Текст книги "Агнесса"
Автор книги: Мира Яковенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Какая хорошая, – говорю, – конституция.
А она взглянула на меня высокомерно, пренебрежительно:
– Не нам с нашими куриными мозгами судить о таких вещах!
То есть, конечно, не мне судить, ей-то, вероятно, можно. Так и обдала меня презрением – что ты, мол, в таких высоких вещах понимаешь!
Ее вскоре арестовали, превратили в ничто, растоптали. Ну теперь, спустя столько лет, реабилитировали. У нас есть общая знакомая, я ей как-то сказала: а вы ей передайте, напомните о «Великой Конституции» – не нам, мол, с нашими куриными мозгами судить о ней.
Она, ответно передали мне, не разозлилась, заплакала… Ну, я, конечно, обиды на нее не таю.
11.
В Новосибирск я взяла всех. Марию Николаевну, конечно, – без нее я не могла, она замечательно стряпала, я тогда стряпать ничего не умела. Я вообще никогда хозяйством не занималась, вела «светскую» жизнь. Приносили нам все готовое, и думать не надо было, все «подхалимы» доставали и делали.
Ну и своих, конечно, взяла – маму, Лену с Борей, Агулю.
Агуля – ее назвали в честь меня Агнессой – была дочкой моего младшего брата Павла, или Пухи, как мы его звали. Пуха женился на очень молодой девчонке, у них родились две дочери – старшая Таня и младшая Агнесса. Вскоре жена Павла, гулена, ушла от него, а детей ему бросила.
А Мироша очень хотел детей. Это стало его навязчивой мечтой – иметь ребенка. И от Густы не было (ну там они в гражданскую войну вроде бы и не хотели, Густа ведь тоже в буденновской кавалерии на коне гарцевала), а теперь не было от меня. Кто из нас виноват был в этом – не знаю.
А тут две девочки брошенные, по существу, никому не нужные – Пуха опять нацеливался жениться… Ну мы и взяли Агулю. Мы бы взяли и Таню, но она уже все понимала и была очень осведомлена о семейных отношениях. Мы привезли Таню в Днепропетровск. Агуле тогда было три года. Таня тотчас рассказала ей, что мы ей не родные, и Агуля с ревом прибежала к нам… Тогда нам пришлось от Танечки отказаться, а Агуля росла у нас, как родная дочь, ни минуты не сомневаясь, что мы и есть ее родители. Росла избалованным, единственным ребенком, дерзкая, живая, озорная. Мироша говорил: «Вся в тебя».
В семье Мироши даже создали легенду, будто мы с Сережей долго упрекали друг друга, кто из нас виноват, что нет детей, а потом я, желая ему доказать, что не я, заявила, что беременна, куда-то уехала и вернулась уже с Агулей. Алтер (Михаил Давыдович) потирал в восторге руки. «Чекиста провела!» – восхищался он мною.

Агуля в десять лет
Но все это была, конечно, неправда. Мироша знал, что Агуля моя племянница, но привязался к ней не меньше, чем к родной дочери, и Агуля тоже души в нем не чаяла.
В Новосибирске нам предоставили особняк бывшего генерал-губернатора. В воротах, оберегая нас, стоял милиционер.
Там был большой двор-сад, в нем эстрада, где выступали для нас приезжающие местные актеры, и еще отдельный домик-бильярдная. В самом дворце устроили для нас просмотровый кинозал. И я, как первая дама города, выбирала из списка, какой именно кинофильм сегодня хочу посмотреть.
У меня был свой «двор», меня окружали «фрейлины» – жены начальников. Кого пригласить, а кого нет, было в моей воле, и они соперничали за мое расположение. Фильмы выбирала я, с ними только советовалась.
Мы, бывало, сидим в зале, смотрим фильм; «подхалимы» несут нам фрукты, пирожные… Да, да, вы правы, конечно, я неверно употребляю это слово. Точнее сказать «слуги», конечно, но я называла их подхалимами – уж очень старались они угодить и предупредить каждое наше желание. Они так и вились вокруг нас. Их теперь называют «обслугой» (не «прислугой» – прислуга была у бывших)…
… Несут пирожные, знаете какие? Внутри налито мороженое с горящим спиртом, но их можно было есть не обжигаясь. Представьте себе, в полутьме зала голубые огоньки пирожных. Я-то, правда, не очень их ела, берегла талию, ела чаще всего одни апельсины.
Мои придворные дамы и пикнуть не смели против меня, те же подхалимки; только с Мирошей, случалось, мы спорили, какой фильм смотреть. Он все просил «Цыганский табор» с Лялей Черной. Там показывали поединок на кнутах, в котором два цыгана убивают друг друга. Мироша каждый раз все просил прокрутить «Табор», пока я не рассердилась: хватит тебе, мол, смотреть твой «Табор», вырежи себе кадры со своей Лялей Черной и упивайся ими отдельно.
Я ревновала, конечно.
12.
Вскоре, как мы приехали, мы были приглашены к Эйхе.
Роберт Индрикович Эйхе, когда-то латышский коммунист, был теперь секретарем Западно-Сибирского крайкома.
И вот представьте себе. Зима. Сибирь. Мороз сорок градусов, кругом лес – ели, сосны, лиственницы. Глухомань, тайга, и вдруг среди этой стужи и снега в глубине поляны – забор, за ним сверкающий сверху донизу огнями дворец!
Мы поднимаемся по ступеням, нас встречает швейцар, кланяется почтительно, открывает перед нами дверь, и мы с мороза попадаем сразу в южную теплынь. К нам кидаются «подхалимы», то бишь, простите, «обслуга», помогают раздеться, а тепло, тепло, как летом. Огромный, залитый светом вестибюль. Прямо – лестница, покрытая мягким ковром, а справа и слева в горшках на каждой ступени – живые распускающиеся лилии. Такой роскоши я никогда еще не видела! Даже у нас в губернаторском особняке такого не было.
Входим в залу. Стены обтянуты красновато-коричневым шелком, а уж шторы, а стол… Словом, ни в сказке сказать, ни пером описать!
Встречает сам Эйхе – высокий, сухощавый, лицо строгое, про него говорили, что он человек честный и культурный, но вельможа.
Пожал руку Сереже, на меня только взглянул – я была со вкусом, хорошо одета, – взглянул мимоходом, поздоровался, но как-то небрежно. Я сразу это пренебрежение к себе почувствовала, вот до сих пор забыть не могу. В зале стол накрыт, как в царском дворце. Несколько женщин – все «синие чулки», одеты в темное, безо всякой косметики. Эйхе представил нам их, свою жену Елену[4]4
В моей записи – Елена. По другому источнику – Анна.
[Закрыть] Евсеевну в строгом, очень хорошо сшитом английском костюме (я уже знала, что она весьма образованная дама, кончила два факультета), а я – в светло-сиреневом платье с золотой искрой, шея, плечи открыты (я всегда считала, что женщина не должна прятать своего тела, а в пределах приличного открывать его – это же красиво!), на высоких каблуках, в меру подкрашена. Бог мой, какое сравнение! В их глазах, конечно, барынька, расфуфыренная пустышка… Я тотчас поняла, почему Эйхе глянул на меня с таким пренебрежением.
Впрочем, за столом он старался быть любезным, протянул мне меню первой, спросил, что я выберу, а я сама не знала, глаза разбегаются. Я и призналась – не знаю… А он говорит мне, как ребенку, упрощая снисходительно, даже ласково:
– А я знаю. Закажите телячьи ножки фрикассе.
Я заказала. Оказалось – из прозрачных хрящиков телятины спрессованные крупные куски в виде лепешек, в яичках, обваляны в сухарях и поджарены.
– Ну как, вкусно?
– Очень!
За трапезой разговор о том о сем. Общие места: как вам понравилось в Сибири, какова наша зима? Но тут, мол, очень сухо, морозы переносятся легче – всякое такое, что всегда о Сибири говорят.
Потом мужчины ушли в соседнюю комнату играть в бильярд. Миронов – коренастый, плотный, широкий; Эйхе – высокий, сухой, тонкий.
Я бы всего охотнее тоже пошла играть в бильярд, но вижу – неприлично, никто из женщин не пошел, все сидят кружком – «синие чулки», а я одна среди них – яркой канарейкой. Они разговаривают и нет-нет да на меня и глянут – таким убийственным взглядом! Все они, вероятно, ученые, может быть, как Елена Евсеевна, по два факультета кончили, все партработники, сильно партейные.
Я молчу и никак, конечно, в их беседе участия принять не могу, но стала прислушиваться. И, знаете, не очень их беседа от нашей, оказывается, отличалась. У нас друг про друга все подмечали, кто что носит, кто что достал заграничное, что сшил, а тут – про такую-то и такую-то: вот эту назначили туда-то, а та получила повышение такое-то, а эта понижение за то-то, а того-то сняли и на его место, вероятно, поставят такую-то. Весь этот калейдоскоп имен и фамилий не помню, помню только, что речь шла, как в какой-то азартной игре: этот выиграл, тот проиграл, этого снимут, а тот не на месте, а такая-то своей должности не соответствует.
Наконец, слава Богу, принесли нам список кинофильмов. Елена Евсеевна выбрала, и мы пошли в их просмотровый зал.
Когда пришли домой, Сережа спросил:
– Ну как? – Он понял, что мне было не по себе.
– Как! Как! – говорю. – Они меня за человека не считают.
А он назидательно:
– Я же тебе всегда говорил – одевайся скромнее.
Но сам-то он терпеть не мог «синих чулок».
– Я тебя люблю за то, – говорил он, – что ты женщина.
– А кем же мне быть еще?
– Я не люблю в кепках, в сапогах, а то еще курят – тьфу! Вот ты сделаешь прическу – мне нравится, оденешься как-нибудь по-новому так и эдак – мне нравится.
13.
Миронов принимал дела, приходил поздно, очень уставал, я стала замечать – нервничает. До того времени он умел скрывать свои переживания, когда они у него на работе случались, а тут что-то в нем стало подтачиваться. Та щелочка, в которую удавалось мне подсмотреть его другую жизнь, стала расширяться, пропуская то то, то это…
Когда мы приехали в Новосибирск, там уже замом Миронова был Успенский. Он очень не понравился Миронову. Сережа говорил, что это не человек, а слизь. Он имел в виду не мягкотелость, которой у Успенского и капли не было, а беспринципность, неустойчивость, карьеризм и всякое другое в том же духе. Работа Успенского вызывала у Мироши раздражение, возмущение.
Незадолго до нашего приезда в Новосибирск там прошел «кемеровский процесс» над вредителями Кузбасса. Успенский кичился тем, как он сумел его «организовать», – там якобы и подпольная типография была у него найдена, и инженеры признались…
Мироша, я уже говорила об этом, спал обычно богатырским сном, стоило подушки коснуться – и захрапит. Скажу к слову, никто не мог спать с ним в одной комнате, а я – хоть бы что, так привыкла. Он храпит, а я сплю, даже не замечаю. Даже лучше мне спалось под его храп.
Обычно засыпал он мертвым сном, а тут – лег спать и не храпит. Я тоже заснуть не могу в непривычной тишине. Ну, шутка шуткой, а ведь неспроста это было. Я поняла – что-то не так. Шепотом спрашиваю:
– Сережа, что случилось?
И вдруг он мне рассказал, вот диво – при его-то сдержанности.
Один инженер, осужденный за вредительство по «кемеровскому процессу», когда Миронова сюда назначили, все добивался свидания с ним. И вот инженер этот – он получил «вышку» – с глазу на глаз с Мироновым сказал ему проникновенным голосом:
– Я знаю, что меня ждет, я только хочу сказать, что я ни в чем не виноват. Неоднократно писали мы про технику безопасности, но все наши заявления оставались без внимания, а когда взрывы произошли, нас судили за вредительство.
И еще рассказал, в каких условиях там рабочие живут и работают и как они, инженеры, ни в чем не могли им помочь.
Голос его, слова стояли у Миронова в ушах, так он и не заснул до утра. Тогда-то и сказал он мне про Успенского, что это не человек, а слизь.
– Неужели ты не можешь написать о нем рапорт, чтобы его сняли, перевели куда-то? – спросила я.
– Как я могу написать рапорт, – возразил он, – когда Успенский какой-то родственник Ежову?
А через некоторое время он рассказал мне про нашего алма-атинского хорошего знакомого, Шатова – строителя Турксиба. Однажды привезли каких-то заключенных и ему доложили, что один из них просит свидания с ним, Мироновым. Миронов приказал – привести. Шатов и вида не подал, что они знакомы. О чем они говорили, Сережа мне не рассказал, но очень потом переживал, не спал, курил, думал, на мои расспросы не поддавался.
Я часто задаю себе вопрос теперь – был ли Мироша палачом? Мне, конечно, хочется думать, что нет. То, что я вам рассказала сейчас, говорит за это. Я еще вспоминаю и другие факты. О них я скажу позже, а сейчас просто изложу то, что думаю.
Он мог сражаться в Красной Армии, бороться с бандитами на Кавказе за советскую власть, это была его власть, она ему открыла дорогу и дала все. Он был ей предан до конца, он был честолюбив и азартно делал карьеру. А когда начались страшные процессы истребления – волна за волной, он не мог уже выйти из машины, он принужден был ее крутить, делать то, что ему навязали. Но он видел уже, он прозрел, он понимал… Так я думаю, так я хочу думать.
Как и Эйхе. Я тогда не любила Эйхе. Вот вы мне недавно рассказали, я этого до вас не знала, что весной 1937 года, когда был этот, как его, февральско-мартовский пленум – я не ошибаюсь? Так ведь? Эйхе не побоялся выступить против репрессий, и когда его арестовали, то ему ставили в вину, что в Западной Сибири не были раскрыты в должной мере враги народа и вредители.
Так это же и о Сереже! Они же там этим командовали! Ну совершенно точно! Я вам приведу сейчас иллюстрацию этого, теперь я все поняла! Это было еще до того, как привезли Шатова.
Однажды днем я очень соскучилась по Сереже и решила пойти к нему на работу. А там в приемной – народу! И все начальники в чинах с папками, и все какие-то незнакомые, приезжие, что ли? Я – нос кверху – мимо них в кабинет. Мироша сидит за письменным столом – широкий, плотный, серьезный – и сосредоточенно читает какую-то бумагу. Складка на лбу между бровей. Увидел меня – досадливо:
– Ага, видишь, я занят. Подожди.
Я вышла в комнату рядом, откуда все слышно, а он:
– Нет, не туда, пройди к секретарю.
Я капризно:
– Но я хочу здесь!
Что это, думаю, он меня отсылает? Может быть, какая-нибудь женщина должна прийти?
Сережа нажал звонок, вызвал секретаря, тот вежливо приглашает меня пройти к себе. А я свое: нет, не пойду!
Тогда Миронов вскочил в сердцах и вместе с секретарем ушел к нему. А я, как будто меня стегнули, выскочила мимо всех этих начальников с папками – и на улицу мимо часовых. Они мне – пропуск! Пропуск! А я прорвалась – и мимо.
Ну, думаю, ладно, Сереженька, погоди у меня!
Домой не пошла. До ночи сидела в саду, думаю, сейчас вот он придет домой, спросит: где Ага? А ему: не знаем, не приходила с утра. Пусть поволнуется…
Наконец, когда промерзла до костей, уже около полуночи, вернулась. Сережа лежит, не спит. Я легла спиной к нему, ему – ни слова, а он говорит примирительно, словно ничего и не было, подлизывается:
– Ишь, как ты проскочила мимо всех часовых без пропуска!
А я дуюсь, молчу. Он больше не стал настаивать, сказал только с горечью:
– Эх, Агнеска, Агнеска! – Вскочил, достал люминал, выпил. Значит, не мог заснуть. Я подумала – из-за меня. Все-таки любит. Но дело было не в этом.
На другой день вечером мне мои «фрейлины» перед киносеансом рассказали. Вот уж секрет за семью замками, уж такая тайна, а глядишь – и выплыло наружу. У нас всегда так… Я тогда поняла, почему Сережа был такой взвинченный. Оказывается, у него было секретное совещание, туда вызвали всех начальников края. Пришел тайный приказ об аресте Рудя, это, кажется, тот самый Рудь, о котором пишет Евгения Гинзбург, помните? С ним Мироша работал на Кавказе, потом Рудь этот был начальником Северокавказского НКВД, затем – в Казани. Приказ был об его аресте за то, что у него не выловлены враги народа – троцкисты и т. д., что у него было мало арестов. Ага, мало арестов, значит, не борешься? Значит, прикрываешь, укрываешь? И приказ этот читали всем начальникам в назидание. Инструкция НКВД.
И всем стало ясно: хочешь уцелеть (даже не продвинуться!) – сочиняй дела! Иначе худо будет.
Через день все подтвердилось. Мироша пришел домой обедать со своим подчиненным, он с ним дружил. Сели за стол. Сережа говорит ему:
– Как бы у нас не получилось, как с Рудем… Нормы не выполняем, Иван Ефремович. Все вон какие цифры дают!
Перед этим как раз Эйхе просил Сережу за каких-то бывших троцкистов. Успенский хотел всех арестовать, а Мироша приказал их не трогать. С одним из них Мироша был хорошо знаком. Мы встретили его на улице. Сережа ему:
– У тебя троцкистские взгляды!
– Я давно от них отказался!
– Ну, то-то же! – пригрозил ему Сережа пальцем, но не рассмеялся. Вроде бы шутка была, но на деле – угроза.
Вы говорите, что партийным секретарям разрешено было сохранять бывших троцкистов, если они нужны были в промышленности. Ну, может быть, может быть, это Эйхе не просил, а просто передал свое распоряжение, знаю только, что Мироша их не арестовал.
Арестовали их позже.
14.
И вот еще была у нас размолвка с Сережей. Вдруг вызывают его срочно в Москву. Я всегда с ним ездила. А он, бывало, рад. Но на этот раз сказал мне:
– Оставайся. Мой вагон к тому же на ремонте. Он будет готов не раньше завтрашнего дня. Я полечу самолетом. – И тут же – в машину и на аэродром.
Я к начальнику вокзала:
– Вагон Миронова завтра будет готов?
– Завтра? Будет.
– Я хочу поехать в Москву.
– Вам его приготовить?
Там ведь надо было обеспечить топливом, постелями, то-се.
Мои «фрейлины» узнали, что я еду, – и ко мне: возьмите и меня! И меня! И меня!
Им это было выгодно. В Москву поездом ехать – билет надо брать, деньги платить, а тут бесплатно. И прокатиться, проехаться. А в Москве по магазинам пошастать. Я, конечно, согласилась.
Дома «подхалимы» приготовили питание, на станции подготовили вагон. Поехали. На улице стужа лютая – февраль, а в вагоне сильно топят, тепло. Мы и зимы не замечали. И как сели мы в первый же день за покер, так до самой Москвы и дороги не видели. Комендант нашего вагона, сопровождающий, оказался молоденький мальчишка. Он с нами ввязался в игру и проигрался до последней копейки. Мы только перед Москвой спохватились, как его обставили, переглянулись, поняли друг друга, что надо дать ему отыграться, и стали поддаваться. А он и вправду возомнил, что ему везет, глаза горят, таким гоголем перед нами!
И вдруг Москва, а мы и не заметили! Вещи не сложены, все раскидано. Впопыхах давай собираться.
На перроне – Миронов, ему дали знать из Новосибирска. Лицо суровое, без улыбки. Я к нему. Он – тихо:
– Зачем ты приехала? – Кивнул в сторону женщин: – И этих привезла.
Я – молчок.
В гостинице «Москва» шикарный номер – гостиная, спальня. На столе ваза с виноградом, большие сочные груши. Секретарь Осипов говорит мне:
– Сергей Наумович просил достать для вас свежих фруктов. Я постарался. Вы довольны?
Ага, думаю про Сережу, значит, ты меня ждал!
Входим в спальню. Миронов тихо:
– Умер Орджоникидзе. Ты только никому не рассказывай. Говорят, что это самоубийство. Официальная версия – сердечный приступ.
И опять:
– Ну вот, теперь ты понимаешь, когда ты приехала? Да еще с ними, еще такие развеселые. Небось, резались всю дорогу в карты? Ну зачем, зачем? Я же тебе говорил – сиди дома! Ну зачем ты приехала? Что я скажу, если меня спросят?
Я сделала скорбную, трагическую мину.
– Ты скажешь, – и вздохнула, – что приехала разделить скорбь о великом вожде!
Ну тут Миронов не выдержал, расхохотался. Так я это курьезно сказала.
А мне тогда, и правда, знаете, до Орджоникидзе этого было, как теперь говорят, «до лампочки» – тогда говорили «начхать». Все эти вожди-«возжжи» мне были безразличны, я в них не разбиралась.
Миронова я рассмешила, отвлекла, я всегда умела это делать, и уже через полчаса он говорил мне:
– Ну что бы я без тебя делал? Что Агулька, что ты… Баловница, шалунья. «Луч света в темном царстве».
Это он из книги, но тут и вправду это было к месту.
Как я ничего не понимала! Но для Миронова это, вероятно, и было хорошо.
А я не понимала. Аресты шли за арестами. Всех ягодинцев подряд арестовывали. Арестовали Шанина, Буланова, Агранова. Я хорошо знала Валю Шанину. Ее муж был заместителем Ягоды. Она недавно умерла. Но мы с ней уже после реабилитации виделись, и она мне рассказала, как арестовали ее мужа. Незадолго перед арестом я была у них в гостях. Было невесело. Они жили в тревоге, в ожидании.
Валя была активной, на партийной работе. Вернулась с работы домой, домработница говорит про мужа: «Он спит». Он болел язвой желудка, лечили от язвы в те времена люминалом. Она вошла в спальню. Легла. Вдруг вваливаются – полно мужчин в форме НКВД, сразу к его кровати, хвать за руки (боялись оружия). Он проснулся, пытался вскочить. «Вы арестованы!» Попросил позвать домработницу, посовещались, позвали. Он ей – дать такие-то теплые вещи, такое-то белье. Его увели. Валя оделась, вышла в другую комнату, а там Фриновский – сам он не хватал, только привел своих. Он ручку ей поцеловал: «Как поживаете?» В насмешку? Нет, ничуть нет, просто проявил «галантность».
Затем ее послали в партийную командировку в Астрахань. Она взяла необходимые вещи – чемоданчик. Предчувствия не обманули: недели через две ее арестовали в Астрахани. Когда пришли ее брать, она подошла к окну, они сразу к ней кинулись, она им: «Не бойтесь, я из окна не выброшусь!»
Говорят, что выбросился Черток и еще кто-то, другие успевали застрелиться… Уже потом мне говорили, что за один тот год было уничтожено свыше трех тысяч ягодинцев. Ну уж а про троцкистов и всяких других правых-левых и говорить нечего.
После реабилитации Вале дали персональную пенсию 120 рублей – это за ее заслуги. Шанина не реабилитировали.
В Новосибирск, когда мы вернулись из Москвы, приехала к нам какая-то комиссия во главе с однофамильцем Сережи – тоже Мироновым. Миронов этот[5]5
Миронов Л.Г.
[Закрыть] был начальником экономического отдела НКВД, ведал всякими инженерными делами. Он был помощником Ягоды, допрашивал в свое время Каменева. Сталин был недоволен, что Каменев у него не признался… Но, в общем-то, он высоко взлетел, этот Миронов. Одно только, что теперь у Ежова числился ягодинцем.
Он приехал к нам с целой свитой. Все какие-то любезные офицеры, ручки дамам целуют, умеют танцевать превосходно. Сережа устроил для них прием. Зима, а у нас свежие парниковые овощи, из специальных оранжерей Новосибирска. Они все накинулись на эти овощи… ну и фрукты, конечно…
Миронова-гостя посадили на главное место, а он, как увидел нашу Агулю, ей тогда было четыре года, так уж и не смог от нее оторваться. Посадил ее на колени, гладит по голове, шепчет что-то, и она к нему приникла… Странно это мне как-то показалось – не к дамам поухаживать, не к мужчинам – выпить, поговорить, а к ребенку за лаской…
Я потом говорю Сереже:
– А Миронов-то был грустный…
Он встрепенулся, с вызовом:
– Что ты выдумываешь? С чего это ему быть грустным? С таким почетом принимали.
А через неделю и гость наш Миронов и вся его свита были арестованы. Их нарочно отослали из Москвы, чтобы арестовать тихо. Так часто тогда делали.
А сейчас я думаю: неужели это Сереже было поручено арестовать их? Принять у себя, ввести в семью, а потом – хлоп – приказ арестовать, тайно доставить в Москву? Неужели Сережиными руками?
Я этого не знаю…
15.
Зима… Мне нравилась сибирская зима, особенно к весне, когда солнца прибывало. Мама ведь моя была сибирячка, правда, я выросла на юге, но сухой морозец, когда снег поскрипывает под ногами, здорово это было! Бодрило!
Я увлекалась лыжами. Там была лесная станция, мне давали лыжи и ботинки, сам заведующий, бывало, подбирал по ноге. Меня туда отвозили на машине. Ходить на лыжах я научилась быстро, почти сразу отмахивала большие расстояния. Хорошо! Снег блестит, скрипит, мохнатые ветви елей с тяжелым грузом снега до земли клонятся, голубая лыжня между ними.
Инструктор заметил, что я убегаю далеко, сказал:
– Я вижу, вы увлекаетесь лыжами, но хочу вас предостеречь: снег часто подтаивает к весне снизу, и можно провалиться в такую пещеру. У нас несколько человек провалились в лесной балке, и их долго не могли найти, они погибли.
Но я не слушала, и инструктор стал ходить на лыжах со мной… Теперь-то я понимаю: они там все страшно боялись, как бы со мной чего не случилось, – боялись Мирошу.
А Сережа… Сережа тоже боялся.
Как все у него напряжено внутри в страшном ожидании, я поняла не сразу. Но однажды… У него на работе был большой бильярд. Иногда, когда я приходила к Мироше и выдавался свободный час, мы с ним играли партию-две. И вот как-то играем. Был удар Сережи. И вдруг он остановился с кием в руках, побледнел… Я проследила его взгляд. В огромное окно бильярдной видно: во двор шагом входят трое военных в фуражках с красными околышами.
– Мироша, что с тобой? – И тут же поняла. – Да это же смена караула.
И действительно, разводящий привел двух солдат сменить стражу в будке у ворот. Он просто зачем-то завел их во двор.
Я говорила, как нас принимал Эйхе на даче-дворце в лесу. После этого мы встречались с ними не раз. У них была еще дача, меньше той, но тоже роскошная, только уютнее, милее.
Однажды мы приехали туда вдвоем. На даче – только Эйхе и его жена (слуг я не считаю). Она в ярко-розовой пижаме (я дома тоже ходила в пижаме, только голубой), по-домашнему. Мы там очень хорошо провели время. Их двое, нас двое. Они были дружной парой, и мы тоже были очень дружны с Мироновым.
И уж было не так, как в первый раз, а иначе, хорошо, просто, по-семейному. Правда, Эйхе своего отношения ко мне не изменил, вероятно, продолжал думать: ну что она такое, интересуется только тряпками, совсем не то, что моя жена, которая два факультета кончила и теперь на большой партийной работе, – он Еленой Евсеевной очень гордился. Тогда он мне таким представлялся – вельможа, высокомерный. Сейчас я, может быть, иначе его оценила бы. Вот вы говорите, вам о нем рассказывали, что он был очень честный, принципиальный и даже голос не побоялся поднять против репрессий, тем самым попал на заметку к «гениальнейшему» и подставил себя под удар. Но всего этого я не знала, а мне казалось, что он презирает меня.
Нам отвели комнату на втором этаже, роскошную, только, правда, холодноватую, но там были медвежьи шкуры, мы ими накрылись поверх одеяла, и отлично можно было бы выспаться, – хорошо спится, когда свежо, а ты тепло укрыт… Но только под утро я проснулась, почудилось мне, что Сережа не спит. И правда. Проснулась – тихо. Прислушалась к дыханию – точно, не спит.
– Ты что?
Он шепотом:
– Знаешь, – говорит, – мне кажется, что мой секретарь за мной следит…
– Осипов? Да что ты!
– Приставлен ко мне…
– Ну, Сережа, ты опять, как с этим разводящим!..
И ласкаюсь к нему, стараюсь растормошить, увести…
А сама… И меня уже этот всеобщий психоз коснулся – страх. Виду не подаю, а сама думаю: неужели и к Сереже подбираются? Из головы нейдет.
Утром куда-то мужчины отправились после завтрака. Входит ко мне Елена Евсеевна – в розовой пижаме, интересная, самоуверенная, так она себя держала, как будто она мне мать. И правда, была она меня старше, но и умнее, конечно. Я ведь только гимназию кончила.
Входит.
– Что это вы, милая, не веселы?
Я взглянула на нее и как разрыдаюсь!.. Она даже испугалась, присела ко мне, в лицо заглядывает.
– Что с вами? – участливо так, хочет успокоить, утешить.
Я говорю:
– С Мироновым поссорилась.
А она удивленно:
– Совсем непохоже. – И смотрит проницательно, доброжелательно, но с недоумением.
Вот вы спросите – почему бы мне ей не признаться? Вы не представляете себе, что за время было. Признаться в таком – значит, вызвать у нее подозрение. Все друг друга подозревали, только дай повод.
Я взяла себя в руки, успокоилась, предложила пройтись на лыжах… Ну потом – ведь я по характеру веселая, легкомысленная – все как-то само собой пришло в равновесие.
Ах, Елена Евсеевна, Елена Евсеевна, встретиться бы нам сейчас! Все бы я вам рассказала. И что утаила тогда. Теперь бы мы друг друга поняли!
16.
Откуда мне было знать тогда, что и они – Эйхе – боялись! И как боялись! Может быть, после того самого пленума, о котором вы говорили. Как они боялись, я это поняла только теперь, когда вспомнила обстоятельства того времени.
Сереже по прямому проводу сообщили о новом назначении. Куда, почему, он мне не сказал, но было ясно – повышение. За нами должен был прийти специальный поезд.
Что сделалось с Эйхе! Я вдруг увидела совсем не того Эйхе, который торжественно принимал нас в своем загородном дворце или даже по-семейному ласково-снисходительно в интимной атмосфере лесной дачи… Я увидела вдруг заискивающего, подобострастного человека – и это при его-то гордости! Он стал бесконечно любезен, предупредителен даже со мной, внимателен. За столом сел рядом, заговорил со мной о политике, о Китае, о Чан Кайши. И когда я чистосердечно призналась, что все эти китайско-японские фамилии путаю (тем самым расписавшись в полном своем невежестве), ни тени презрения или высокомерия не пронеслось по его лицу, он тотчас переменил тему и стал спрашивать мое мнение о каком-то кинофильме, который и я видела. Он так хотел найти со мной общий язык, контакт и, надеясь, что я передам Миронову, все повторял мне, что он очень жалеет о нашем отъезде. Что мы тут так подружились, что они с Мироновым сработались… И я уже тогда поняла: он все это говорит потому, что внезапное повышение Миронова означает какую-то его силу, мощь. Если Миронов идет в гору, то может оказать покровительство, стать какой-то точкой опоры в этом вокруг всех рушащемся мире… Это был подхалимаж? Но как мне осуждать человека, когда дело шло действительно о жизни его и его жены?! Он уже чувствовал себя на тонкой-тонкой ниточке над пропастью. Что нужды, если вскоре его сделали на короткий срок наркомом земледелия, – тем сокрушительнее было падение.
Мироше было приказано: собраться за три дня. Никаких громоздких вещей не брать – только чемоданы. Часть пути придется ехать на машинах, дорога будет трудная. Поэтому я не могла взять с собой маму – она была парализована.
– Ты меня бросаешь, Ага? – спросила она горько.
– Но ты не выдержишь пути, мама. Бог знает, куда нас посылают.
А сама я думала еще и так: а не арестуют ли, как того, другого Миронова, вышлют подальше – и всех разом. Все могло быть. Я – уговаривать, успокаивать маму:
– Ты поедешь с Леной в Ростов. Я дала Лене пять тысяч рублей, чтобы она в Ростове обменяла квартиру на трехкомнатную. Тебе она выделит отдельную комнату.
Три дня на сборы, а вещей у нас! Я накупила всякой обстановки. У заведующего столовой одного хрусталя купила на две тысячи. А варенья! Лена взяла все, что только могла, но все-таки осталось, и мы раздавали продукты, сласти, вещи – сторожу, уборщицам, «подхалимам», – всем, кто тут остается.
Через три дня прибыл за нами поезд. Полно мужчин, видно, что все военные, но многие переодеты в штатское.
Поездом командует Фриновский. Но как он изменился! Если в Эйхе появилось что-то заискивающее, лебезящее, то Фриновский – наоборот, лоснится, самоуверен, самодоволен, еще бы: второй человек после Ежова, а выше Ежова тогда во всей стране никого, кроме Сталина, не было.
Сережу увидел, самодовольно улыбнулся, покровительственно похлопал по плечу, мол, его, Фриновского, ставленник, этот не подведет!








