Текст книги "Агнесса"
Автор книги: Мира Яковенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
МИРОША
1.
Мирошей Сережу звали в семье, друзья, близкие. Настоящее имя его было Мирон Иосифович Король. Но он взял псевдоним (тогда многие так делали) и стал Сергеем Наумовичем Мироновым.
Впервые я увидела Мирошу на митинге в Ростове. Было это, вероятно, в 1923 или 1924 году. Иван Александрович еще служил начальником штаба погранвойск Северного Кавказа.
Митинг проводили по поводу годовщины Красной Армии. Ораторы были малокультурные, неинтересные – наши ростовские, партейные.
И вдруг на трибуну поднялся совершенно незнакомый мне человек, весь в черном, в кожаном, в фуражке, с наганом у пояса. Говорил он что-то про мировую революцию, про интервентов, которых отогнали, но которые зарятся опять на нас напасть. Я не слушала, просто любовалась его сильным, красивым лицом. У него были прекрасные карие глаза и удивительные ресницы – длинные, густые, загнутые, как опахала. И выражение лица хорошее – доброжелательное, располагающее.
Насчет красивых мужчин у меня вообще предубеждение. Они слишком нравятся женщинам, это их балует, и они бывают чрезмерно заняты своими победами. Я и тогда сразу отсекла всякий интерес к выступавшему.
Но дома я все-таки спросила Ивана Александровича: «Муша, кто это?» Он сказал: «Это один из командиров, которые приехали с Евдокимовым»[1]1
Е.Г.Евдокимов тогда был назначен представителем ВЧК на Юго-Востоке России (на Северном Кавказе). – Здесь и далее примечания автора.
[Закрыть]. И я о нем забыла.
Но вот однажды нас, жен военнослужащих, вызвали в штаб и объявили, что мы занимаемся только нарядами и домашними делами, а это есть мещанство, и мы должны подтянуться к своим мужьям, а для начала стать политически грамотными. И назначили школу, куда мы должны каждый вторник к пяти часам являться, не опаздывая, на занятия по политграмоте с карандашом и тетрадкой для конспекта.
Иван Александрович сказал мне, что я его скомпрометирую, если не буду ходить, и я в ближайший вторник точно в пять часов пришла.
И вот мы сидим и болтаем, а сами оглядываем друг друга, кто как одет, у кого какой кулон на шее, у кого ожерелье – из настоящего жемчуга или поддельного и т. п. Многие были одеты богаче, чем я, но безвкусно, и я думала, что вот вещи на таких пропадают и как бы все это смотрелось, если бы это надела я.
И вдруг входит преподаватель, и я его тотчас узнаю – тот командир, который выступал на митинге! Но теперь уже без фуражки, и я его разглядела лучше. Породистое лицо, высокий лоб, изогнутые брови, чуть прищуренные улыбающиеся глаза необычной формы (верхние веки дугой, нижние – прямые) и эти удивительные ресницы – мохнатые, длиннющие, загнутые. На щеках ямочки. Крупный, красивой формы рот, ровные белые зубы, волосы густыми волнами обрамляют лицо. Широкоплечий, сильный, походка стремительная, крепкая.
Он улыбнулся нам, улыбка у него оказалась обаятельная, и, смотрю, все наши дамы так и замерли…
Назвался «Миронов», имени и отчества не сказал – тогда это было не принято – и объяснил, что ему поручена такая общественная работа: беседовать с нами на политические и общемировые темы. И стал рассказывать, что наша революция – первая в мире, единственная, что ее нужно защищать всеми силами нашей Красной Армии, потому что пролетариат других стран что-то запаздывает с мировой революцией, а капиталисты не дремлют.
Посмотрела я на наших дам, а они глаз с него не сводят. Я тотчас поняла, что они все в него влюбились, даже старались записывать. Ну тут уж меня задело! Неужели я ударю лицом в грязь, неужели окажусь хуже, например, Нюськи с ее песцом на плечах (и это в такую жаркую весну! Ну как же люди не понимают, что надо одеваться по сезону!)?
Я тоже стала записывать. Записи эти были через пень-колоду, я не успевала, но дома я попросила Ивана Александровича разъяснить мне получше, вообще поднатаскать меня. Он был очень рад, что я его не опозорю.
В следующий раз Миронов стал нас вызывать и спрашивать по прошедшей беседе. Вызвал Нюську. Слышу, зазубрила про мировую революцию и «сицилизм», а дальше ни тпру ни ну. А я прямо изнемогаю от нетерпения – неужели не вызовет, ведь я-то все знаю! Не выдержала, подняла руку. Миронов кивнул мне – дал слово, и я так отбарабанила ему про интервенцию и зловредную Антанту, что он нахвалиться не мог и всем нашим дамам поставил меня в пример.
И вот я у него в первых ученицах, всех обставила. Теперь он на меня все поглядывает и, как только опрос начинается, все меня вызывает, или вопросы по ходу беседы ко мне летят, или, рассказывая, нет-нет да и посмотрит на меня.
Вот когда я была политически грамотной! Единственный раз в жизни. Боже мой, у другого я эту скучищу и слушать бы не стала! Но даже скучищу эту Миронов преподносил интересно. Мироша, Мироша, какой же он был способный!
А потом как-то… южный наш город… теплые весенние сумерки, мы расходимся после занятий по домам, и вдруг нагоняет меня и уже рядом со мной – Миронов. Погода прекрасная, домой не хочется, мы пошли в парк. Помню, он вдруг стал сочинять стихи сразу, экспромтом… Так мы стали встречаться.
Было у нас любимое место – в конце нашей улицы за поворотом, на спуске к реке. Там рос молодой тополь, его каждую весну подстригали, чтобы не заносил он своим пушистым семенем улицу, и он топорщился ветвями, как колючий шар. Оттуда мы уходили бродить по пустым вечерами улочкам, подальше от моего дома – или в рощицу у реки, или в глухие аллеи парка. И даже зимой, когда пронизывал ненастный ветер, мы не замечали непогоды.
Я уже знала, что Мироша воевал на польском фронте у Буденного, а став чекистом, получил орден ВЧК от Феликса Эдмундовича. Забегая вперед, скажу, что к годовщинам Красной Армии или ВЧК он получал и дружеские письма от Семена Михайловича и именные подарки, например золотые часы или маузер.
Миронов рассказывал мне о себе.
Он был родом из Киева. Был там такой район – Шулявка, это как в Одессе Молдаванка. Воры, бандиты, биндюжники, «золотовозы» – кто там только не жил! Жили там и евреи, жили деды и прадеды Мироши.
Когда благосостояние семьи трудами бабушки Хаи улучшилось, семья с Шулявки переехала. Бабушка Мироши Хая была известна своей добротой и энергией. Она всем, чем могла, помогала нуждающимся, и все ее знали и чтили. Ее называли «шатым-малых», что значит «ангел-хранитель». Она содержала на Крещатике молочную, которая славилась свежестью и превосходным вкусом продуктов. Мирошу и сестру его Феню она сумела устроить в одну из лучших гимназий Киева, но Мироша, хотя и очень способный, учился неохотно. Отчаянный сорванец с детства, превратившись в юношу, красивый и сильный (он запросто гнул монеты), Мироша стал героем молодежи.
С грустью рассказывал он мне о своей первой любви. Девушки поклонялись ему, и он обратил внимание на Марусю, но потом изменил ей, а она не перенесла его измены и отравилась. Мироша этого не мог забыть, и, когда пели песню «Маруся отравилась», у него, даже много лет спустя, на глаза навертывались слезы…
Еврею трудно было поступить в высшее учебное заведение. Надо было иметь золотую медаль и «попасть в процент». Но и это благодаря бабушке Хае удалось преодолеть, и к началу первой мировой войны Мироша стал студентом Коммерческого института.
В 1915 году Мирошу призвали в армию. Он горел патриотическим чувством и желанием воевать за «веру, царя и отечество». Я думаю, что и – отличиться на войне. Это ему удалось. Он был призван простым солдатом, но вскоре сумел выделиться. Когда в 1916 году высочайше было разрешено евреям – но только лучшим из лучших! – присваивать офицерские звания, он сразу получил звание прапорщика, а к 1917 году был уже поручиком.
Но вот произошла революция, он снял форму и какое-то время не знал, что предпринять, но с его характером не мог долго оставаться в стороне и в 1918 году вступил в Красную Армию. В Первой конной Буденного Мироша сразу отличился, был выбран красным командиром, а в 1925 году вступил в партию.
Революция ему, еврею, открыла все дороги. Это оказалась его революция.
Он быстро шел в гору. Азартный, увлеченный человек, он был баловнем жизни, ему все удавалось.
Красота его уже не тревожила меня, я поняла, что он ее не замечает, не ценит, то есть, конечно, он знал о ней, но чтобы пользоваться ею, царить среди женщин – это было ему не нужно. Его всегда интересовали только мужские дела.
Так мы встречались целый год, и ничего между нами не было. А я и не хотела быстрого сближения.
Потом Сережа уехал и прислал мне письмо: «Ты, наверное, сочла меня за гимназиста».
Но больше писем не было. И я не понимала, что это значит. Забыл меня, встретил другую?
Прошло несколько месяцев, и вдруг неожиданно моя подруга Сусанна тихонько сует мне записку: «Приходи в 6 часов на наше место. Сережа».
Он стоял под тополем и курил, поглядывая по сторонам. Как описать эту встречу! Помню каждый взгляд, каждое слово.
Я к нему подошла, он вдруг увидел меня, блеснул смеющимися счастливыми глазами, бросил папиросу, и мы, ни слова не говоря, пошли вниз к реке, в нашу рощицу. Но я успела заметить на его гимнастерке орден Боевого Красного Знамени. Тогда это был самый главный военный орден, и заслужить его было нелегко. Орден этот сразу вознес его в моих глазах в герои. Как это действует на женское воображение, не сам орден, конечно, а то мужество, которое за ним видится!
Едва мы оказались на скамейке в тени деревьев, я поздравила его и стала спрашивать, как и за что его наградили. Сереже расспросы мои были приятны, лестны. Приехать ко мне и показаться с высшим военным орденом для него, вероятно, было упоительно. Но отвечал он мне сперва уклончиво. Горделиво отшучивался, бросал небрежно, мол, это военные дела, мужские, и распалял мое любопытство все сильнее.
Впрочем, он не очень долго мучал меня недомолвками, потому что тайны в этом уже не было. В тот же вечер он рассказал мне, что командовал частями ВЧК, когда они вместе с пехотой Уборевича подавили в Осетии и Дагестане мятеж имама Гоцинского, которого англичане снабжали оружием. Так он и получил орден: сумел взять имама живым и невредимым.
Он мне рассказывал, как брали имама. Это было очень трудно. В кавказских ущельях горцы проходили, как козы, а наши, непривычные, передвигались с трудом. Какой-то горец вызвался быть проводником и завел их в безнадежное ущелье, где они все чуть не погибли, – их там перестреляли бы всех. Миронов сам допрашивал этого горца и потом застрелил в упор.
Урок этот ему помог. В похожее ущелье его чекисты вскоре сумели загнать имама и там предложили ему сдаться, а за это – жизнь и прощение.
В Ростове, помню, мы имама видели, его сопровождали два чекиста. Это был старик с брюшком, в белой чалме. Он ходил по базару и только указывал на желательное ему, а чекисты тут же угодливо покупали и расплачивались. Потом имама увезли в Москву.
– Что ему будет? – спрашивала я Сережу. Он отвечал, что не знает.
– Расстреляют?
– Возможно.
2.
В тот Сережин приезд мы стали любовниками.
Теперь он бывал в Ростове только наездами.
Удача его не оставляла. К десятилетию ВЧК он получил второй орден Красного Знамени за борьбу с бандитизмом на Кавказе и за большие заслуги во время гражданской войны. Я понимала, что это для него значило. Он был очень честолюбив, взлет карьеры – это было для него все. Ему всегда надо было первенствовать, даже в такой мелочи, как игра в шахматы или бильярд. Я знаю, как его передергивало, когда случалось ему проигрывать, но играл он превосходно и проигрывал редко.
Зарницкий уже работал на обувной фабрике. Зарплату он получал небольшую, на иждивении у него была моя мама, а потом, когда Сухотина арестовали, и Лена с Борей; позже приехал Павел. Денег всегда не хватало, и, хотя нэп еще не кончился и купить за деньги можно было все, что хочешь, я не очень-то могла франтить, все приходилось «изображать из ничего». У нас с Леной была одна модная шляпка, Лена говорила, что она больше идет ей, а я говорила, что мне, и мы ее друг у друга перехватывали.
Я часто не работала, детей не хотела, и их у нас с Иваном Александровичем не было. Хозяйством занималась мама. Моя единственная забота была одеваться. С виду моя жизнь казалась спокойной и счастливой, и никто не догадывался, что я живу одним – ожиданием. Сережа приезжал в Ростов, когда только мог, и стоило мне узнать, что он здесь, я уже становилась сама не своя, дома все теряло смысл, и только одна мечта охватывала меня – скорее вырваться к нему.
Иногда мы бывали в гостиничном номере Мироши вдвоем с Леной, и хотя она там хохотала, дурачилась, веселилась, но все чаще стала мне говорить, что надо одуматься. Она ведь резкая, авторитарная. «Пора наконец это кончать, – говорила она. – Пока Зарницкому не донесли». Она считала, что мне Зарницкого никак потерять нельзя. Да я и сама понимала: до каких пор играть двойную игру? И у Мироши тоже была жена – Густа. Во время восстания имама она приезжала к нему в Осетию в мужском костюме, но это так, к слову.
И вот мы ссоримся, расстаемся, и я ему говорю: «Вот и очень хорошо! Давно пора!» И делаю вид, будто я на седьмом небе от счастья, что освободилась наконец от него. Но как только он уходит, горе наваливается на меня горой – ревность, досада, такая боль, хоть под поезд кидайся! Однако я держусь, креплюсь, флиртую с другими. Это для себя, чтобы не чувствовать себя побитой собакой. Сережи опять нет в Ростове. Где он? Что он? Не хочу и думать, не хочу его знать!
Я даже начинаю привыкать к разрыву, как будто успокаиваться. И вдруг звонок по телефону. Сердце подпрыгнуло – неужели он? Но я прошу подругу Сусанну сказать, что меня нет. Он звонит опять. Сусанна ему:
– Она вас видеть не хочет, она занята, она играет на рояле!
– Но я хочу услышать все это от нее самой!
Я подбегаю к телефону, я не позволяю себе даже услышать его голос, я кричу в трубку только три слова: «Нет, нет, нет!», и бросаю трубку, и опять начинаю бурно, отчаянно играть на рояле, а в душе ликование: «Ага, не можешь без меня!»
Но на следующий день опять звонок. И я уже сама беру трубку. Он тихо: «Ага, ты?» – «Я…» – «Приходи ко мне».
Нет, не я отвечаю, – не слушая разума, шепчут мои губы:
– Приду…
– Ты правда придешь? Правда?!
Я не могу дожить до вечера. Но вот наконец вечер. У нас все садятся за преферанс: Иван Александрович, мама, Лена, ее очередной воздыхатель. А я никогда с ними не играла.
– Мама, – бросаю небрежно, но так, чтобы Иван Александрович слышал, – я пойду к Сусанне! (Завтра Сусанну надо предупредить, что я у нее была.)
Мама отмахивается: иди! не мешай, мол!
И я надеваю Ленино пальто из куниц и ту самую шляпку, которую мы поделить не можем, и выскакиваю вон, и – скорее, скорее по темным улицам в гостиницу!
Там на третьем этаже постоянно жили наши знакомые. Если кто засечет, думаю, скажу, что к ним заходила. Только бы их не встретить сейчас! Тихо поднимаюсь по лестнице, будто иду к ним. Но вот дошла до поворота на второй этаж, оглянулась – никого нет, и юрк в коридор. Сережа всегда оставлял дверь приоткрытой, чтобы мне не искать его номер.
Я быстро скользнула в комнату, скорее дверь прихлопнула. А он на другом конце комнаты, увидел пальто Лены и нашу общую шляпку и потемнел в лице: «А что Ага? Почему не Ага?» А я стою и улыбаюсь. И тут он узнал, только выдохнул: «Ага? Ты?..»
Поэтому я так люблю перечитывать «Анну Каренину». Я всюду узнаю наши отношения с Мироновым. Нет, я не про то говорю, что Анна потом стала страдающей стороной, а про начало их романа. Эти тайные встречи, эти ссоры, эти бурные примирения…
3.
Миронов был очень предан советской власти. Иногда полушутя он называл меня «белогвардейкой». И вот однажды, желая испытать силу его любви ко мне, я спросила:
– А если бы я действительно оказалась белогвардейкой, шпионкой? Если бы тебе приказали меня расстрелять, ты бы меня расстрелял?
Я ждала услышать, что он все на свете отдал бы за меня, всем бы пренебрег, все бы бросил. Но он вдруг ответил твердо, не колеблясь, сразу, словно весь обледенел:
– Расстрелял бы.
Я не поверила своим ушам.
– Меня?! Меня расстрелял бы? Расстрелял бы… меня?!
Он повторил так же безапелляционно:
– Расстрелял бы.
Я расплакалась.
Тогда он спохватился, обнял меня, стал шептать:
– Расстрелял бы, а потом застрелился бы сам… – И стал меня целовать.
Слезы мои высохли, и хотя я еще повторяла: «Да, да, как ты мог хоть на миг такое подумать!» – но я уже шла на компромисс: если застрелился бы сам, значит, все-таки любит.

С.Н.Миронов, 1934 год
Такие отношения длились у нас шесть лет. Мироша называл это время «подпольный стаж».
Но вот он стал все настойчивей говорить мне:
– Ага, так дальше продолжаться не может. Ты не можешь без меня, я не могу без тебя. До каких пор нам так жить – воровать? Надо что-то решать.
Но я отшучивалась.
И вдруг Сережа получил назначение в Алма-Ату. Я провожала его на вокзале, зашла в вагон. Мы сели на лавку. Сережа сказал:
– А что, если я увезу тебя в Москву? – У него была в Москве остановка.
Я рассмеялась.
– Почему ты смеешься? Я серьезно. Поедешь в Москву, посмотришь. Ты ведь никогда не была в Москве. Ну, конечно, на время, потом вернешься…
Я была в легком платье, в жакетке, в руках только маленькая сумочка.
– Как же я могу? Без ничего?
Мне казалось это неопровержимым доводом, но он тут же его отверг:
– Не беспокойся, мы все-все купим, все у тебя будет!
А тут проводник по вагону:
– Кто тут провожающий? Поезд отправляется через две минуты.
Ударил колокол на перроне.
– Я не пущу тебя, Ага, – сказал Миронов и, смеясь, железом сжал мне руки.
– Ой, – засмеялась я, – больно!
Колокол ударил два раза, вагон дернулся, здание вокзала поплыло за окнами…
Я, конечно, одумалась вскоре. Представила себе, как они вечером дома сядут за преферанс – мама, Иван Александрович, Лена, кто-нибудь еще, а меня нет. «Где Ага?» – никто не знает. Станут играть, а меня все нет и нет. Потом спохватятся – ночь, а я не вернулась. Иван Александрович весь Ростов на ноги поднимет. И я решила: на первой же станции сойду и еду обратно. Но подъехали к ближайшей станции, и я подумала: если я сейчас сойду, я ведь Сережу очень долго не увижу, а если поеду, мы еще побудем вместе в Москве. И я не сошла.
На следующей станции все повторилось. Сережа сказал: «Если ты волнуешься, как там твои, пошли телеграмму». Но когда мы приехали на очередную станцию, он побоялся меня отпустить, заплатил проводнику, дал ему мой текст, чтобы тот отправил.
В купе кроме нас был только один пассажир, он все время спал на одной из нижних полок, а я лежала на другой. Мироша укрыл меня своей шинелью (тогда постели в поездах не давали), сидел рядом, низко нагнувшись ко мне, и напевал. Вы знаете эту песню: «Моя арба плывет средь моря пыли, В моей арбе уснула Кетаванна»?
Он ее переиначил:
Наш поезд мчится среди голой степи,
В моем купе уснула Ага Ванна,
Я взял ее в ростовском переулке…
Он даже не уснул в эту ночь. Это он-то, которому стоило подушки коснуться – и он храпел так, что никто (кроме меня, однако) глаз сомкнуть не мог. Но он не решался уйти на верхнюю полку, он стерег меня, все еще опасаясь, что я сойду на какой-нибудь станции. В Москве мы остановились в «Метрополе», – тогда не требовалось отметки из загса, чтобы мужчина и женщина могли взять в гостинице номер, регистрация брака была вообще необязательна. В первый же день мы пошли вместе в магазин, и я выбирала все, что мне нравилось, а он только платил. Мне хотелось то и то, запросы мои все росли, я иной раз стеснялась, но он замечал, что мне нравилось, и покупал все. Правда, уже не все тогда можно было найти.
Приближалось время отъезда Сережи в Алма-Ату. Он сказал мне:
– Ты подумай, Агнеска, вот о чем. Пока я был на Кавказе, я мог часто вырываться к тебе в Ростов. Ты сама понимаешь, что из Алма-Аты я не вырвусь. Значит, или ты едешь со мной сейчас сразу в Алма-Ату, или мы расстаемся с тобой по твоей вине навсегда. Вот и решай в последний раз. Завтра я уезжаю.
И я поехала с ним.
Он, конечно, на это и рассчитывал, когда увез меня из Ростова. Эту песенку про Кетаванну он еще долго любил напевать, так ему нравилось, что он увез меня. Помню, мы приезжали с ним в гости в Тбилиси к его друзьям, и там он пел ее так:
Мое авто плывет средь моря пыли,
В моем авто уснула Ага Ванна,
Я взял ее в ростовском переулке…
ЗАРНИЦКИЙ
1.
Я уехала внезапно, неожиданно. Мама, Павел с ребенком какое-то время оставались на попечении Ивана Александровича. Мои вещи – извините, до лифчика – я оставила дома, они так и лежали там на своих местах. Белье, черные перчатки, шапочка с кисточкой, та самая, которой Иван Александрович так гордился перед своей матерью, и все прочее, что у меня было, хранилось в ящике большого комода в нашей с ним спальне.
Иван Александрович был очень мрачен, подавлен. В день моего рождения он принес, как всегда приносил прежде, букет крупных розовых роз (и это зимой – он где-то их всегда доставал). Мама видела, как он прошел к комоду, открыл ящик с моими вещами, стал отрывать бутоны роз и бросать их туда, потом цветы. Оголил все стебли и закрыл ящик. Тут он увидел в дверях маму, что-то дернулось в его лице, ей показалось, он сейчас заплачет, она вскричала испуганно (ей представилось это дурной приметой):
– Что вы сделали?! Вы что, хоронить ее собрались?
– Да, она для меня умерла…
И быстро ушел из дому.
У него был пистолет. Мама кинулась к ящику – пистолета нет.
2.
Через некоторое время, около года прошло, я приехала в Ростов за дочерью Павлика Агулей и мамой. Мои уже переехали от Ивана Александровича.
– Ах, что ты наделала, Ага! – сокрушалась мама. – Ведь он чуть не застрелился.
Павел жил с мамой, она нянчила Агулю. Я ему сказала весело:
– Пойдем к Ивану Александровичу.
А был его день рождения. Мы взяли маму и детей и пошли.
Иван Александрович встретил нас хорошо одетый, побритый, как будто ждал. И правда, с улыбкой, спокойно сказал мне:
– Я был уверен, что ты придешь.
Пока готовили стол, пока мама хлопотала по хозяйству, а Павел занимался с детьми, мы с Иваном Александровичем прошли в нашу бывшую спальню. Там ничего не было переставлено. Все оставалось так, как было в день моего ухода. Иван Александрович сказал мне:
– Ага, это ведь так быстро произошло, это не могло быть прочно, серьезно…
И стал просить меня вернуться к нему:
– Я просто не могу жить, я не застрелился только потому, что верил – ты ко мне вернешься!
Он говорил, а по щекам его текли слезы. Потом схватил мои руки и стал целовать. И это он, такой выдержанный всегда, такой корректный!
В ту минуту я не могла сказать ему «нет» – невозможно ударить, убить человека в таком состоянии. Я растрогалась сама, былое всколыхнулось, я сказала:
– Я подумаю, Муша. Возможно, что я вернусь.
Он сказал: «Произошло быстро». Он думал, конечно, – легкомысленный порыв, прихоть. Он ничего не знал о шестилетнем «подпольном стаже» моего обмана!
Я уехала в Алма-Ату. Туда за мной полетело толстое, умоляющее письмо со страстным призывом.
Я не вернулась, милая Мира. Я опять обманула его.
Все, все, все, что я потом испытала, все, что мне пришлось пережить, это мне отплатилось за него, за зло, которое я ему причинила!
3.
Прошло почти десять лет. Миронова арестовали, я носила ему передачи в Лефортово, потом передачи перестали принимать, и нам – толпе жен – всю ночь зачитывали приговоры, всем одно и то же: «Десять лет без права переписки», а это значило – расстрел.
И вдруг я получила от Ивана Александровича письмо. Там было: «Я знаю, что твой муж арестован, что ты одна. Вернись ко мне! Я живу с другой женщиной, но я люблю только тебя, я с ней разведусь, и мы опять будем вместе». Письмо мне привезла Сусанна. Я ответила через нее: «Как я могу об этом думать, когда мой муж в тюрьме?»
И я опять обманула его: у меня уже начинались отношения с Михаилом Давыдовичем.
Я виделась с Иваном Александровичем еще через несколько лет. Я была уже замужем за Михаилом Давыдовичем, приехала в Ростов, остановилась у родственников. Вероятно, он об этом узнал, пришел в гости. Когда он собирался уходить, я сказала:
– Я провожу тебя, Муша.
Нежно взяла под руку, и мы пошли по вечерним улицам. Я шепнула ему:
– А все-таки самая настоящая любовь бывает только в юности…
– Да… – отозвался он серьезно.
Зачем мне было опять ворошить старое? Но на этот раз он не поддался.
– Ты спешишь? – спросила я.
– Спешу.
– Тебя ждут?
– Да, меня ждет жена.
Это было сказано твердо. Мы расстались дружески, даже нежно, но он уже не звал меня вернуться.
Из лагеря я написала ему в Ташкент (он был там главным инженером обувной фабрики), передала я письмо с Катей – зэка, освобожденной раньше меня. Ответа не было. Я написала Кате. Она ответила: передала в собственные руки.
Затем, уже отбыв срок (когда я жила в Богородске), я опять написала ему письмо с напоминанием о прошлом. Я писала, что сейчас одинока и несчастна, что Михаил Давыдович получил второй срок – десятку, и нет никакой надежды, что он его выдержит. Я ведь и в самом деле не надеялась на его возвращение.
Иван Александрович опять мне не ответил. Я написала Кате длинное письмо о том, как он говорил мне, что живет с другой, но любит только меня, писал мне стихи, я их приводила, повторяла в письме… Почему же теперь он не отвечает, даже слова не напишет? Смысл письма был – упреки. И еще смысл был тайный, подтекст: «Позови меня сейчас, я приеду к тебе…»
Мне было очень тяжело тогда. В нем я видела родного и близкого человека. А потом я просто не могу без любви… И я ее призывала вновь, искала ее там, где когда-то она была такой всепоглощающей…
Катя сама отнесла письмо Ивану Александровичу на работу. Он прочел при ней, сказал грустно:
– Я писал ей такие письма, это правда. Но это было давно, и много воды утекло с тех пор…
Я написала через год снова – через Катю. Она ответила мне: он умер.
Я была в Ташкенте у Кати. Заходила на фабрику, где Иван Александрович работал. Спросила о нем. Конечно, все его знали, любили. Жалели, что умер. Я хотела узнать подробности – где, как, когда.
– А вы выпишите пропуск, пройдите в отдел кадров.
В отделе кадров я спросила:
– А вы не знаете, где он похоронен?
– Вы лучше у семьи узнайте. – И дали адрес.
Но я не пошла по адресу – не хотела встречаться с его женой.
А в прошлом году – пятьдесят лет спустя – я побывала в тех местах, куда мы когда-то приезжали к его родителям. Гостила у Агули в Ленинграде, выдался у меня свободный денек, воспоминания подхватили меня, и я туда поехала. Я ведь, знаете, я вам уже говорила, последние годы все хожу «по следам своей юности», по тем местам, где она протекала…
Пришла к пригородным кассам, прошу билет до Мурина. А кассирша: «Такой станции нет».
– Простите, пожалуйста, пятьдесят лет назад по этой дороге была станция Мурино.
– Теперь это город, – говорит она. И объяснила, что нужно доехать на электричке до станции такой-то.
Я приехала. Платформа, леса нет, дач нет, поля нет. Новые домища торчат. Даже куда идти, не знаю.
И вдруг увидела – колокольня старой церкви. Я – к ней. Церковь стоит. Прошла по улице. В одном дворе маленький домик – его не снесли. Увидела седую женщину.
– Простите, вы давно здесь живете?
– Я и родилась здесь!
– Тогда вы должны знать Зарницких, священника и его жену.
– Как же, конечно, знаю. А вы кто?
– Я невестка…
– Какого же сына?
– Старшего, Ивана Александровича.
– Ивана Александровича? Я же его отлично помню! Как он?
– Он умер.
Она стала мне рассказывать об Иване Александровиче:
– Он был такой хороший проповедник! Бывало, наденет рясу, выйдет к верующим и начнет говорить о совести, о добре. Теперь никто и слов-то таких не знает. Иссобачились! А мы, бывало, слушаем его, и на душе светлеет. А отец его, батюшка, где-нибудь незаметно стоит, и тоже слушает, и радуется! Иван Александрович ведь был старший сын, к нему должен был перейти приход.
– А он ушел в Красную Армию.
– Знаю, знаю, у нас здесь все говорили. Он приезжал уже в форме… Это не вы ли тогда приезжали с ним? Вы? Как время-то нас меняет! То-то радость старикам доставили!
– А что с ними потом, после высылки было, не слышали?
– Ничего, милая, не знаю, ничего… как в воду канули. У нас здесь многих забрали, и все так – ни слуху, ни духу…
Я нашла дом, где они жили… Он был больше других, еще не снесенных домишек, разгорожен на две части – зал разгорожен надвое, даже круглый пень в саду разгорожен. В одной половине живут какие-то люди, в другой – детский сад. Я попросила разрешения, мне позволили пройти в детский сад. Все мне показалось меньше, уже, незначительнее… А где «медовая комната»? Я прошла все, но так и не нашла среди веселых, выкрашенных голубой и розовой краской комнат ту, которую когда-то мне назвали медовой…








