Текст книги "Агнесса"
Автор книги: Мира Яковенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
МАМА. ЛЕНА
Мне хочется дожить до 1986 года. Почему именно до 86-го? Тогда должна вернуться комета Галлея. Она возвращается каждые семьдесят пять – семьдесят шесть лет. В детстве я ее видела. Она приближалась с каждым днем, все вырастала в небе. Тогда пошли слухи о конце света. Некоторые даже ямы рыли – спасаться, если она столкнется с Землей.
Она появлялась и при Пушкине. Это ведь она навела его на образное сравнение с Натальей. Помните – «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост»?
Потом она появилась уже… Когда? Сейчас вспомню. Наверное, в 1910 году, потому что, помню, – как раз когда она была на небе, мы как-то с Леной пошли к колодцу, а там был соседский мальчик. Он нам сказал: «Толстый умер». Мы не поняли, спросили папу. Папа объяснил, что это граф Толстой, самый большой русский писатель. Папа сильно переживал смерть Толстого, он его очень любил.
Так вот это было как раз тогда, когда появилась комета, а Толстой умер в 1910 году, значит, осенью или зимой того года.
Мне хотелось бы только дожить до ее возвращения…
Комета вернется, а юность…
Нас было трое детей в семье: Лена старшая, потом я, потом Павел (или «Пуха», как мы его звали).
Папа был очень начитанный. Много он вложил и в наше образование.
Вложила и мама. Она учила нас добру – подавать нищим, молиться Богу, помогать людям.
– За каждое доброе дело, – говорила она, – вам отплатится добром.
Помню, кто-то мне рассказал, как надо дразнить евреев: приставить к своему уху большой палец, растопырить пятерню и шевелить пальцами. Это называлось «свинячье ухо». Евреи ведь не едят свинины.
Я очень обрадовалась затее и как только пришла в школу стала показывать «свинячье ухо» своей соседке по парте – еврейке. Но девочка ничего не поняла. Это испортило мне все удовольствие.
Я рассказала маме, как дразнила девочку «свинячьим ухом».
Мама очень рассердилась и сказала мне:
– Твоя бабушка была якутка, а отец – грек. Значит, и тебя надо дразнить за это?
А греков тоже дразнили: когда Павлику купили велосипед и он стал ездить по улице, мальчишки кричали ему вслед:
– Пиндос, поехал на паре колес!
Моя сестра Лена была старше меня на два года, а Пухи на пять. Она по характеру была заводилой, главарем, да еще – у нас старшая. Она была вспыльчива, горяча, привыкла первенствовать, привыкла, что все лучшее – ей.
Помню, в детстве она изображала королеву на троне, но если мы с Пухой не так ей прислуживали, бросалась бить нас кулаками. А мы все терпели, чтобы не выбыть из игры. Она всегда выдумывала очень интересные игры. За эти игры мы соглашались быть ее рабами. А ей только того и надо было – властвовать, чтобы ей подчинялись беспрекословно. Правда, мы с Павлом были для нее «мелюзга». Запросто могла нас прогнать из игры. Это ей ничего не стоило.
Она была насмешница, могла рассмешить до слез. Уже когда я была замужем, к нам часто приходил в гости один армянин – рохля и размазня, неинтересный и скучный. И вот стала Лена играть роль, что влюблена в него. И ласкова, и предупредительна, и все ему подает, угощает, а он не понимает, что она над ним смеется, что она нарочно разыгрывает страстно влюбленную. Ну а мы знаем и только удерживаемся, чтобы не рассмеяться. Она еще пуще. Зайдет за его спину и рожки ему пальцами ставит, и рожи строит. Помню, раз Верочка не сдержалась (она у нас тогда жила) и, чтобы не расхохотаться, выскочила из-за стола.
Лена была очень красива. Мама наша имела в лице что-то монгольское – от бабушки Они. Лена была на маму похожа, но монгольского было в ней чуть-чуть, едва намечалось и придавало ее лицу это особое выражение – затаенной насмешки. В остальном же она была русская красавица. Блондинка, синие глаза, густые косы, яркий румянец, такой яркий, что, бывало, она прибегала к маме в слезах: «Мама, меня дразнят, что я щеки накрасила!» Мама утешала, а когда Лена стала постарше, посоветовала ей гуще пудриться, но и это не помогало – румянец проступал сквозь пудру.
Я была моложе. Лена расцветала, а я была еще девочка, и я носила одежду после нее. У нас было заведено – Лене покупалось новое, а я донашивала.
Но вот я стала Лену перерастать, я стала плотней ее, такая «бомба». Тогда и мне пришлось покупать новое.
Все кругом говорили: «Толстой быть нехорошо, некрасиво». Я им верила и все старалась поменьше есть, стесняясь, что меня так разносит. Лена говорила, что и ноги у меня толстые. Такие «бутылочки» стали. Я им всем верила, а потом стала замечать, что мужчинам такие «бомбы», как я, нравятся гораздо больше тощих.
Лена пользовалась большим успехом у мужчин. В любой компании она всегда была первая, «душа общества», ее острый язычок никому не давал спуску.
Когда в Майкоп пришли белые, за ней многие ухаживали. Помню, генерал Калмыков устроил бал. Сам в темно-бордовой черкеске, со стэком. Лена была в центре внимания, ее приглашали наперебой. Но генерал Калмыков оттеснил всех. Хотя не бал ему был нужен, а резня.
Через день белый офицер, дворянин известной фамилии, поклонник Лены, повез ее на своем выезде (прекрасные лошади были у него!) кататься за железную дорогу. Он собирался поразить ее – показать ей виселицы. Вот мужчины всегда так: обязательно им нужно воевать, убивать, уничтожать, а потом еще гордятся этим. Лена, как только поняла, куда он ее везет, приказала остановиться, повернуть обратно.
Красные расстреливали, белые вешали. Вешали за железной дорогой и на центральной площади. Было объявление: родственникам приходить в подвалы Сазонтьева, там сложены трупы повешенных, пусть берут и хоронят.
Лене хотелось блистать по-настоящему, стать самостоятельной, хозяйкой дома, хозяйкой салона, устраивать приемы. Ей было тогда девятнадцать лет.
Она вышла замуж за белого офицера, и мечта ее исполнилась – она стала хозяйкой в своем доме и никому отчета больше не давала.
Лену любили два гимназиста – братья Роговы. Однажды старший брат встретил меня на улице:
– Это правда, что Лена вышла замуж?
Я молчу, а он с горечью:
– Что ж она не подождала? Мы скоро кончим, мы бы на ней женились.
Любила ли Лена мужа? Нет.
Она прожила с ним ровно год. Когда красные вошли в город, белые ушли без боя (по договоренности), желающие остаться сдали оружие, им обещали, что их не тронут. И они стали служить в разных местах.
Спокойно прожили год. И вдруг приказ: всем бывшим белым офицерам зарегистрироваться и прибыть на станцию Тихорецкую такого-то числа в такое-то время.
Лена провожала мужа. До Тихорецкой ехали на лошадях. Прощаясь, он плакал. Затем Лена вернулась домой. Она мне рассказывала: ехала домой и вдруг почувствовала, что она совсем свободна. Свободна! Это была радость.
Он прислал несколько открыток с дороги. Сообщил, что едут в Архангельск. Затем все затихло.
И вдруг вернулся один из увезенных. Он рассказал, что тяжело болел тифом, в бараке лежал, свернувшись на койке, лицом к стене. Его сочли умершим и оставили.
А всех других офицеров увезли и расстреляли из пулемета.
Так Лена узнала, что она вдова.
ЗАРНИЦКИЙ
1.
У нас в Майкопе белые стояли несколько лет. Когда вошли красные, я заканчивала гимназию. Нам объявили, что мы должны сдавать политэкономию, прислали лектора. Он был маленький, тощий. Но такая была в нем страсть ко всем этим «коммунизмам и диктатурам», такой это был фанатик, что только дивиться можно было, как в таком хилом теле – и такой пылающий дух. Суть учения он излагал так:
– Вот есть у меня пинжак. И если у тебя его нет, то я должон его тебе отдать, и я с радостью отдам. Или рубашка, которая, как говорится, ближе к телу.
Мы, барышни, смотрели на него с удивлением.
Было лето, жара стояла страшная. Я была дома. Вдруг прибегает моя подруга Лиля:
– Агнеска, что ты тут сидишь? Ты что, ничего не знаешь? Еще вчера вошла в город башкирская бригада, а ты тут сидишь взаперти! И командиры культурные, интересные. Солдаты у них башкиры, а командиры, ну как белые офицеры! Честное слово, пойдем скорее в городской сад! Как раз они там гуляют. Сама увидишь.
Я быстро вытащила из колодца два ведра холодной воды и – в сарай. Там на земле крест-накрест сложены были жерди, я на них встала и облилась. Затем надела белое платье, чулки (тогда «на босянку» не ходили), черные лакированные туфли.
Лиля меня торопит:
– Ну что ты копаешься, они уйдут!
Мы пошли. По дороге она мне рассказывала шепотом, смущаясь:
– Мы так вчера обмишулились с Ирой, ты знаешь? Вечером мы были в саду, видим – красный командир, на фуражке красное нашито. Я и говорю Ире по-французски, но так, чтобы он слышал, что мы говорим на иностранном языке, которого он, конечно, не знает; говорю ей с пренебрежением: красное, говорю, только дураки любят, а он… Ой, ну ты только подумай – он вдруг нам по-французски тоже: «Милые барышни, вы ошибаетесь. Красный цвет – это цвет свободы!» Ох, я чуть не провалилась, мы тут же удрали. Ну ты подумай, а? Теперь я боюсь его встретить. Правда, вчера уже темнело, он мог нас не разглядеть.
Мы пришли в сад. Сели на лавочку у спуска к реке и смотрим, выжидаем. Солнце садится, от реки повеяло прохладой, поодаль в раковине заиграл духовой оркестр.
И вот видим, идут по аллее трое, в середине – высокий, стройный, интересный, в черкеске! По бокам – один постарше, другой совсем молоденький. Я посмотрела на этого в середине, и вдруг так он мне понравился, что я подумала: если буду выходить замуж, то только за него…
А тут порыв ветра, моя синяя шелковая косынка, которую я накинула на плечи, улетела. Я – бегом за ней под откос к реке, догнала. Возвращаюсь, запыхавшись, а Лиля мне шепчет:
– Зачем ты побежала? Они все кинулись наперерез твоей косынке. Если б ты не догнала, они бы тебе ее принесли…
А они стоят поодаль, поглядывают на нас. Я быстро сообразила. Новый порыв ветра – и как будто случайно моя косынка улетает вновь. Я не стала спешить. И вот тот самый, который мне понравился, приносит ее мне.
– Как вы тут сидите, такой ветер, можно простудиться! – И смотрит на меня.
– Это приезжим можно, а мы к этому климату привыкли.
И начался разговор. Тот, что был старше всех, ушел. Как мы вскоре узнали, это был командир башкирской бригады. У него была жена, семья.
А двое других – к нам на лавочку по обе стороны от нас. Тот, кого я наметила, – рядом со мной. Он назвался: Зарницкий.
А другой, молоденький, – с Лилиной стороны. Он назвался тоже: Женя, но тут же поправился: Агеев. Наверное, недавно из дома, еще не привык по фамилии.
О чем мы говорили в тот первый раз? И это помню. У нас в Майкопе рассказывали такой случай. Как-то, когда красные гнали через город пленных белых, один из них сунул стоящей у дороги девушке (она смотрела на пленных) толстую палку, которая у него была в руке. «Возьми, – сказал он, – все равно отнимут, сохрани ее. Ты только скажи – кто ты?» Она показала на дом: «Я здесь живу».
Взяла палку, повертела. Палка как палка. Почему надо было ее хранить? Но сохранила. Потом пленных отпустили, и он пришел. Разобрал набалдашник палки, а там – деньги. Много, туго скручены. Деньги эти ходили при белых, он надеялся, что белые вернутся.
Наши кавалеры смеялись:
– Не вернутся уже! Конечно, интервенция, Антанта… Но – отобьемся, обязательно отобьемся!
И вдруг Агеев, Женя, говорит Лиле:
– А я думал, что вы говорите только по-французски!
Она вскинула на него глаза – узнала. Тут же дернулась удрать, но я удержала. А Женя ей:
– Пожалуйста, не удирайте, как вчера.
Мы стали встречаться. Женя только год назад кончил гимназию и пошел добровольцем в Красную Армию «сражаться за свободу народа», как он говорил. До того, еще в гимназии, он участвовал в нелегальных кружках. У них с Лилей начался роман, но Женю вскоре куда-то услали.
В Майкопе был театр «Двадцатый век» и там же кабаре. На сцене идет представление, а в зале столики, можно смотреть представление и закусывать. Потом столики сдвигали и устраивали танцы. Иван Александрович (так звали Зарницкого) хорошо танцевал. Он был на десять лет старше меня.
Однажды мы пошли гулять втроем – он, Лиля и я. Началась гроза, ливень. Мы спрятались под дырявый навес. В яркой вспышке молнии, как блестящие стеклянные стержни, видны были струи дождя, льющего в щели крыши. Наконец нашли место, где не текло. Но успели уже вымокнуть. Когда ливень стих, Зарницкий пошел меня провожать. А на мне была красная шляпка, она линяла. Зарницкий был в белой рубахе (в цивильном), он взял меня под руку, а я склонилась к нему, и краска со шляпки стекала на его рубашку. Только утром он заметил, что рубашка его вся в красных разводах.
Как помнятся такие мелочи! Все имеет какой-то особый смысл в начале любви.
Ливень и шляпка – это было уже после того, как Иван Александрович стал открыто отдавать мне предпочтение. Я поняла это сразу, но он был человек воспитанный, вежливый и первое время, пока Женя отсутствовал, оказывал внимание и Лиле – делил свое внимание между нами. Но все яснее становилось, что нужна ему я. Как-то мы сидели в кино, в темноте, шел фильм «Отец Сергий» с Мозжухиным в главной роли. Иван Александрович сидел между мной и Лилей. Он взял наши руки в свои. Но потом поднял мою и безмолвно поцеловал – прикоснулся губами.
– Какие крепкие зубы! – воскликнула я.
– У кого зубы? – удивилась Лиля, которая его поцелуя не заметила.
– Конечно, у меня! – ответила я непонятно. В тот миг у нас с Зарницким получилось словно какое-то тайное объединение, как будто мы очертили себя волшебным кругом: то, что внутри, было только наше, а Лиля осталась за кругом.
Вскоре она поняла это. Но ничуть не обиделась. Вернулся Женя, и их роман получил продолжение.
А я вот не могла бы тогда влюбиться в однолетку, как и я, недавно окончившего гимназию. Меня влекло к мужчинам старше, уже повидавшим что-то на своем веку. Мне и потом нравились только такие, перед умом и авторитетом или силой и доблестью которых я могла преклоняться. Таким был Зарницкий.
Мы много гуляли с ним по городу, чаще всего вечерами, когда можно было где-нибудь под покровом тенистого дерева или в другом укромном местечке целоваться. Меня удивляло, что Зарницкий так сдержан. Другие меня уже так целовали, бывало насилу отобьешься, а он – ничего подобного.
Когда провожал меня, инициатива разлуки всегда исходила от него. «Пора спать», – говорил он, и мы прощались. Целовал меня крепко, но прерывал поцелуй всегда он. И уходил. Я недоумевала. Я к такому не привыкла. Называли мы друг друга на «вы».
Он сделал мне предложение перед самым уходом бригады. Нельзя было долго раздумывать, и я согласилась. Он сказал:
– Я приеду за вами, как только где-нибудь обоснуюсь.
И стали приходить ко мне толстые письма в голубых конвертах. Я отвечала.
Лена в юности меня ни в грош не ставила, всегда смеялась над моими поклонниками. А Зарницкий… над ним она не смеялась, понимая ему цену и недоумевая, вероятно, как это я сумела «закрутить» с таким. Они с Таней Каплановой – ее подругой – дразнили меня:
– Чего ты ждешь? Сколько других кругом, а ты все ждешь! Нам говорили, что в Петрограде у него невеста. Столичная. Куда тебе против нее! Ты даже и вести себя в Петрограде не сумеешь!
А я только губу закушу – и ни слова. Уйду и про себя все возражаю, возражаю… «Я, если хотите знать, даже за столом королей смогу себя держать как надо!.. И если б у него была невеста, если бы я была ему не нужна, то зачем бы он писал мне так часто, так длинно? Если бы я была ему не нужна, – то уехал бы и все бы на этом кончилось!»
Так я отбивалась мысленно, пока были от него письма, а потом они прекратились. А Лена и Таня встретят и давай смеяться:
– Ну, госпожа Зарницкая, где же твой жених? Мы же говорили тебе – не жди его! Чего ты ждешь, он давно и думать о тебе забыл!
Ну почему Лена бывала такой жестокой? Насмешница, – я уже говорила, такой был ее характер, – но неужели как женщина она не понимала, что разрывает мне душу? Или на этот раз она завидовала мне?
Когда почтальон приносил мне письма, я, бывало, отдавала ему всю мелочь, которую могла наскрести. А тут еще издали его завижу, а он мне: «Ничего для вас нету, барышня». Я и перестала выбегать ему навстречу – стыдно.
Мы тогда уже жили втроем – мама, Пуха и я. Папа еще в июне уехал в Грецию. Лена, проводив мужа, жила в его квартире свободной и самостоятельной хозяйкой, проматывая оставленное ей добро.
А к нам стал ходить Абрам Ильич. Он очень за мной ухаживал. Он тоже был военный, в военной форме. Все время делал мне мелкие подарки, например купил черные, облегающие руку перчатки. Я бывала с ним в кино, в театре, но после Зарницкого мне никто не нравился.
Абрам Ильич приходил к нам пить чай. Мама как-то мне сказала: «А он неплохой, знаешь…» Она тоже стала думать, что я жду Зарницкого напрасно.
– Ну что же, что неплохой, – отвечала я, – но мне с ним скучно.
Однажды мы шли по улице втроем – мама, Абрам Ильич и я. И вдруг навстречу нам какая-то особа из «бывших», предлагает купить у нее персидский ковер, и так пристала: «Купите, купите, не пожалеете», – что мы завернули к ней посмотреть. Ковер, действительно, был прекрасный.
– А сколько он стоит? – спросила мама.
– Сто пятьдесят миллионов.
– У меня столько нет.
– А сколько дадите?
– У меня всего пятьдесят миллионов.
– Ну, это слишком дешево!
И вдруг вмешался Абрам Ильич:
– Я даю еще сто миллионов. Теперь у вас, Марья Ивановна, хватит, чтоб его купить.
– Спасибо, большое спасибо. Я вам эти деньги верну.
И Абрам Ильич сам повесил нам ковер над тахтой.
Но все это было не то, не то, не то… Я ждала, я не могла поверить, что все кончено после таких встреч и таких писем! Не могло этого быть!
Я не выдержала, спросила у Лили:
– Женя тебе пишет?
– Пишет. А что?
Я промолчала. Но через некоторое время:
– Дай мне его адрес.
– Зачем тебе? – насторожилась она.
– Я что-то хочу у него спросить.
Она дала – неохотно. Уж что она вообразила, не знаю. Я запросила Женю о Зарницком. Он мне ответил: «Я ничего о нем не знаю. Мы с ним уже два месяца как расстались, теперь мы в разных частях, в разных местах…»
Как же я переживала!
И вдруг… Вижу, идет почтальон по двору, машет издали голубым конвертом… я сразу кинулась искать мелочь. Какая же это была радость, как сразу отлегло, как стало весело, хорошо жить!
Зарницкий писал, что три месяца лежал в сыпняке, что еще очень слаб, но выздоравливает.
А затем пришло еще письмо, что он обосновался в Ростове надолго. «Приеду за вами 16 августа, ждите».
– Ну что? – сказала я Лене и Тане. – Что? Кто говорил, что, мол, напрасно ты ждешь? – Они молчат.
И вот шестнадцатое августа.
Мы жили около вокзала. Вижу в окно – извозчики подтягивают свои фаэтоны к вокзалу, к ростовскому поезду. Мысленно представляю себе: вот пришел поезд, сейчас поедут обратно с седоками. Вот едут! Один проехал – не он… Другой, третий… Все уже проехали, а его нет.
Так я просидела весь день. Были и другие поезда, я все ждала – может быть, с этим приедет или с этим?
Он не приехал.
– Ну, мадам Зарницкая, – спросила Лена на другой день, – где же ваш жених?
Теперь уж я молчу.
Через несколько дней я написала Зарницкому письмо: вы, мол, не приехали в назначенный день, вероятно, я вам не нужна и мы оба можем считать себя свободными.
Ответа нет. Опять почтальон, когда заходит во двор, ко мне не обращается или шутливо: «А вам пишут». Сколько лет этому «утешению»!
Но я думаю: не может Зарницкий мне не ответить на такое письмо.
И письмо пришло! «Вы напрасно на меня обиделись, – писал Зарницкий. – Я не мог приехать за вами. Я сейчас имею должность начальника штаба погранвойск Северного Кавказа. Командующий погранвойсками уехал, и я не могу оставить штаб. Я пришлю своего адъютанта. 20 октября он приедет за вами».
Но опять двадцатого никого не было. Через день или два я ушла из дому, а мама до вечера была на базаре. Приходим домой, соседка нам говорит: «Тут к вам военный приходил, целый день вас ждал, сказал, что зайдет завтра утром, сказал, чтобы вы ждали его до двенадцати».
По описанию – не Зарницкий. Значит, сам не смог, значит, его адъютант. На следующий день жду его. Приходит. Молоденький, розовощекий (между собой мы стали называть его «поросеночком»). Он был татарин, с татарской фамилией, но я ее забыла. Потом он стал наркомом Татарской республики на Волге. У Евгении Гинзбург в «Крутом маршруте» он упоминается.
Он принес мне письмо от Зарницкого, чтобы я ехала с ним к Зарницкому в Ростов. Я заволновалась, пригласила «поросеночка» на обед, побежала к маме на базар (она там распродавала вещи – этим мы и жили).
Бегу к маме, а она навстречу. Несет судака. Обрадовалась: вот хорошо, будет чем угостить.
Приготовили на первое борщ, на второе – судака в соусе. Мама рада, волнуется.
– Только вот что, Ага, как же ты поедешь? Ведь у тебя ничего нет, даже простыню и ту… не возьмешь же с собой свою латаную?
И порешили так. Я сейчас не поеду. Напишу Зарницкому, что еще не готова. Через месяц буду готова, тогда и присылайте за мной. Так и сделали.
Срочно стали собирать приданое. Для этого мы продали рояль. Когда нас выселяли из особняка генерала, мы въехали в небольшую квартиру, поставить рояль было некуда и он стоял у знакомых. Мы его продали.
Купили материала и нашили простынь, на старое ватное одеяло сшили пододеяльник, сшили мне платья – черное, голубое, белое. Ложки, посуду купили на толкучке. Кое-какое серебро у мамы оставалось. Она мне его дала. И старинное большое зеркало, что некогда стояло еще в Барнауле, в доме тех богатых поляков, которые сделали своим наследником дедушку.
Лена сказала:
– А я? А мне? А мне ничего? Вот это будет мне. Мама, дай мне это зеркало.
Ей всегда все отдавали. Но на этот раз мама напомнила Лене, что в свое время она получила приданое, еще при папе, и гораздо больше и лучше было это приданое, чем мое.
Мама поставила два условия: во-первых, венчаться в церкви и, во-вторых, меня сопровождать поедет Лена. Это Лена настояла, ей очень хотелось поехать в Ростов, а мама была рада – все-таки приличнее как-то с сестрой.
2.
Ровно через месяц, теперь уже без опоздания, «поросеночек» приехал за мной. Это было 20 ноября 1922 года. Мне было девятнадцать лет, почти двадцать.
И вот мы отправились в путь – «картина, корзина, картонка…» Чемоданов у нас тогда не было, только маленький чемоданчик при мне. В нем я везла самое ценное – серебряные ложки, – не выпуская из рук. Были баулы, узлы, упакованное в солому и в рогожу, перевязанное зеркало, и т. д., и т. д.
Вокзал. Поезд. Посадка.
Посадка! Это был ужас что такое! Тогда люди ехали даже на крышах. А мы с такими вещами – и в классный вагон. Мы бы с Леной, конечно, не сели, если бы не «поросеночек» и еще один военный – артиллерист, который сразу вызвался нам помогать. В драке, в свалке они втолкнули вещи, затем втиснулась Лена, а я – последняя вскочила на ступеньки, когда поезд уже тронулся. (Я не лезла вперед, я держалась скромно, в душе сознавая свое право самого главного лица здесь, но из-за этого своего «достоинства», которое хотела соблюсти, чуть не осталась.) Когда я уже прыгнула на ступеньки, слышу вопли и рыдания нашей майкопской соседки из толпы оставшихся: «Лена, Ага, вы едете, а я вот с детьми остаюсь!» Но я ничем не могла ей помочь.
Посадка была дикая, но в вагоне неожиданно оказалось спокойнее и просторнее, чем можно было ожидать. Конечно, мест не было, но хоть не стояли впритычку.
Я протолкалась вперед, смотрю – наши сопровождающие заняли места на нижних полках, вещами завалили все на полу – и под полками (прежде под сиденьями не было ящиков для вещей) и между полками. На третьи полки вещи поднять было нельзя – всюду люди. Завалили все нашими вещами. Артиллерист, он был одессит, предупреждает:
– Приглядывайте, а то могут «ножки приделать» коробкам вашим под полками.
И мы все время проверяли – тут ли они? Тогда кражи были страшные.
Поехали.
А на средних полках и наверху ехали какие-то интеллигентные люди, как оказалось, инженеры и один музыкант. Как только они разглядели Лену и услышали ее реплики, они тотчас спустились вниз, наши вещи подняли на свои полки, а сами примостились с нами внизу на наши лавки и на два узла, которые поднять не удалось. Эти мужчины и артиллерист сосредоточили свое внимание на Лене, как это всегда бывало. Только «поросеночек» оставался мой. И Лена заблистала в центре нашего общества.
Моя сестрица меня всегда забивала, я всегда была на заднем плане и к этому привыкла. Но тут она ко мне снизошла. «Ты ложись, Ага, – сказала она мне по-сестрински, – за наши спины и спи, я тебя укрою своим пальто». Я легла, но спать не могла – мешали волнение и взрывы смеха, которые всю ночь потрясали наше купе.
Конечно, Лена рассказала, что мы едем в Ростов на свадьбу. Когда она сказала, что невеста не она, а я, они не поверили, решили, что Лена их разыгрывает.
На станциях опять люди лезли с мешками и ящиками, но и тех, кто втискивался, наши к себе в купе старались не пустить, а когда у них требовали снять с полок вещи, безапелляционно заявляли, что это их полки и что они сейчас там лягут. Надо сказать, наши интеллигенты весьма агрессивно отбивались – кто бы мог подумать! «Поросеночек» и артиллерист тоже не сплоховали. Еще помогало то, что купе было далеко от двери, почти последнее, и пока до нас доходили, люди успевали рассосаться. В общем, ехали мы по тем временам очень комфортабельно.
В Армавире была у нас пересадка. Мы «вытряхнулись» на перрон со всеми нашими баулами, узлами и пакетами. Сели на вещи, решили, что тут и будем ждать поезда. И вдруг на площади появляется роскошный выезд. Лошади белые, холеные. Соскакивает стройный военный (очень интересный, если бы не прыщи), спрашивает: «Кто тут Агнесса Аргиропуло?»
Оказывается, из Ростова позвонили, что едет невеста Зарницкого, чтобы местное отделение ЧК приняло хорошо. Ведь Зарницкий был для них высоким начальством.
Военный, который нас встретил, сразу влюбился в Лену и все вился вокруг нее, называл «невестой Ивана Александровича». Лена возражала: «Да что вы? Разве я невеста? Вот невеста». А он смеялся и тоже, как те, в поезде, не верил. Мол, не может быть, э, меня не проведешь!
Привез нас и «поросеночка» в реквизированный особняк. Входишь – мебель старинная, обитая бархатом, обстановка роскошная, только, конечно, все запаршивлено, как всегда бывало при советской власти.
На столе ужин – какао и яичница.
Когда мы ужинали, пришли еще чекисты, и, конечно, Лена царила. Я держалась скромно. И опять та же самая история: не верят, что невеста – я.
Столовая находилась на втором этаже. Оттуда нас проводили вниз. Там была роскошная спальня с большой двуспальной кроватью. Чистые простыни, хорошее одеяло, только холодно! Но тут пришла женщина (сказали, что она будет нам помогать) и заботливо заторопилась: «Я сейчас затоплю, барышни!» – и затопила печь.
– А вот тут ведро, если вам понадобится. Я утром вынесу.
Канализация, ванна – все это, конечно, не работало: водопроводные трубы полопались еще прошлой зимой.
Утром опять яичница и какао. Потом нас отвезли на фаэтоне на станцию. Пришел поезд на Ростов, посадка – как вчера. Чекисты с боя брали для нас вагон. Помню обледенелые ступени, мы с трудом влезли. Вскочив в вагон раньше всех, чекисты уже заняли для нас хорошие места в глубине вагона. И опять, едва появилась Лена, ей – всеобщее внимание: «Леночка, Леночка!» И опять шум, смех.
А я села на маленькую лавочку у окна и смотрю на черноту за окном. Даже мелькания столбов не видно. Электричества в поезде нет. Где-то в середине вагона в фонаре свечка.
Надышали, было не холодно. Сижу, вся ушла в свои мечты. Представляю, как он меня встретит, как я предстану перед ним в черном элегантном пальто и в черной шляпке, в облегающих руку черных перчатках (подарок Абрама Ильича), надушенная французскими духами (тоже подарок Абрама Ильича). Мама дала мне в приданое и персидский ковер, купленный на деньги Абрама Ильича. Я не хотела брать: «Ну как же, мама!» – воскликнула я с укором, но она мне: «Ничего, бери, не стесняйся, я с ним рассчитаюсь».
Поезд прибывает в Ростов в шесть часов утра. Глубокая осень – конец ноября, еще ночь, темно… Но вдруг впереди – огни. Море огней. Вся станция залита электрическим светом. Я еще никогда не видела такого освещения. Вот что значит большой город! Я подумала, что это хорошее предзнаменование.
Сошли на перрон. Я прихорошилась еще в вагоне, сердце замирает – вот сейчас он встретит, поцелует, а от меня – тонкий аромат…
Но – никого. Ни-ко-го. Перрон пуст. Только мы со своими «картиной, корзиной, картонкой…». «Поросеночек» видит, как я расстроилась, побежал на станцию узнавать. Позвонил оттуда по телефону в штаб. Вернулся обратно, рассказывает: Зарницкий, когда узнал, что мы приехали, страшно взволновался. Оказывается, он уже два дня нас встречал, а нас все не было. И как раз сегодня он не пошел встречать. Но сейчас будет.
И вот цоканье копыт, едет фаэтон, и на залитом светом перроне вижу – быстро, быстро, почти бежит к нам в длинной шинели «с разговорами», стройный, на голове «спринцовка» буденновская с красной звездой. Запыхался, взволнован.
– Видите, я вас сегодня не ждал, я даже небрит… Вы уж простите! – нетерпеливо заглядывает мне в лицо, но не поцеловал при всех, только смотрит на меня.
А тут приехавшие с нами военные и «поросеночек» подхватили наши «корзины, картины, картонки»… Зарницкий крепко взял меня под руку и повел вперед, забыв про Лену. Она тотчас обиделась.
– А я? – воскликнула она.
– Да, да, Леночка! – И второй рукой взял и ее под руку.
И тут я впервые почувствовала, что отныне первая дама – я.
3.
Зарницкий жил, как и армавирцы, в большом реквизированном особняке. Это был дом ЧК. Зарницкий занимал там только две комнаты, хотя он был начальство. Во всех других комнатах жили его подчиненные с семьями. Особняк этот был, как большая коммунальная квартира.
Иван Александрович предупредил меня: все соседи по дому знают, что он ждет невесту, и, когда мы приедем, изо всех дверей будут высовываться любопытные лица – какая я? Так оно и оказалось. Лица все были женские.
Иван Александрович провел нас в свои комнаты, в спальню, чтобы мы могли переодеться с дороги. Там была его кровать. Как только он вышел, Лена приподняла одеяло на его постели.
– Смотри, на чем спит твой жених! – И показала на рваные простыни. Как хорошо, что мне сделали приданое!
Потом мы завтракали в другой его комнате, и нам принесли яичницу и какао. Наверное, ничего другого у чекистов не было ни здесь, ни в Армавире.
До свадьбы мы с Леной жили не у Зарницкого, а у нашей родственницы.
Я сказала Ивану Александровичу, что иначе не согласна, как венчаться.








