355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирча Кэртэреску » За что мы любим женщин (сборник) » Текст книги (страница 2)
За что мы любим женщин (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:08

Текст книги "За что мы любим женщин (сборник)"


Автор книги: Мирча Кэртэреску



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

О близости

Когда-то, как будто в другой жизни, мне пришлось пожить в Амстердаме, в мансарде одного фламандского дома по Ватерграфсмер. На трех нижних этажах жила домовладелица-полячка с краснощекой дочкой. По вечерам они вместе принимали ванну, визжа и прыская друг на друга водой, ночью полячка в одиночестве напивалась, оплакивая умершего мужа… В моей комнате с косым потолком были только кровать, стул и стол. Еще у меня были сиди-плеер и несколько дисков, которые я непрерывно слушал первые дни, пока не выучил наизусть. Все время накрапывал дождь и стояли сумерки с прожелтью, и так несколько месяцев подряд. Я сходил с ума от одиночества. В университете я читал для маленькой группы элементарный курс румынского. По вечерам выходил и часами гулял по городу под стук капель о зонтик. Я шел вдоль полукружья каналов, переходил их по горбатым мостикам, углублялся в кривые улочки с подозрительными магазинчиками… Поскольку я был черт знает какой длинноволосый и в кожаной куртке, ко мне цеплялись те, кто продавал марихуану, особенно негры и азиаты, – совали мне под нос перехваченные резинкой сверточки. От скуки я заходил в темные забегаловки, подсаживался к раскаленной печурке и, пока от моей куртки шел пар, глотал в одиночестве можжевеловую водку, а рядом, смачно и вызывающе, целовалась какая-нибудь парочка лесбиянок.

Много раз я забредал в квартал красных фонарей и бродил, анонимный, в толпе мужчин, которые пялились на витрины, мимо баров и erotic-show, блеском реклам подсвечивающих темные воды каналов со множеством плавучих домов. Женщины в красных комбинезонах и в легендарных ультрамариновых париках иногда цепляли меня за руку и убеждали зайти в один из тех залов, где можно сидеть и пить, наблюдая вживую оргию на сцене. Каждое здание было борделем. В сотнях витрин сидели женщины в откровенных нарядах, только флюоресцирующее кружево и подвязки, женщины молодые и женщины старые, худые или с пухлыми животами, ладные, как куколки, или жесткие и мужеподобные, всех рас, всех цветов и даже… обоего пола, потому что то одна, то другая оказывалась (но тут нужен был наметанный глаз!) накрашенным и выбритым мужчиной, как в елизаветинском театре, – и он нежно улыбался тебе и манил пальцем. Проходя мимо этих барочных и вызывающих витрин, я думал, как они похожи на мои отроческие фантазии, когда, завернувшись в мокрые от пота и феромонов простыни, я представлял себе голых женщин, женщин непристойных, без лиц, без личностей и без собственной воли, в чистом виде сексуальных животных, щедро подставляющих мне свои ягодицы, свои икры, свои надушенные затылки. И вот я один в Амстердаме, брожу в одиночестве по своему отроческому воображалищу, по инфернальному раю своего эротизма. Мне довольно толкнуть одну из этих дверей, чтобы осуществить видения. Все было для меня, я легко мог бы набраться сексуального опыта, в других местах недоступного. Поскольку мне платили среднее голландское жалованье, я без проблем мог бы себе позволить девушку раз в неделю, девушку раз в три дня, девушку тогда, когда приспичит. Иногда я заглядывал кому-нибудь из них в глаза, видел, как они вдруг загораются, как будто при виде любимого, думал, какова была бы ночь в ее объятьях. И… шел дальше, пока не покидал эту карнавальную зону и не попадал снова в протестантский город, строгий, утыканный куполами далеких церквей. Всякий раз я приходил домой, в свою комнатушку, довольный, что я один, а не в объятьях сексуального объекта. За все время моего долгого пребывания в Амстердаме я ни разу серьезно не подумал о том, чтобы иметь дело с проституткой.

Не хочу показаться ханжой. Я – мужчина как мужчина. Уровень андрогенных гормонов в моей крови в десятки раз выше, чем в крови женщины. Мой мозг плавает в половых гормонах. Мне в полной мере знакомо чисто эротическое волнение – я способен возбудиться при виде какой-нибудь незнакомки в автобусе, я часто кружу в лабиринте бурных и темных фантазий, населенных именно сексуальными объектами, полностью подчиненными моей воле. Порнография не вызывает во мне безусловного отвращения – я признаю своими, мужскими, десятки тысяч сайтов в интернете и сотни журналов, которые не купит ни одна женщина, и бывают минуты, когда я настоятельно нуждаюсь в оргиастических картинках. При всем том я испытывал сожаление каждый раз, как занимался любовью с чужой и безразличной женщиной, и ни за что на свете не пошел бы к проститутке. Не потому, что риск велик, и не потому, что мне этого не позволяет принцип верности.

Я просто-напросто считаю, что секс, сопровождаемый душевной близостью, лучше, чем секс без такой близости. Я намеренно не говорю о любви, хотя в конечном счете речь идет именно о ней. Чувство иногда является тормозом для секса, а верность становится чем-то невыносимым в постели. Секс подразумевает радикальное сужение сознания, глубокий нырок под социальные и этические условности, освобождение от табу, от брезгливости, поиск удовольствия в запретном и перверсивном. Любовь, с ее ярко выраженным культурным компонентом, тоже норовит, в самые острые моменты полового акта, отодвинуться, как часть мозгового панциря, который прикрывает нашу наготу. У многих пар фантазия деперсонализировать партнера, забыть о прочной связи с ним усиливает эротическое удовольствие. При всем том что-то от этой психической связи, объединяющей настоящую чету, что-то, называемое любовью, что-то существенное и о чем почти не говорят, способно выстоять и перед самым опустошающим символическим обнажением. Я имею в виду, как бы это сказать, что и тела тесно связаны любовью. Даже когда мозг и личность растворены в необузданном удовольствии секса, душевная близость сохраняется и придает этому яростному и животному акту что-то ребяческое, трогательное, что-то, что и есть настоящая радость этих часов, что-то, о чем помнишь и после того, как забыто удовольствие. Как не стоят, по мне, ломаного гроша фантазии, когда они воплощаются (потому что, конкретизированные, они теряют именно свою идеальность: я могу, например, фантазировать на предмет sex party, но реальная такая party наверняка разочаровала бы меня своей конкретикой), так и половой акт, когда тела не знают друг друга, кажется мне с самого начала провальным.

Мое тело питает глубокую привязанность к телу моей жены. У меня, по сути, два тела, и, по сути, вся моя жизнь дублируется. Даже если бы у меня вынули мозг, как у подопытного животного, тело мое было бы по-прежнему влюблено в тело жены. Необходимость близости с существом, с которым я живу, отнюдь не ограничивается сексуальной стороной отношений. Некоторые боятся семейной жизни именно из-за перспективы видеть партнера в самых неприглядных ситуациях. Но моя любовь именно этим и питается. Я люблю ходить по магазинам вместе с женой, пить вместе с ней кофе, смотреть, как она принимает ванну, болтать с ней про НЛО. Я люблю смотреть, как она ест и как развешивает выстиранное белье. В нашем сексе душевная близость – самое ценное, и наше удовольствие полностью зависит от нее. По сути, любовью занимаются два тела, которые знакомы глубочайшим образом и которые все же не пресыщаются, снова и снова открывая друг друга. Я знаю, что она сделает в тот или иной миг, и все же всякий раз это застает меня врасплох. Чем лучше я узнаю ее кожу, все ее жилочки и складочки, все ее жесты и слова, тем острее и отчаянней становится мое любопытство. Эта близость с другим моим телом перманентна: когда я сплю, я и во сне знаю, что оно рядом, а в часы физической любви эта близость становится тотальной. Тогда я перестаю отличать взгляд от прикосновения, нежность от грубости, счастье от муки. Только ее одну я хочу, потому что только ее я знаю. Я смотрю в ее межножии на «бабочку с крылышками, сонно сведенными» и знаю, что это самая красивая штука, которую мне дано увидеть и потрогать.

Наша близость, в нашем доме, в нашей постели, не ослабляет, а протежирует нашу эротическую радость. Благодаря ей все становится эротическим, и все, даже самое грубое и смелое, избавлено от вульгарности. Только в таком защищенном пространстве тело, как и ум, могут полностью раскрыться для познания партнера. И этим секс больше, чем что бы то ни было, перекликается со сном. Когда мы спим, наш мускульный тонус упразднен и все наше тело обездвижено, давая мозгу свободу галлюцинаций. Когда же мы занимаемся любовью, упразднен, напротив, наш ум, а тело погружается в сладострастие. И, наконец, последняя деталь в подтверждение этого прихотливого и чародейного параллелизма: когда мы видим сны, независимо от их содержания, это всегда сопровождается эрекцией…

Вспоминаю идиотский анекдот из детства, в котором женщина определялась как «то, за что ты держишься, когда занимаешься любовью». Без настоящей близости как женщина, так и мужчина в буквальном смысле представляют собой именно гимнастические снаряды для набора определенных упражнений. Они могут развлечь (особенно мужчину), как качание на качелях, но с моей точки зрения, это примитивный, ребяческий, неполноценный вид секса. На самом деле, настоящая половая зрелость наступает, когда начинаешь испытывать «солипсизм на двоих» и когда хочется сказать: во всем мире есть только два существа, которые занимаются любовью по-настоящему – я и моя любимая.

Набоков в Брашове

Несколько дней назад я шел быстрым шагом, руки в карманы своей канадки, через индустриальный пейзаж, где-то в районе Тимпурь Ной, и мне было тошно до слез. Было очень холодно, хотя и солнечно, только-только стаял иней ноябрьского утра. Я думал о разных литературных бреднях, когда вдруг услышал оклик: «Эй, Мирча! Как жизнь, дорогой?» В двух шагах от меня, на обочине дороги, остановился массивный серебристый БМВ, и из его окна мне улыбалась какая-то совершенно незнакомая особа с вскинутыми на лоб темными очками. Я шагнул к машине, и особа вышла. «Ты меня еще помнишь? Помнишь, кто я?» Я смотрел на нее, решительно не узнавая, и ответил: «Не то чтобы», – в свою очередь улыбнувшись. На ней был шикарный, даже эпатирующий прикид, особенно на фоне убогих домов через дорогу, цементного заводика и кривых киосков на трамвайной остановке. «Я Адриана, сестра Ирины, ты раз приезжал к нам в Клуж!» ОК, я видел ее раз в жизни, много лет назад, где мне было ее запомнить? Все нормально. Я изобразил радость встречи, и мы обменялись банальными фразами. «Ты еще ездила в Финляндию?» – спросил я, чтобы она уверилась, что я знаю, с кем говорю. «Да, я все время туда езжу, мы работаем с тамошней фирмой. Но лучше скажи, ты-то как? Дела идут? Я все слышу, что у тебя вышло то одно, то другое, но знаешь… столько работы, с чтением у меня в последнее время не того… Зато Ирина покупает все твои книжки, в память давних лет, сам понимаешь…» Я мялся, но наконец почувствовал, что нельзя не задать вопрос. «А как Ирина?» На что совершенно, абсолютно незнакомая мне женщина пустилась в наивную похвальбу: было видно, что ее сестра – гордость семьи. «О, Ирина – очень хорошо, она уже несколько лет как обосновалась в Брюсселе, у нее муж – большая шишка, член европейского парламента…». «Ибо так пишется история», – мелькнуло у меня в голове. Еще два-три слова, «держим связь» (какую еще связь?), «была очень рада тебя повидать», и человек за рулем потянулся и открыл для нее дверцу. Потом пространство сомкнулось вокруг исчезнувшей машины, как закрывается модный журнал с безупречно сфотографированными объектами. Остались мокрые блочные дома под коркой грязи, дыры в асфальте, плохо одетые и глядящиеся больными люди на перекрестке.

Я забыл, в какой нотариат или суд направлялся, какие бумаги должен был оформить, и примерно с полчаса бесцельно шлялся по тем местам из черной утопии. Ирина в европарламенте? Важная мадам в Брюсселе? Жена крупного чиновника? А я-то боялся расспрашивать ее сестру из жалости, чтобы не ставить в неловкое положение. Все эти годы я представлял себе Ирину опустившейся, может быть, алкоголичкой, затравленной неотвязным прошлым. Может быть, бездомной, вроде тех, от которых так жутко несет в трамваях… Потом я понял, что так и должно было быть, что жизнь, которая несколько лет назад дала мне прямо в руки готовый сюжет, теперь предлагает и финал к нему – естественный, а то и обязательный. Я далек от «реализма» и сюжетную прозу тоже не пишу, поэтому никогда и не касался тех двух-трех по-настоящему интересных вещей, которым был в жизни свидетель. Но вот сегодня у меня наконец-то есть кое-какой покой (увы, не внутренний: просто покой, просто уединение в самом конкретном смысле – закрытая дверь в кабинет, младший спит в своей кроватке за стеной, старшая чем-то занята в гостиной…), чтобы подумать об Ирине, моей «первой женщине», и о ничтожестве ее тайны. О жалкой тайне жалких времен.

Я был студент филфака, графоман, слегка сдвинутый, как положено поэту (по моим понятиям), но притом такой блеклый, плюгавый, мелкий, что единственная часть человечества, которая меня интересовала, девушки, смотрела сквозь меня, как сквозь стекло. Одиночество мое было безысходным. Даже когда, походив по кружкам, я приобрел некоторую литературную известность, мне не удалось привлечь внимание ни одной из коллег. Среди моих приятелей самые страховидные, самые последние болваны хвастались своими беспримерными эротическими успехами, на «чаепитиях» рассказывали во всех подробностях, что происходит на их сексодромах, как они называли топчаны на мансардах или в подвалах, где ютились. А мне было двадцать три года, и на мой сексодром не приземлилась еще ни одна женщина… Так что весной 79-го, когда я поехал в Клуж на коллоквиум по Эминеску, мне на миг показалось, что я наконец-то ухватил Господа Бога за ногу. Я встретил там особу, которая подала мне что-то вроде знаков симпатии. Она была года на четыре старше, уже кончила университет и получила распределение в один ардяльский городишко, преподавать английский и румынский. Страшненькая, одета кое-как, будто свитера и юбки набрасывали на нее вилами, и, когда шла, у нее заплетались ноги. Поначалу нам было хорошо вместе: парочка сумасшедших, много о себе мнящих. Я вещал только цитатами из своих любимых авторов, она – только параболами и все время иронизировала, так что иногда, посреди наших пространных и ученых дискуссий на улицах Клужа, мы вдруг понимали, что каждый говорит исключительно о своем, без оглядки на другого. В какой-то момент она остановилась под фонарем и спросила: «Тебе не кажется, что весь этот Клуж – только игра ума? Сон, от которого нам придется когда-то очнуться?» Тут даже я почувствовал всю идиотскую книжность этой фразы и ответил саркастически: «А тебе не кажется, что Борхес уже говорил что-то подобное про Буэнос-Айрес?» – «Нет, нет, я правда в это верю. Я даже верю, что ни в чем нет смысла, что все есть наш сон или чей-то сон про нас…» Мне не удалось сбить ее с таких вот экстравагантностей. На коллоквиуме я сделал доклад, из которого никто ничего не понял. Мы обсудили его потом с Ириной, одни в купе, сварганив для водки чаши из двух половинок апельсина. Я был очень удивлен: она поняла. Я был очень удивлен и когда она позволила себя поцеловать, и вообще подпустила к себе… Но не слишком близко…

Дома мне стали приходить от нее письма, примерно в две недели раз. Письма были чисто интеллектуальные, без всяких сантиментов. Что она читает, что переводит… Ей очень нравились Набоков и Д. Г. Лоуренс, она читала по-английски американских постмодернистов, ее страстью был Роберт Кувер. В ней бесспорно жил талант критика, наблюдения были отнюдь не расхожими. Только в конце писем проскальзывала нотка нежности, очень чистой. «Good night, sweet prince», – так она неизменно их завершала. Но я тем временем влюбился в одну свою бухарестскую однокурсницу, и история с Ириной как-то расплылась, потеряла контуры. Вышла, однако, осечка. Моя однокурсница тоже была девица и таковой намеревалась оставаться по крайней мере еще несколько лет. Мы, как безумные, тискались в подъездах старых домов, но мой «послужной список» оставался по-прежнему нетронуто белым, а ведь мне, о Господи, исполнилось уже двадцать четыре года! Я прибег к эксцессам эротической лирики – в качестве компенсации. Плохая компенсация. Я бы переспал, несмотря на свою абсолютно реальную любовь к однокурснице, с кем угодно, даже со старухой! Тем более что старухой была для меня любая женщина за тридцать. Поэтому мои надежды возродились, когда я снова встретился с Ириной на следующий год, тоже в Клуже, на сей раз на фестивале поэзии в рамках «Воспевания Румынии».[5]5
  Грандиозный ежегодный фестиваль «народно-патриотических» распевов вперемешку с восхвалением Чаушеску.


[Закрыть]
Я завидел ее издалека, в толпе, которая поджидала у входа легендарную Аризону (весьма, впрочем, вульгарную диву). Она вышла мне навстречу, спотыкаясь больше, чем обычно. У нее была теперь короткая стрижка, сальные прядки волос падали на щеки. Всякий раз, как я видел ее после перерыва, меня передергивало от ее некрасивости: тонкие сухие губы, до невозможности курносый нос, пергаментная кожа. Но глаза выдавали все же живой ум и еще нечто, своего рода романтическое безумие, отрыв от всего, что вокруг. Когда она пригласила меня к себе домой, я вдруг почувствовал игру гормонов в зоне ниже пояса: готово – адье, детство, «this time nothing can go wrong!» Но – ничего подобного. Потому что дома у Ирины оказалась и Адриана, ее сестра, которая только что вернулась из Финляндии, и весь этот несчастный вечер мы провели за рассматриванием толстенных альбомов с фотографиями финских сумерек, финских елей, финских северных оленей. Сибелиус и Берцелиус, и прочее занудикус и черталысикус… Несколько часов подряд я ждал, пока уйдет Адриана и начнется то, что надо, но в конце концов ушел сам, вне себя от унижения и ярости, и так прошел еще год. Единственным моим утешением, и то довольно слабеньким, было признание Олдоса Хаксли из книжки «Гений и богиня», которую я тогда читал, что он оставался девственником до двадцати шести лет! Так что могли быть случаи и потяжелее моего. Но я дал себе клятву, что я так низко не скачусь. Лучше смерть, чем бесчестье…

Сегодня-то я думаю, что лучше было бы погодить, потому что несчастный день, когда «я стал мужчиной», до сих пор остается одним из самых моих гнусных и мерзких воспоминаний. Ирина позвонила, что она в Бухаресте (как это? А ее учительство в Ардяле? Уволилась? И даже если так, что ей делать в Бухаресте?) и что хочет посоветоваться со мной по очень важному делу. Я ехал на метро долго, до дурноты, вышел на Защитниках Отечества, нашел блочный дом, поднялся по лестнице, провонявшей помоями, вошел в однокомнатную квартирку, где густо пахло луком и перцем из токаны,[6]6
  Рагу из мяса и (или) овощей.


[Закрыть]
и поцеловал Ирину, пропитанную тем же запахом. На ней был халат в цветочек. Есть я отказался, мне надо было решить мою проблему. С дурно сыгранным выражением роковой женщины она расстелила на кровати полотенце и легла на спину. Я растянулся рядом. Заботливо продуманным сюрпризом оказалось то, что под халатом не было трусов… В меру помаявшись, я стал мужчиной, но вместо счастья и облегчения, которые предвкушал, осталось только сильнейшее отвращение от запаха токаны, досада, что я кончил в первую же минуту, а главное – гадливость от всего, что имело отношение к тому дню, к лежащей рядом непривлекательной и пропахшей кухней женщине, к кособокой квартиренке и даже к сумеркам, испариной проникавшим из-за штор. Я ни о чем не мог думать – только как бы поскорее убраться оттуда и никогда больше не видеть Ирину. Она исчезла в клозете по своим интимным делам и вернулась в серый воздух комнаты, крупная, грудастая, с густыми волосами на лобке (я представлял себе женщин совсем по-другому), с мускулистыми бедрами. Накинула халат и закурила.

Здесь тону моего повествования положено было бы смениться с патетического скерцо на что-то посерьезнее, на что-то, может быть, даже зловещее и уж по крайней мере мрачное. Но никакого резкого перелома не произошло. Разве что стемнело, разве что плотнее стали тени. Если чего и не хватало для полной связности, как в кинофильме (думал я после), так это именно того, что она мне тогда и сказала, все еще стоя, все еще с дымящей сигаретой. «Я, Мирча, хочу, чтобы ты помог мне в одном… деле. Я не знаю, как быть». – «То есть?» Меня все еще разнимало отвращение. Штаны у меня вывернулись наизнанку, когда я вылезал из них, не помня себя, и сейчас я выковыривал из штанин носки. «Скажу тебе все прямо». Но вместо того, чтобы так прямо все и сказать, она пристроила сигарету в равновесии на подоконнике и принялась мастерить пепельницу из тетрадного листа, исписанного карандашом. Справившись, она стряхивала в нее пепел, пока огонек сигареты не сгинул без остатка вместе со своей истлевшей бумажной оболочкой. «Мне предложили сотрудничать с секуритате…[7]7
  Органы госбезопасности Румынии во времена Чаушеску.


[Закрыть]
»

Мозг у меня неповоротлив и почти всегда пребывает где-то далеко, так что я обычно упускаю нужный момент. Самые серьезные моменты своей жизни я пережил так, как будто бы это было не со мной, а с кем-то другим, и что-то неважное. Так и на этот раз. Сообщенное до меня не дошло. «И что ты ответила?» – спросил я формально, как будто она пересказала мне какой-то свой сон. Ирина в первый раз взглянула мне прямо в глаза, пусть с опаской, но с вызовом. «Я сказала да». Последовало долгое бла-бла-бла, как речитатив, отрепетированный перед зеркалом: чем оставаться на всю жизнь жалкой провинциальной учительницей, лучше пойти туда, где ее достоинства будут оценены… молодые и интеллигентные люди изменят положение дел изнутри… она сможет путешествовать по заграницам… получит доступ к библиотекам… она воспользуется своим положением, чтобы делать добро…

Я перестал ее слушать, постепенно стряхивая с себя дурман. Интересно, что, когда я услышал про секуритате, у меня в голове закрутились самые дурацкие и разрозненные картинки: длинная, человек в сто, очередь за пивом в «Букур Оборе», где какой-то тип, крайне нервозный, принялся в голос возмущаться, когда какие-то цыгане полезли без очереди. «Это секурист, я его знаю, – сказал тогда, прямо-таки с уважением, один старичок. – Все в его руках, он наведет порядок». У меня в доме многие из соседей были секуристы, в детстве я играл с их детьми. Я помнил и анекдоты с «не кучкуйтесь, ребята»,[8]8
  Присказка секуристов, внедряемых в толпу, – не кучковаться: во-первых, чтобы не «светиться» компактной группой, во-вторых – чтобы иметь больший обзор происходящего.


[Закрыть]
и советы мамы не говорить, «чего не следует», потому что секуристы кишмя кишат во круг. Что такое были секуристы и секуритате? И почему мне, как в дурном анекдоте, выпало стать мужчиной через секуристку, пусть даже только начинающую? Я не стал ее перебивать, пресекать попытки убедить меня (а скорее саму себя), что она поступила хорошо, и оправдательная речь лилась впустую еще долго после того, как она поняла, что я больше не слушаю. Я едва различал ее лицо. Тонкие, как бумага, стены блочного дома пропускали все: спуск воды в унитазе, телевизионные голоса, музыку… Кончив «речь», она снова закурила и в молчании докурила сигарету до конца. Потом «сладострастно» растянулась подле меня, «смачно» меня поцеловала, непристойно приласкала – да, без кавычек – и захотела, чтобы мы повторили все сначала. Тогда я отбросил ее руку и сказал, как автомат, абсолютно не ощущая «драматизм» момента, что она идиотка, что она разобьет свою жизнь, а может, и чужие жизни, что я знать ее не хочу, если она сделает этот шаг. Да и вообще, раз она уже приняла их предложение, чего она хочет от меня? «Но мне не с кем было поговорить, Мирча, не с кем посоветоваться. Я тут никого не знаю, у меня нет близких… Я должна была поговорить с кем-то, кому можно доверять…» Я ушел от нее, когда была уже ночь, и пошел домой пешком по лужам, меся грязь, под подозрительными взглядами бдительной милиции. Только дома, в своей постели, я прочухал все безумие того вечера. «Сумасшедшая», – подвел я черту, но, странным образом, идиотом я чувствовал себя, как будто это я сделал величайшую глупость… Я уснул с тяжелой от табака головой, в решимости все забыть.

Потом дела с моим сексуальным послужным списком пошли лучше. До двадцати шести лет, судьбоносного возраста Олдоса Хаксли, я внес в него, огненными буквами, четыре имени. Успокоившись в этом отношении, я начал писать стихи с более философским уклоном. Несколько месяцев спустя после того вечера, когда «я стал мужчиной», поздно ночью мне позвонила Ирина. Она была в отчаянье, плакала и кричала в трубку. Напилась? Что-то я не помнил, чтобы за ней такое водилось. Попытавшись составить связный рассказ из ее более чем бессвязных выкриков, я получил такую картину: ее подселили, на конспиративном положении, в одно общежитие, на Эйфории. Она жила в комнате с двумя соседками, «это такие курвы, Мирча, они меня бьют и таскают за волосы». Ей промыли мозги, «мне приходится делать такие кошмарные вещи, Мирча, сил нет, Мирча!» Она рыдала и шмыгала носом, как ребенок, у которого текут сопли. Ей едва удалось сегодня вырваться, и она звонит из первого попавшегося телефона-автомата. Ей нужно бежать, куда угодно, ей нужно скрыться. «Приезжай ко мне!» – крикнул я, но она вдруг повесила трубку. Я прождал ее потом напрасно весь вечер.

В наступившие затем годы дела приняли плохой оборот. Стало холодно и голодно. Секуритате из объекта для шуточек превращалась в зловещий миф. Страх распространялся безостановочно, как психоз. Я все чаще думал об Ирине. Что она делает, бедолага? Выполняет какое-то из их извращенных заданий? Или сама стала орудием террора? Она, та, что не верила в реальность, та, что была влюблена в Набокова? После долгой паузы ее звонки ко мне возобновились. Всегда поздно ночью и всегда с просьбой одолжить денег. Раз от разу голосом все более хриплым, все более шалым – наверняка поддавала. Я не мог одолжить ей денег, потому что был гол как сокол, но я всегда спрашивал, как она и что. «Не могу тебе ничего сказать», – отвечала она и вешала трубку. Я, как все мужчины, в бессонные ночи дотошно перебираю список (у кого-то он короче, у кого-то длиннее) женщин, с которыми имел дело, галлюцинирую на тему, что и как было с каждой из них, но мне не забыть ту, которая все-таки была номером первым и таковым останется, независимо от того, насколько вытянется в длину список. Несмотря на ее чудовищный выбор, а может, как раз из-за него, я ловил себя на сочувствии и нежности к ней. Я был готов когда угодно встретиться с Ириной, чтобы помочь ей, несмотря на все риски. Я знал, что мне она не причинит зла. Но года с 86-го звонки прекратились. Ирина ушла на дно, и я решил, что навсегда.

Однако мне довелось встретить ее при таких обстоятельствах, что я и представить себе не мог. Через несколько недель после революции мы с друзьями, Неделчу и Ханибалом, сидели в комнатушке на втором этаже Союза писателей, где у меня был «служебный кабинет». Я отвечал за дома творчества, но поскольку служба у меня была сезонная, то с осени до весны я просто-напросто был безработный. К тому же я ухитрился устроить пожар в кабинете – ушел как-то вечером и забыл погасить горящую печку. Так что сейчас застекленная часть двери была разбита, печка стояла почерневшая, паркетные доски перед ней обуглились. У нас шел треп про нашу новую газету «Контрапункт», когда по узкой крутой деревянной лестнице застучали чьи-то шаги. Я не поверил глазам, когда появилась, с тающим на волосах снегом, в обсыпанной снегом белой дубленке женщина, в которой с большим трудом узнавалась Ирина. Ее плоское лицо арделянки было щедро размалевано. Волосы были подстрижены совсем уж под корень, но до невозможности нелепая челка падала на сильно подведенные глаза. Поскольку наша печка уже снова раскочегарилась, снег, бывший легким пушком, немедленно превратился в обильные струйки воды. Женщина выглядела теперь, как мокрая кошка, и в те несколько минут, что пробыла с нами, вела себя тоже нервно, как кошка. Говорила шизофренично, перескакивая с одного на другое. Мои приятели переглядывались и пересмеивались. Я вывел ее, «тут не поговоришь», повел по Нуферилор, и мы дошли до Атенеума. Сыпал частый мелкий снег. Там, в сквере перед Атенеумом, при статуе Эминеску, покрытой снегом, мы поговорили. Все вокруг сверкало белизной. Она сказала, что ей страшно, что она в отчаянье. Что за ней следят, она чувствует («Я была замешана в Брашове, в восемьдесят седьмом…[9]9
  Имеется в виду бунт рабочих в Брашове 15 ноября 1987 года, жестоко подавленный властями.


[Закрыть]
»). Что она может разговаривать с людьми только на открытом пространстве. Именем нашей прежней дружбы просила подыскать ей какую-нибудь работу, местечко, где о ней забудут. «Ты теперь работаешь в Союзе. Мне бы тоже туда, кем угодно. На синхронный перевод, на корректуру, просто секретаршей, я все умею, абсолютно все…» Тут я принялся самым дурацким образом читать ей мораль: «Вот видишь, Ирина, я тебе с самого начала говорил, что ты сделала глупость. Посмотри на себя. Что сталось с твоим талантом, со всеми твоими замыслами?» Я думал, она покаянно опустит голову и заплачет, но она вдруг бросила на меня взгляд вызывающий и надменный, как будто говорила: «Ладно, слыхали мы все эти сопли-вопли». Как будто под ее минутным отчаянием еще крылась какая-то мощная темная сила. Однако она тут же вернулась к жалобному тону. «Ну, так как? Замолвишь за меня словечко? Я могу надеяться?» Я объяснил ей, что я тут мелкая сошка, служу два месяца, что у меня нет никаких зацепок в начальстве. Это была чистая правда. Она больше ничего не сказала. Мы прошли еще несколько шагов и распрощались. Я вернулся в жарко натопленную каптерку. «Кто такая?» – спросил меня Мирча. «Так, одна…»

Потом я ушел из Союза и поступил в «Критические тетради». Там переругался со всеми и перешел на филфак, ассистентом. В последующие одиннадцать лет, когда жизнь моя наполнялась всяким-разным и усложнялась, мне было как-то не до Ирины. Все же я думал о ней в те долгие ночи на Университетской площади, когда вместе с другими десятками тысяч людей, стоящих под балконом геофака, скандировал до хрипоты:

 
Секуристов всех сослать
В шахты уголь добывать!
 

И я вспоминал о ней во время каждой минериады.[10]10
  Когда студенты и интеллектуалы Бухареста в апреле 1990 года, в преддверии выборов, объявили площадь перед университетом «зоной, свободной от коммунизма», и разбили там палатки в знак протеста против прокоммунистического правительства Илиеску, на их усмирение были призваны шахтеры из Валя Жиулуй (в ряды которых было внедрено множество секуристов). Акция называлась по-румынски минериада (по-русски прибл. шахтериада) и отличалась крайней жестокостью в подавлении оппозиции. Минериад было всего шесть.


[Закрыть]
Мысль написать что-нибудь о ней постоянно сидела в голове в числе прочих туманных проектов. Набоков, брошенный на репрессии в Брашов, Роберт Кувер, сжигающий документы в Беревоешти,[11]11
  В 1991 году компрометирующие правительство материалы о подавлении оппозиции на университетской площади и пр. были сначала закопаны, а потом сожжены в местечке Беревоешти, что вызвало скандал в СМИ.


[Закрыть]
Д. Г. Лоуренс, терроризирующий интеллектуалов. И жуткая, чудовищная, всепроникающая секуритате, желающая мне каждый вечер: «Good night, sweet prince».

Интересно, что в те редкие минуты, когда я вспоминаю о ней, Ирина является мне не в своем доме, увешанном фотографиями с пейзажами Финляндии, не в засаленной квартире на Защитников Отечества, не в зимнем свете у Атенеума, а такой, какой я увидел ее в первый раз, когда мы вдвоем шлялись по улицам Клужа, болтая на литературные и метафизические темы. Я вижу, как она криво ступает на каблучках, вижу ее силуэт, как бы наобум стертый ластиком. Да вот и сейчас, когда я пишу эти строки, я отчетливо слышу, как она говорит, пока мы идем вдоль цветных фасадов и ворот ардяльского полиса: «Тебе не кажется, что все вокруг – только игра ума? Знаешь, для меня ни в чем нет смысла, ничего по правде не существует…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю