Текст книги "За что мы любим женщин (сборник)"
Автор книги: Мирча Кэртэреску
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Придя домой, юноша долго стоял у окна. Смотрел на глухую стену дома напротив, старую, в трещинах, подхваченную ржавыми скобами, чтобы не развалилась. Желтый свет наполнял весь внутренний дворик. «Ингрид», – сказал он, упираясь лбом в стекло. Потом отошел и сел за свой стол, заваленный книгами. Взял большой лист рисовальной бумаги и написал на нем: «Я люблю тебя, Ингрид». Сложил, перегнул, еще и еще, все затейливее и сложнее, пока в ладонях не оказалась остроугольная, еще не оформленная фигура. Он стал дуть изо всех сил, выдувая голову, рожки и дразнящийся язык – и вот уже у него в руках самый большой из всех, что он делал, бумажный черт. Он открыл коробочку с акварелью и с маниакальным упорством принялся раскрашивать его ярко-красной краской, залил пурпуром рот и нарисовал черные, гипнотические глаза. Тщательно зачернил рожки. Одна слеза, правда, упала на краску, и она расплылась. Виктор достал из ящика пакетик с перламутровыми косточками – с собственными молочными зубами – и прикрепил их двумя ровными рядами к челюстям черта. Так они и сидели, глядя друг другу в глаза, Виктор и бумажный черт, пока закат не лизнул комнату языками пламени.
Кто я такой?
Несколько лет тому назад, перебирая груду своих CD, я наткнулся на диск с психологическими тестами в виде забавных игр с очаровательными цветными картинками. Среди множества всем известных проективных тестов, где тебя просят нарисовать семью, человечка, дерево и т. д., нашелся один под названием «Кто я такой?», графически, может быть, и попримитивнее, чем другие, но зато привлекающий своей особенной концепцией. Коротко говоря, сначала тебе надо выбрать один из шести типов домов. Потом – один из шести видов заборов. Во двор ты помещаешь дерево, выбранное из шести, и один из шести прудиков. Над домом водружаешь солнце, тоже, конечно, из шести предлагаемых, и одно из шести облаков, погуще, пожиже, потемнее или попрозрачнее, на свой вкус. И, наконец, гвоздь программы – змея, одна из шести, клубком или во всю длину, которую ты можешь запустить в любое место сада – поближе к дому, на дерево или даже в пруд. Я принялся строить из этих элементов миленький пейзаж, гармоничный и соразмерный. Мой дом был высокий, с арочными окнами, над ним светило большое яркое солнце, которое никак не затенялось хлипким облачком. Прудик синел перед домом, как маленький бассейн с легкой рябью на воде, а подле прудика раскидывало богатую и плодородную крону дерево. Змею я запрятал в самый темный угол, подальше от обитателей моей виллы. Очень гордый результатами своих трудов, я нажал на F4 и мгновенно получил, черным по белому, приговор насчет типа моей личности. Даже и сейчас дрожь пробирает, стоит мне его вспомнить. «You are a conformist», – так начиналось обвинительное заключение. И пошло, и пошло: мне нравятся банальные вещи, мещанская симметрия, во мне нет ни капли романтики и никакого особенного таланта. Самая подходящая профессия? Бухгалтер. В любви я тяготею к удобным вариантам, денег у меня всегда будет в обрез, ни на грош больше. В такой тональности был выдержан весь трехстраничный список. Aurea mediocritas. Я редко обижался на кого-нибудь или на что-нибудь больше, чем тогда на эту игру. Это как если бы красивая женщина посмотрела на меня с презрением и бросила: «Ты меня разочаровал. Конформист несчастный, вот ты кто…» – и повернулась бы ко мне своей невообразимой спиной с декольте до ягодиц. «К чертям собачьим!» – вскричал я и, как всегда, когда я недоволен собой и мне надо выяснить с самим собой отношения, бросился в ванную и встал перед зеркалом. Из зеркала на меня смотрел конформист из конформистов. Волос черный, глаз черный, рот… не знаю… (тоже, наверное, конформистский), а нос… Но долго смотреть себе в глаза я не смог. Ситуация была невыносимая, и ее надо было решить немедленно. Я вернулся к компьютеру и открыл программку заново. «А теперь – кто кого», – сказал я ей. На сей раз я сделал самый сумасшедший выбор: кособокий дом, засохшее дерево. Тусклое солнце пугалом торчало на краю неба, зато туча торжествовала, зловеще навалившись на крышу, – прямо-таки «Грозовой перевал»! Пруд я извращенно пододвинул прямо к крыльцу, чтобы жильцы, выходя, проваливались в него по уши. Что касается змеи, то я выбрал самую большую и жирную и поселил ее в пруду, как лох-несское чудовище. Просто жалость брала – как подумаешь про несчастных обитателей злополучного дома. Я снова нажал на F4 и – yeaaah! – прочел: «You are an artist, a wonderful dreamer»! Начало было, как маслом по сердцу, и дальше тоже шли сплошные похвалы. На сей раз мне светила звездная карьера, великого актера, например, или знаменитого скульптора, мне выпадали самые яркие любовные истории и самые солидные счета в швейцарских банках… «Знай наших!» – бросил я свысока «Кто-я-такому» и деинсталлировал беднягу напрочь. Человеческий разум еще раз вышел победителем из схватки с каким-то там механизмом…
Вот было бы здорово, если бы в нашей повседневной жизни мы могли выбирать, как в этой моей игровой программке, солнце по крупнее или помельче, озерца и деревья разной формы и цвета, змей сколь угодно страшных или совсем безвредных! Если бы мы могли все время, на все лады, переиначивать свое «я»! К сожалению, в том краю, где мы очутились, как и с какой целью – до нашего сведения не доведено, нам дается только одна попытка, а пейзаж нашего разума, солнечный или пасмурный, радушный или скупой, выбираем себе не мы. И все же, как бы ни подхватывал нас поток внешних событий, как бы ни швыряла из стороны в сторону судьба, каждый, хотя бы раз-другой в жизни, думает о себе самом, как о далеком и милом создании, по которому он скучает и которое ему хотелось бы снова найти.
Кто я такой? Каково мое настоящее «я»? Я тоже задаю себе этот вопрос по меньшей мере с четырнадцати лет, с той ночи, когда на небе было полно звезд, а на земле светился только кончик сигареты моего кузена, представляющего богемную часть семьи. Мы сидели вдвоем за деревянным столом, выставленным во двор, в одном банатском селе, где мы проводили каникулы. Хотя он был на девять лет старше, он не поднимал меня на смех, когда я принимался важно рассуждать о высоких материях: бессмертие, Бог, вселенная, любовь… В ту ночь разговор затянулся до рассвета. Я пересказывал ему свое великое, совсем свежее, открытие, а именно: что мы никогда не можем знать, как другой человек видит мир. Может, ты видишь синей какую-то вещь, которую я вижу красной, но, поскольку ты называешь этот цвет тоже красным, я никогда не узнаю, что же ты видишь на самом деле… Я не знал тогда, что этот примитивный солипсизм приходит на ум трем четвертям подростков. Мой кузен тоже рассказывал о себе – как он увлекался то театром, то рисованием, как писал стихи, как раз целую ночь играл на гитаре, как подвигал себя на всякие выкрутасы, например, заговаривал по-французски со старой крестьянкой… «А зачем это все тебе?» – спросил я, глядя, как вершины невидимых деревьев смахивают звезды при каждом порыве ветра. Раскаленный кончик сигареты дернулся вверх, разгорелся, и тут я увидел, как в комнате, где проявляют фотографии, его профиль, длинные патлы и баки, какие носили в те времена, когда «Феникс» выпускал свои первые альбомы. «Не знаю… Может, это я так ищу себя… Все пробую, как бы себя реализовать, не хочу кануть в безвестность…» «Так ты нашел – себя то есть?» – наивно поинтересовался я. «Не знаю, пока нет…» Бедный мой кузен! Он не знал тогда, что ему суждено остаться на всю жизнь безвестным инженером в провинциальном городке. Однако в ту ночь он открыл мне, сам того не ведая, некоторую зону, еще не бывшую для меня, слитого со всем окружающим, предметом для размышления. Должно было пройти еще два года, пока в другом, придунайском, селе меня не осенило откровение, что я существую, что мое «я» наконец-то родилось на свет.
Большинство из нас живет внешним и отождествляет себя (начиная с трех лет) с изображением в зеркале. Мы такие, какие там. Когда мы говорим «я», мы тычем указательным пальцем в грудь: я есть мое тело, некая вещь среди вещей. У нас обычно нет времени для интроспекции, и если мы осознанно ищем самих себя, мы идем не внутрь, а на поверхность жизни, изменчивую и расцвеченную красками, – как бегун, который стоит на старте задом наперед и по сигналу бросается бежать в обратную сторону. Обычно мы не обдумываем жизнь, а просто ее проживаем, потому что стиль современной жизни не способствует развитию жизни внутренней. Как следствие, мы используем вещи в качестве символов нашей предположительно скрытой личности, на самом деле, изъятой из реальности и о которой мы меньше всего думаем. У меня есть приятельница, одержимая тем, чтобы иметь личность, – но при этом она красится и одевается в зависимости от капризной журнальной моды и приобщается к культуре по столь же эфемерным артистическим трендам. Сегодня она – панк с подведенными черным глазами, завтра – томная и нежная барышня в шелковых блузах пастельных тонов, послезавтра – деловая женщина в строгом костюме и при мужском галстуке. Сегодня она без ума от театра и вертится среди режиссеров и актеров, завтра внедряется в среду художников, бросая театр. Сегодня в экстазе читает бог знает какого нечаянно открытого автора, мифологизирует его, облекает мистической аурой и поклоняется ему, как идолу, а завтра он впадает в немилость, и его сменяет другой. И при всем том она называет весь этот ряд предательств самой себя, все это метание по волнам эпизодического энтузиазма «моя личность». Не сомневаюсь, что эта женщина по-своему ищет себя, однако, систематически и намеренно, ищет не там, где она есть, из страха, как бы в конце концов не найти. Для таких, как она, наверное, и сочинил Фрэнк Заппа знаменитую песню «Do you know what you are? You are what you is!» Ты есть то, что есть по виду, и ни на йоту больше. Такое наше «я» – не более чем внутренняя пустота, которая идет от нашей сверхзанятой, перенасыщенной жизни, не дающей нам абсолютно ничего из того, что по-настоящему имеет значение.
И все же часы одиночества, минуты уныния, жизненные кризисы, тяжелые ситуации, страстные увлечения, музыка, влюбленность – все это говорит нам кое о чем другом. Все, что вырывает тебя из рутины твоей «реальной» жизни, показывает, что если ты живешь без размышлений о самом себе, то, значит, ты покатился вниз с горки в снежном коме разных ощущений, наслаждений, фантазий, сплетен, вещей, лжи и блеска, все дальше и дальше от живого ядра твоей сущности. Ты – простой потребитель, который потребляет в первую очередь самого себя. И таким останешься, если только жизнь не решит однажды стукнуть тебя головой о притолоку. В моей жизни несчастная юношеская любовь и потом кошмарный опыт армии открыли мне то, чего я в себе никогда не подозревал: залежи ненависти, фрустрации и трусости, но и большой запас стойкости. С тех пор я не строю себе иллюзий: меня не причислишь ни к добрым, ни к прекраснодушным, я не могу ни для кого стать «образцом» – как и у меня нет образцов в жизни. Последующий опыт тоже научил меня не дурить самого себя. Это очень хорошо – знать, что ты такое на самом деле. У меня есть друг, который считает себя непогрешимым. Просто удивительно, как он всегда конвертирует провалы в победы, как оправдывает свои промахи и как систематически забывает те, что никак нельзя оправдать. Послушать его – это единственный человек, который никогда не ошибался. Странное ощущение! Все, что он когда-либо сделал, было совершенным, им все восхищаются, только его мнения обо всем и вся правильны. Механизмы защиты развиты у него чрезвычайно, он всегда начеку: никакой критике не пробить барьеры его самомнения. Редко встретишь такой разрыв между тем, каким себя человек представляет и какой он на самом деле.
Так кто же я такой? Тот, из тестов на личность? Но они просто разрезают меня на узкие ленточки фотопленки. Судя по ним, в разные моменты у меня то одна личность, то другая. Однако наш внутренний мир – не альбом с фотографиями. Мы – не объекты, а процессы. Я есть, в конце концов, поиск самого себя. Я существую, потому что ищу себя. Я ищу себя не для того, чтобы найти: сам факт этого искания есть знак, что я уже найден.
Петруца
Я учился в шестом классе, когда проба манту стала оставлять у меня необыкновенно большой след. Хотя это был укол, мы его не очень боялись, потому что его делали повыше запястья смехотворно тоненькой иглой, пускавшей под кожу капельку жидкости. Конечно, мы предпочли бы вакцину на кусочке сахара, но чего нет, того нет. Засучив рукава, мы выстраивались в ряд у медицинского кабинета и, просочившись в дверь, первым делом смотрели, что творится с теми, кто вошел раньше, поднимали на смех пугливых – девчонок и особенно мальчишек – и, когда подходила наша очередь, протягивали руку и отворачивались. Через несколько дней была проверка результата. Тогда-то и начались мои мучения.
Первый раз меня застали врасплох. Я уже и думать забыл про какую-то там прививочку. Вот та, что делали в ногу, была жуткая, на другой день болела нещадно, так что ногу не согнешь, к тому же все остальные норовили пнуть тебя в больное место, стоило только зазеваться. По сравнению с той эта была пустяком. Медсестра вошла в класс и начала проверку с первой парты. Я, хоть и самый мелкий из мальчиков, сидел на последней парте с второгодником по имени Пуйка Йон, который был в два раза крупнее меня и которого я должен был якобы наставить на путь истинный. Этот Пуйка был остолоп, каких мало. На уроке чтения, когда его вызвали читать тот самый стишок, где старушка поскользнулась зимой на льдышке и упала, а дети помогли ей подняться, он читал по слогам: «ста-руш-ка ско-луп-нулась». Просто катастрофа. Вот этот-то Пуйка и увидел первым мое манту, дня через два после того как его сделали. Я сравнил мое и его, и меня обуял страх. У него чуть-чуть розовело вокруг укола, а у меня, на моей тоненькой ручке с полупрозрачной кожей и синими венами, расплылось огромное, как блюдце, багровое пятно. «Зараза, – сказал Пуйка, – я не буду сидеть с чахоточным за одной партой!» Ребята сгрудились вокруг меня и принялись скандировать: «За-ра-за! За-ра-за!» От этого словечка (а оно прилипло ко мне потом на несколько лет так же, как «чахоточный») меня просто покорежило. В первый момент пришли на ум оторвы из нашего двора – их часто кликали «заразами». На первом месте была Лумпа, на втором месте – Симфония до мажор. При чем тут я?
Медсестра еще не дошла до моей парты, а ребята уже силой держали над крышкой мою руку, которую я хотел спрятать. «Товарищ медсестра! Товарищ медсестра! Посмотрите на этого мальчика!» Медсестра, минуя остальных, направилась прямиком к последней парте. И вот я стою в центре всеобщего внимания. Помню, как у меня дрожали коленки. Все ученики смеялись и корчили мне рожи. Медсестра смерила пятно у меня на руке вдоль и поперек пластмассовой линейкой и покачала головой. Шепотом переговорила с учительницей. Потом нас отпустили на переменку.
Через некоторое время мне повторили манту, мне одному, втайне от одноклассников. Вышло то же самое. Когда я увидел снова расползающееся пятно, я чуть не сгорел со стыда. Меня мучила теперь не только травля – травили меня всем классом, целый месяц перевирая слова стихов и песенок, чтобы бросить мне в лицо постыдные слова.
Как повяжешь галстук,
Чахоточный ты наш,
Береги его,
Чахоточный ты наш,
Он с твоим манту,
Чахоточный ты наш,
Цвета одного!
Чахоточный ты наш, —
пели они, пихаясь и дыша мне в лицо. А когда мы по родной речи проходили стишок «Преда Бузеску»,[13]13
Преда Бузеску – героический персонаж одноименного стихотворения Димитрие Болинтиняну (1825–1872), румынского поэта и политического деятеля.
[Закрыть] они его переиначили так:
Чахоточный-то наш:
секиру он хватает
и Преде он несчастному
щит тут же пробивает!
Так вот, еще больше мучило меня само это красное пятно, которое расползалось изо дня в день, и я не мог его остановить, не мог ничего поделать. Как будто мне на лоб поставили клеймо каленым железом – так я себя чувствовал. Я делал себе компрессы, я лизал его чуть не по полчаса – вдруг спадет – но увы! Я был чахоточный, и мне грозил профилакторий, как шепотом, но громким, сказала медсестра учительнице, а класс услышал, и после, голосочками из мультфильмов, распевал мне вслед: «Профилакто-о-орий! Профилакто-о-орий!»
У нас в классе была одна девочка, ее звали Петруца, чернявенькая и в самом потертом из класса фартуке. У ее родителей не было денег даже купить повязку с номером, нарисованном желтой краской, как у всех нас, и мама вышила ей номер желтыми нитками на лоскуте бумазеи. На единственном общем снимке, который нам сделали в четвертом классе и который стоил десять лей, потому что был цветной, хотя и вышел плохо и нас всех просто заставили его купить, Петруца сидит в среднем ряду на второй парте, рядом с Флешериу Даном, а я еле виден черным пятнышком в глубине класса. Петруца была очень веселая, быстрая, как воробышек, и ни в кого не влюблена, хотя у нас в классе был полный разгул, все были в кого-то влюблены, а кое-кто даже в нескольких, мы дошли до того, что стали играть в фанты на поцелуи, залезая с ногами на парту, и некоторые целовались не просто так, в воздух или в щечку… Мне нравилась Лили, но я был такой робкий, что стоило Лили только взглянуть на меня, я удирал прочь со всех ног. А когда начались эти дела с манту, я потерял и последний кураж… На каждой переменке я шел в уборную для мальчиков и запирался в кабинке, чтобы тайком проверить пятно на руке. Я не мог удержаться и не посмотреть, не спала ли краснота, хотя у выхода меня вечно поджидал какой-нибудь тип со словами: «Эй, Чахотка, таблетку принял?» В кабинке клозета стены были изрисованы дурацкими рисунками и такими же дурацкими стишками. Рисунки изображали девочек враскорячку, намалеванных безобразно и со стрелой между ног, а на конце стрелы было написано очень гадкое слово п…да. В стишках тоже было это слово, да и другие тоже. Один стишок был даже написан ручкой на двери каким-то мальчиком постарше, видно, отпетой шпаной, потому что был грязный донельзя.
Однажды, когда я вернулся в класс из уборной, вокруг одной парты толпилось много народа. За партой сидела Петруца с подружкой и устраивала ребятам «оракула»: задавала каждому вопросы по тетрадке. Есть ли та, в кого ты влюблен, в каком она классе, высокая или низкая, блондинка или брюнетка, хорошо ли учится и т. п., и на каждый ответ чертила в тетради линеечку. Потом разрезала страничку по три линеечки, и выходили цифры: 323, 132, 231 и т. д. По ним Петруца говорила, любит ли тебя та, о ком ты думаешь, или ты ей только нравишься, а также были и другие возможные ответы. Народ хохотал и веселился, но больше всего всем хотелось угадать, кто о ком думает, то есть кто в кого влюблен. Петруца как раз разобралась с последним желающим, а от переменки оставалось еще минут десять (переменка была двадцатиминутная, но учительница обычно появлялась не раньше, чем через полчаса), так что я подошел как раз вовремя. «Сделай Чахотке, – раздались крики. – Может, он тоже втюрился в какую-нибудь там свою чахоточную!» Я не смог улизнуть, меня подпихнули к двум девочкам за партой и ждали, чтобы Петруца начала свои вопросы. Она сначала не хотела, быстро закрыла тетрадку и засунула было ее в ранец. «Все, хватит, училка идет!» – «Да сделай же, сделай, ничего она не идет!» – закричала ее подружка и вырвала тетрадь у нее из рук, так что Петруце пришлось устроить «оракула» и мне тоже.
Не знаю, почему, но я, отвечая, думал о ней. Бедненькая, у нее была кожа с зеленоватым оттенком, и волосы… какие-то вроде сальные. Дома она вкалывала не покладая рук: прибиралась, готовила, присматривала за двумя младшими братьями – это я знал от мамы, говорили на родительском собрании. При этом она хорошо писала сочинения, а по углам страничек рисовала пионы и бабочек, за что получала от учительницы на балл выше. Петруца принялась за свой вопросник. Я ответил на все, думая о ней, но глядел отворотясь, чтобы никто не догадался, о ком я думаю.
И пока я отвечал на вопросы, что-то произошло. Я заметил это по Петруце. Может быть, куда-то подевалась ее веселость. Не знаю, что я на самом деле чувствовал, но как будто бы все остальные вокруг нас больше не имели значения, как будто мы остались с ней один на один в пустом зале. После того как я дал все ответы, она прочертила линеечки, и «оракул» получился такой: «Она тебя любит, но скрывает это». Все заулюлюкали, но тут вошла учительница и – журналом по башке – стала разгонять нас по партам.
Последним уроком в тот день, поздно вечером, было рисование. Его вела у нас не классная руководительница, а студентка-практикантка, которую наши хулиганы, особенно Стрину и Дубинук, мучили, как крестьяне пойманных конокрадов. Бывало она, рыдая, выбегала из класса. «Таким, как ты, надо жить в пещере», – сказала она раз со слезами на глазах Стрину, выведенная из себя его свинскими выходками. «А вы меня отнесите в пещеру на закорках», – отвечал тот, скалясь. За что директор бил его целых десять минут перед всем классом, пока не избил в кровь. Но он все равно не унялся.
За окнами класса сплошной завесой шел снег. Стемнело. Снег вдруг сделался розовым, и, если долго на него смотреть, начинало казаться, что весь класс взлетает вверх, к небу. Петруца сидела со мной рядом, потому что на рисовании мы могли садиться, с кем хотели, так что все рассаживались, кто в кого влюблен. И Петруца вдруг взяла и пересела за мою парту. Я отсел от нее на другую, она – за мной. Я панически боялся, чтобы кто-нибудь не подумал, что я в нее влюблен! Но все-таки остался с ней. Мы рисовали на листочках зимние пейзажи – дома, покрытые снегом, и снеговиков. У меня набралась уже целая стопка этих листочков, волнистых от акварели. Я как раз вырисовывал трубу под снегом и дым, который шел из нее, когда снова вокруг нас установилась странная тишина. Я испуганно покосился на Петруцу: она не нарисовала совсем ничего, ее листок был белый как снег. Как я до сих пор не заметил, что она не рисует? Она уставилась вниз, и я видел не глаза, а одни ресницы. И, когда я меньше всего ждал, она тихо коснулась моей руки перепачканными в чернилах пальцами. У меня заколотилось сердце, но не потому, что ее ладонь лежала поверх моей, а потому, что она поднималась вверх по моей руке, медленно задирая рукава моей формы и рубашки! Мало-помалу из-под ее пальцев показалось мое кошмарное багровое пятно, оно росло и ширилось, на виду у всех, пока она оголяла мне руку все выше, к локтю. И не знаю, какого черта я не мог даже пошевельнуться, даже отдернуть руку! Рука обмякла на грязной крышке парты, и вот уже пятно вылезло на свет целиком, круглое и багровое, как будто след от горячего утюга. Класс с его обитателями превратился в цветную размазню, а снежинки неподвижно зависли за окном и только мерцали.
И в тишине класса Петруца положила свою ладонь – легче снежинки – на безобразное пятно, и тогда это пятно стало вдруг бледнеть, контуры его стерлись и краснота за несколько минут ушла под кожу. Осталась только черная точка, след от укола на руке, теперь такой же бледной, с сеточкой синих вен, как у любого другого ребенка. Петруца глядела на меня серьезно – вот-вот расплачется, как будто получила плохую отметку. Потом перебежала на другую парту, а я остался сидеть в оторопи, потирая голую руку. Снег сдвинулся с места и западал снова красиво и быстро-быстро, а Дубинук снова раскудахтался в недрах класса.
На другой день медсестра не поверила своим глазам. Меня отвезли в больницу, сделали анализы и не нашли ни следа микробов в крови. Родителям пришлось побегать, потому что они уже оформили кучу бумаг, чтобы послать меня в профилакторий, в Воилу. А теперь нужно было снова записывать меня в школу – целая волокита. Но они по крайней мере радовались, что у них не чахоточный ребенок, потому что в противном случае это означало бы мороку с лекарствами, да еще я кашлем не давал бы им спать по ночам.
С тех пор проба манту у меня перестала безобразничать, но одноклассники все равно звали меня до седьмого класса Чахоткой (после чего, не знаю уж, почему, переименовали в Мамонта или в Хобот). Петруца проучилась у нас в классе до конца триместра, потом переехала с родителями в другой район, и они перевели ее в тамошнюю школу. Сейчас она работает продавщицей в часовом отделе магазина «Кокор». Я иногда захожу туда, не слишком часто, задаю ей какой-нибудь вопрос… Она отвечает профессионально, скользнув по мне взглядом. Через тридцать лет это нормально, чтобы она меня не узнала.