейной приправой. Женщина опять похвалила свое умение и воскликнула: «Теперь пусть солятся!»
И тут же легко подхватила огромный горшок и, еще раз обнажив белые зубы в улыбке победительницы, как трофей жизненной силы, понесла его в кладовую.
ДЯТЛЫ
Когда я из своего летнего жилища иду на работу, я всегда слышу, как громко стучат дятлы то на верхушках деревьев, то под ветвями, то у самых корней. Черно-белые птицы с красным бликом под горлом, они стучат, ничуть не пугаясь и не замечая моего присутствия. Стою и вслушиваюсь: один выстукивает дактилем, другой – анапестом, третий – хореем, четвертый – свободным размером. Они очень похожи на нас, поэтов. Когда мы вынашиваем строки, мы тоже ничего не замечаем вокруг.
Я прибавляю шаг, меня заждалась речь ритмов.
Стучите, дятлы!
РАКОВИНА
Большая раковина лежала в песке.
Штормившее море выбросило ее на берег.
Песок молчал, а раковина тихо гудела.
Подошел мальчуган и поднял ее. Раковина подумала: «Он прижмет меня к своему нежному уху и услышит неумолчный голос моря. Он будет околдован».
Нетерпеливые пальцы ребенка крепко и долго сжимали раковину – она не сломалась. Мальчуган поднес ее ко рту и попытался надкусить.
Раковина не поддавалась. Она стала тверже камня под тысячелетним слоем песка, под тяжестью моря.
– Противная! – воскликнул ребенок.
Он бросил раковину и убежал. А в ее окаменелых створках гудела бесконечная чистая печаль мира.
СТАРЫЙ ИНДУС
Старый индус, ученый с мировым именем, известный путешественник, рассказывал мне.
– Моя жена тяжело заболела. За несколько дней до смерти она позвала к себе нашего сына и прошептала: «Я ухожу. Но я должна тебе кое-что сказать. Твой отец стареет и частенько засыпает, сидя в кресле. Обещай присматривать за ним, чтобы, заснув, он не упал».
И теперь каждый вечер мой сын заходит посмотреть, заснул ли я в кресле или в кровати.
Рассказав об этом, старый индус вдруг улыбнулся, и в глазах его вспыхнула странная радость. Я вспомнила строки из его книги, которую он посвятил памяти своей жены: «Когда она умерла, на лицо ее снизошел необычайный покой. По индусскому обычаю, жену, ушедшую из жизни раньше мужа, одевают и украшают, как невесту. Это облачение очень гармонировало с просветленным
выражением ее лица. Сердце мое было сокрушено за долгие часы бодрствования – я не спал с момента ее смерти до утра следующего дня, когда она должна была отправиться в свой последний путь и превратиться в пепел, – но, вглядываясь в нее, я непрестанно повторял себе:
– Pulchra, pulchrior in serenitatem mortis. (Прекрасная, еще прекраснее в просветленности смерти)».
Старый индус улыбался.
Не твой ли это восторг, бесконечная любовь?
ДЕНЬ ПЕВЦА
В руках Надира были цветы и он сказал:
– Надежда!
Пламя осенних гвоздик легко плясало над
незримой раной.
Надир пел: громовая радость сотрясала
стены и окна.
Сердца сжимались восторгом страдания.
Надир опустил голову.
Было ли то сомнением? Серый призрак коснулся пальцем его темных бровей и беззвучно
сказал:
– Смирись!
Надир улыбался.
Из глаз его вылетали огненные мотыльки красоты, его белые зубы надкусывали счастье,
как лакомый кусок добычи.
Надир подумал: «Может быть, я еще не родился, но я вольюсь в свой голос, он будет течь, как металл из плавильной печи, и так очистится руда моей жизни, моей души».
Надир заснул.
Он скрестил руки на холодном снеге рубашки, и тяжкая ноша дня канула в беззвучность его дыхания.
На губах его дремала завтрашняя песня.
ЛЕПЕСТКИ МАКА
Каким душным, каким однообразным был день! Летнее воскресенье у озера. Она смотрела на холст, краски и кисть, но писать не могла. То ли погасли в мире краски, то ли потускнели ее глаза?
Тот, кого она любила, не пришел. Уже давно он больше не приходит. Но разве можно его винить? Слишком тягостной, навязчивой была ее любовь. Как сказал он однажды, когда после долгого мучительного отчуждения они снова встретились:
– Я каждый день думаю о тебе, но не в силах к тебе пойти. Мне страшно: ты хочешь меня подчинить себе. С тобою я, конечно, стал бы лучше, а я хочу быть свободным. Если мы будем вместе, сразу же начнется разлад. Ты, может быть, ни слова не скажешь, но будешь страдать. И я это почувствую. Есть в тебе что-то трагичное, и оно обволакивает, как черное облако. Ты умна и все-таки не видишь
меня таким, каков я на самом деле – во мне есть что-то от карманного вора.
Так неожиданно он закончил свою речь о свободе.
С опущенной головой сидела она и думала о себе и о нем. Красивая, серьезная, безупречная, подавленная своим мнимым благородством и безупречностью. Он сейчас у какой-то другой женщины – влекущей, уклончивой, свободной, ему не подчиняющейся. А в ее любви разве было хоть что-то хорошее, – словно камень на шею и себе и другому. Словно она искала спасения от непосильного бремени в счастье, отпущенном на двоих.
Она медленно поднялась и пошла к озеру. В знойном мареве оно лежало недвижимое – как Мертвое море. Ей припомнилось, как хотела она обрести внутреннюю свободу. Прошлой осенью одна уехала к Черному морю – такому же сине-зеленому, как бирюза. Горы светились, коробочки магнолий выстреливали яркими, красными семенами, повсюду бродили влюбленные. Только она жила в одиночестве. Как всегда. В одиночестве? Нет, каждый миг он был с нею, он запрещал ее душе раскрываться навстречу другим людям. Как-то она
не выдержала – сорвала жесткий большой лист магнолии, нацарапала на нем свое имя и его адрес, наклеила на лист марку и бросила в почтовый ящик. Почтовые работники с удивительной бережливостью доставили ему этот лист. Потом он говорил:
– Я был счастлив. Весь день не выпускал этот лист из рук, даже на работу пошел с ним.
И все-таки непроходимая пропасть была между ними. Внезапно, словно вздох пронесся над озером. Кто вздохнул вместе с нею? Она подняла голову и увидела, как от горизонта, быстро набухая, надвигается черная туча. Второй вздох прогудел, как шквал. Она вернулась в сад. И вдруг остановилась.
Ветер, примчавшийся издалека, набросился на маки. Красные и фиолетовые, они клонились, податливо льнули к его незримой, бурно дышащей груди. Безжалостной рукой он оборвал их мягкие лепестки и, вихрем промчавшись дальше, осыпал ими голые борозды.
Она стояла, свободно и глубоко дыша. Под затененным грозою небом лепестки, такие нежные и ослепительные, лежали на темной земле. Воистину, она видела краски мира!
Блеск первой молнии сверкнул в ее глазах.
Она быстро взбежала на веранду, схватила кисть и – под полыхание вспышек, под шум дождя – стала писать лепестки маков на черной земле.
СЕДОЙ ПРОФЕССОР ПИШЕТ ПОЭТЕССЕ
Бывают дни, когда человек чувствует себя и неспокойным и несчастным. Сидит за столом и не знает, что думать о своем будущем, не знает, как дальше жить.
Но предельно несчастлив старый человек тогда, когда убеждается, что единственное его общество – одиночество.
Я был очень, очень одинок, хотя в моем доме находились и Другие люди. Вдруг мне позвонили и принесли Вашу книгу. И я зачитался Вашими стихами о любви. (Не смейтесь, пожалуйста.) Я слишком стар, чтобы вновь полюбить, но слишком молод, чтобы совсем не любить.
Когда я читаю Ваши строки о двуличии любви, мне кажется, что в них звучит всечеловеческая трагедия.
Скоро я еду в экспедицию к воттам (это маленький финно-угорский народ) и Вашу
книгу возьму с собой. Буду жить в палатке вместе со студентами, которые не понимают Вашего языка. Вечерами стану читать и переводить им Ваши стихи.
МОИ ПОДРУГИ
Хранительница бессмертия
Ее глаза дарят мне неисчерпаемый блеск двадцати шести озер Видземского края, в ее седых волосах горит белый огонь юности.
Ее враг – забвение. Как шмелиное гнездо, гудит ее краеведческий музей – там она собирает терпкий и бесконечно чистый мед трудов настоящего и прошлого.
Она хранит бессмертие людей, запечатленное в их вещах, жилищах, письменах. Она – сестра и мать художников, писателей, композиторов, борцов революции, всех лучших людей труда, всех честных рядовых людей. Если у любимого писателя – ныне живущего или уже умершего – день рождения, она с утра надевает праздничное платье и весь день вспоминает этого человека, и словно светится изнутри.
Она живет в доме, который называется Саулгриежи – Солнцестояние, – и маленькое
озерцо серебрит его порог. Огромные клены на / обочине шепчут медлительно и ликующе:
– Ты уйдешь и все-таки ты останешься!
Оттого-то, уходя, я остаюсь у нее.
Часто сердце, как чайка, взлетает на ЛиеУ пайский маяк, но и оттуда глядит оно в сторону того края, где живет моя подруга, й видит его.
Близ Саулгриежи сходится много дорог, бегущих в Мадону, Лаздону, Ляудону, Праулиене и Агашиене, – и облака над ними – белые, темные – полны вековых раздумий.
Я знаю, она помнит и мой день рождения, и вечные думы ее облаков прольются и над моими дорогами.
Маленькая малиновка и огромная тень
Она сидит с полузакрытыми глазами в белом халате врача и слушает изо дня в день рассказы людей о боли и страхах.
Ни с кем не делится она своими заботами об этих людях.
Но они провожают ее до дому, серебрят завитки волос, по вечерам заставляют склонять голову над книгами, сидят рядом в концерте и в театре, все время задают вопросы уму и сердцу: как сделать лучше?
Ее лицо спокойно, но, когда она поднимает веки и отвечает, из глаз ее вылетают два карих огонька, как искры из маленького кузнечного горна.
Иногда в ямочку на ее щеке, словно малиновка, прыгает улыбка. Эта малиновка бойко клюет огромную, грозную тень, которая надвигается на человеческую жизнь. Тень мечется,
распадается и тает. Маленькие огоньки сжигают страх.
Когда она жгутом перетягивает мне руку над локтем, я вижу, как старается она расправить складку, прорезанную заботами меж ее бровей, – если слишком высоко поднимается красная струя жизни – эта струя превращается в союзника огромной тени.
Но когда напряжение усмирено, струя опускается, все сделано, как должно, – малиновка снова прыгает в ямку на щеке, маленькие огоньки вылетают из горна глаз.
Часто в поздний вечерний час, в телефонной трубке раздается ее полушутливый голос:
– Как дела?
Я не знаю, спит ли она Может ли она вообще заснуть в темноте, как другие. Ее жизнь – сплошное бодрствование ради жизни Других.
Мне чего-то недостает, если над моей работой, моими радостями и моими бедами не реют крылья милой, верной малиновки. Маленькой малиновки, которая бойко клюет огромную тень и отпугивает ее.
Она не спрашивает: что я за это получу?
В юности она обучалась балетному искусству и хотела стать балериной, а стала учительницей. Теперь она учит девочек хорошо готовить, красиво сервировать стол. Но походка у нее такая, как будто она не ходит, а летает, и руки ее прикасаются к каждой вещи с округлой плавностью.
Когда она входит ко мне со своим маленьким сыном (она потеряла человека, которого любила), – оба они сразу же начинают приводить в порядок мои разбросанные книги и разглаживать скомканную скатерть. Сами того не сознавая, они каждым вздохом, каждым движением борются за красоту.
Моя подруга со своим сыном живут в комнатке у моря. За их окном толпятся могучие сосны. Когда я летней порой захожу к ним, го часто вижу там другую женщину, которая более близка моей подруге, чем я.
Болезнь лишила эту женщину способности ходить. Она передвигается в кресле на колесах, и только руки ее находятся в постоянном движении. Артель инвалидов ценит ее умение поднимать на чулках спустившиеся петли. Благодаря этой работе она сумела вырастить сына и дочь – отец их бросил, когда заболела мать.
Ее дети тоже сидят в маленькой комнате у моря и болтают с сыном моей подруги. Потом они выбегают во двор, и голоса их разносятся по сосновому бору.
Моя подруга не оставляет этих оставленных. Когда она упоминает о больной женщине, в ее голосе всегда звучат уважение и восхищение. Она дарит ей свою любовь, она дает ей возможность отдохнуть летом.
Я украдкой смотрю на незнакомую, отважную женщину.
Я понимаю – она могла бы отдыхать и в другом месте, но там не было бы ласкового голоса нашей подруги, легкости ее движений, ничем не омраченного смеха, вместе прочитанных книг, искусно подобранных цветов в глиняных вазах, согласного щебетания детей. Сосны за окном не были бы такими могучими.
И не освещало бы все вокруг эта несказанная душевная красота.
Я редко вижу свою подругу. Иногда она влетает ко мне, стройная и стремительная, со слегка запавшими щеками, с тенями вокруг глаз и быстро говорит:
– У сослуживицы мать в больнице. Мы попеременно дежурим у нее ночью. Я приду в другой раз. Может, вам надо помочь что-то сделать?
Много раз ее гибкие руки накрывали мой праздничный стол. Но и не помогая, она помогает мне, потому что ее губы никогда не произносят:
– Мне трудно.
И глаза ее не спрашивают:
– Что я за это получу?
Таковы мои подруги, и я зову их своими только потому, что для других они больше подруги, чем для меня.
Я ОТКРЫВАЮСЬ ТОЛЬКО ЛЮБВИ
Тихий застенчивый художник, ты не умеешь рассказывать о себе, но мы уважаем твое молчание. Глубина откровения не умолкая звучит в твоих картинах.
Они говорят:
– Я люблю.
Взгляд твоей любви всю жизнь свою вбирал в себя и открывал нам дали Даугавы, ее величавое течение, красоту ее крутых берегов. Он открывал нам таинственное мерцание потоков Гауи, белоснежную пену порогов Персы, сверкающие всеми бликами воды Юглы, каменистые берега моря – всю Латвию с ее лесами, рощами, реками и озерами, с открытыми далями, с потаенными уголками.
Рука об руку пляшут, развевая разноцветные юбки, лето, весна и осень Латвии, околдовывая нас и увлекая в эту пляску вечности, в пляску смены лет.