355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Урбан » Семь храмов » Текст книги (страница 4)
Семь храмов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:29

Текст книги "Семь храмов"


Автор книги: Милош Урбан


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

VI

Я отворяю дом, что «У сирены»

Я отворяю и «У трех оленей»

А кто-то стоит в темном коридоре

и выкликает одно имя за другим.

К. Шиктанц

Внезапная свобода застигла меня врасплох. Ездить на заграничные стажировки, учиться по ранее недоступным источникам, самому составлять учебные планы – все это привело моих однокашников в восторг, который я не разделял. Они поймали попутный ветер и бесстрашно подняли паруса смелости и предприимчивости, не опасаясь переломать себе мачты. Комнатка в Просеке, которую я снимал, давала мне возможность хорошенько сосредоточиться, но делал я это редко. Большую часть суток я посвящал занятию, от наук далекому: мечтательным размышлениям о годах, предшествовавших наступлению нового времени, годах, когда человек с самого рождения занимал в обществе определенное место, вся ответственность за течение его жизни лежала на плечах ленного владетеля, хозяина и Господа, а сам он следил лишь за тем, чтобы не согрешить. У меня не было причины отплясывать вместе с прочими ритуальные пляски: не то чтобы окончившие курс без сдачи выпускных экзаменов специалисты по марксизму раздражали меня, просто я не хотел иметь с ними ничего общего. Яркое солнце вынырнуло из-за туч слишком уж быстро, оно слепило глаза и гнало обратно в привычные темные щели прошлого.

Однажды незадолго до прихода весны я в актовом зале факультета прослушал лекцию о значении Ветхого Завета для человечества, переходящего из второго в третье тысячелетие, которую читал некий отец Флориан, втайне рукоположенный за границей священник из храма Девы Марии на Слупи, известный знаток средневековой теологии. Что до образованности, то равных ему в Праге не было. Его выступление, особенно мысль о необходимости изменить свое отношение к ключевым понятиям, таким, как преступление и наказание, настолько меня заинтересовало, что я стал усердно посещать его семинар по христианской этике. Вскоре я уже зачастил в гости к отцу Флориану, начал брать у него книги и с горячностью обсуждать прочитанное. Я верил, что начинаю верить в Бога. Я был убежден, что Он милостиво ниспослал мне учителя, потерянного мною в лице старого историка Нетршеска.

Следующее лето я провел в Праге, чтобы быть рядом с Флорианом, я слушал его и пытался с ним спорить, потому что он – как чуткий педагог – ожидал этого от своих учеников. Он хвалил меня. Говорил, что ни один студент не задает таких вопросов, ни один не ощущает такого недовольства мировым устройством; ни один не обладает моей решимостью отречься от света. Он шлифовал на мне свое остроумие, частенько защищая грехи мирян от моих пуританских наскоков. Я втайне принялся мечтать о том, чтобы Флориан предложил мне изучать богословие. Сам я не решился бы озвучить свою мысль, да и дома не мог заикнуться об этом, потому что мать сочла бы меня сумасшедшим. Однако Флориан был наблюдателен. Спустя несколько недель он обмолвился, что из меня, пожалуй, получился бы священник, и этого намека хватило. Я начал готовиться к новому курсу наук, и учитель подготавливал меня к собеседованию. В скором времени выяснилось то, в чем прежде я никак не решался признаться: что я некрещеный. Требовалось это исправить, причем как можно быстрее. Мы договорились, что он сам окрестит меня, а произойдет это двадцать четвертого сентября, в день святого Яромира, когда у моего отца именины. Я хотел помириться с ним и попросить присутствовать на церемонии. Я знал, что это будет самый тяжелый и самый убедительный экзамен, свидетельствующий о моей готовности стать священником.

Я написал отцу только через месяц. Я осмелился на это, когда до крещения осталась всего одна неделя. Отнеся письмо на почту, я пошел похвастаться этим настоятелю, но того не оказалось дома. После обеда мне позвонил один из его учеников – из больницы на Карловой площади. Он рассказал, что кто-то забрался в храм Девы Марии, чтобы украсть алтарный образ и готическую статую Мадонны, но неожиданно наткнулся на священника, который молился в сумраке храма и, сам о том не подозревая, помешал грабителю. Тот ударил отца Флориана железным прутом, которым взломал дверь храма, и разбил ему голову. Врачи не теряют надежды, которая, впрочем, хуже вести о смерти: отец Флориан выживет, но до конца своих дней не отслужит больше ни единой мессы, не произнесет ни единого разумного слова.

Я поспешил на почту и попросил вернуть мое письмо. Наверное, я выглядел ужасающе, потому что мне отдали его без звука. Я вырвал его из рук служащей и прямо у нее на глазах, в которых читалось изумление, изодрал в клочки. Так закончилась моя попытка сблизиться с отцом.

На факультете я появился еще только раз – чтобы окончательно свести счеты с учебой. Начатую дипломную работу не дописал, выпускные экзамены проигнорировал. В деканате настаивали на том, чтобы указать в моей зачетке хотя бы восемь семестров, которые я прослушал. Я согласился, равнодушно пожав плечами. Выйдя из университета, направился на мост Манеса. Там я глотнул свежего воздуха и устремил взгляд на собор. Потом достал из кармана зачетку и бросил ее за перила. Она была легкая, несколько переплетенных вместе исписанных страничек с печатями, вот и все. Четыре года учебы. Какое-то время она порхала в воздухе, прежде чем, распластавшись, лечь на воду. Чтиво для рыб.

Вместе с интересом к продолжению учебы испарились и остатки интереса к светской жизни, все мне опротивело. Желая убежать от собственных мыслей, я бродил по городу – от Тешнова к Вытони и от Боишти[13]13
  Тешнов, На Вытони, На Боишти – улицы в центральной части Праги.


[Закрыть]
к Жофину[14]14
  Остров Жофин, или Славянский остров, стал частью города в XVI веке. В 1784 году его укрепили и засадили деревьями и кустарником. В центре острова находится здание в стиле неоренессанс, где издавна проводятся выставки и концерты.


[Закрыть]
– и сквозь черную вуаль меланхолии рассматривал столицу, то, что определяет и составляет ее телесное существо: ее дома. В Новом Городе все церковные постройки старинные, а все светские – новые, ратуша – это исключение, подтверждающее правило. В храмы я в то время не заглядывал, хорошо уяснив себе, что ни один из жилых домов не может сравниться с церковью; если старинные здания, хрупкие и уязвимые редкостные экспонаты, обладают огромной ценностью и делают Прагу Прагой, то дома, построенные не более ста лет тому назад – это всего лишь профессионально выполненные предметы ежедневного пользования, которые могут стоять где угодно – в Хрудиме или в Усти-над-Лабой, повсюду они одинаково просторны, одинаково удобны, одинаково бессмысленны. Архитекторы шести столетий растоптали замыслы основателей Нового Города, я прямо-таки ощущал их злобу, проистекавшую из недостатка смирения, их мелочный протест против предков, их месть за то, что уровня архитектуры четырнадцатого века смогли достичь лишь один-двое самых талантливых из них. Я от всей души ненавидел эти постройки нового времени – хотя их создатели и имели своих учителей, во всяком случае лучшие из лучших. Готические мастера все как один восстали против диктата античности, они создали стиль, сделавший возможным невозможное: в человеческих жилищах дух возобладал над материей. Всегда прежде и всегда потом бывало наоборот. Мне подумалось, что человечеству не пришлось бы дожидаться поражения модерна в апокалипсисе двадцатого века, если бы оно не отказалось в свое время от средневекового архитектурного стиля. Преступление наверняка не стало бы составной частью повседневности – как оно не было им при императоре Карле IV – и нас не причащали бы его черной облаткой ведущие телевизионных новостей. Телевидения бы вообще не существовало. И нынешней архитектуры тоже. Люди, подобные отцу Флориану, не погибали бы от рук безбожников.

Однако история пошла иным путем, и поделать с этим уже ничего нельзя. В мире, который я наблюдал вокруг, мне жить не хотелось, но и изменить его мне было не под силу. И все же я ощущал потребность что-нибудь предпринять. Как-то воспротивиться порядку вещей, который я полагал неправильным, извращенным, убийственным. И я решил поступить на службу в полицию. Мне становилось весело, когда я представлял себя в форме, с пистолетом у пояса, охраняющим покой всех этих тупиц, живущих в достойном сожаления городе; у меня случались приступы смеха, смеха такого непроглядно мрачного, что моя пребывающая в вечном унынии натура находила в нем для себя спасительную отдушину. Фантазия внезапно лишила меня сна: если все вокруг с таким энтузиазмом хватаются за появившиеся в новых условиях невиданные прежде возможности, то почему бы и мне не попробовать воспользоваться ими? Только, разумеется, иначе и по-своему.

Несомненная выгода заключалась в том, что как полицейский я избежал бы необходимости идти в армию, а призвать меня могли со дня на день, но главным для себя я считал ежеминутную угрозу жизни (нимало не сомневаясь, что таковая угроза будет обязательно). Я возмечтал стать образцом для нашего подразделения, этаким Швейком наоборот, энтузиастом в полицейском мундире. Жить мне надоело, но и смелости и решимости разом со всем покончить, естественно, не хватало. Отдать жизнь за другого человека, казалось мне – это дело иное. Мне хотелось рисковать, внезапно я загорелся желанием позабавиться на собственный счет, разобраться в том, каков я есть, пускай даже это будет последнее, что я вообще о себе узнаю. Поставить на кон собственную шкуру и красиво проиграть – разве это не гениальный выход для человека, жившего с ощущением, что он родился не в свое время?

Эти наивные мечты, не лишенные, впрочем, определенной доли оригинальности, погрузили меня в пучину нового приступа веселья. Моя квартирная хозяйка давненько не видела меня в таком расположении духа и потому наверняка подумала, что я тронулся умом. В этом настроении я и отправился в полицейский вербовочный пункт второго пражского округа. Меня тут же зачислили и определили дату моего поступления в академию. Когда я признался полицейскому врачу, что в последнее время пристрастился к алкоголю, тот засмеялся и заявил, что это из меня здесь быстренько выбьют.

Тренировки пошли мне на пользу, хотя из меня и повыбили больше, чем мне бы хотелось. Но я ни в чем не преуспел. Во время стрельбы из пистолета мои дрожавшие руки представляли угрозу для прочих стрелков, занятия в автошколе я вынужден был прекратить после того, как от волнения выскочил из кабины прямо посреди забитого машинами перекрестка. Психологические тренировки давались мне лучше, физическая подготовка и борьба – хуже. Наряду с остальными я сдавал все дисциплины, однако практики под любыми предлогами избегал: от близости потных мужских тел мне делалось дурно, я ощущал исходящие от них волны грубой силы и желания убивать. Самой этой вонью соперники прогоняли меня с площадки, свое бегство я объяснял то аллергическими приступами, то внезапным носовым кровотечением. Мои будущие коллеги пугали меня, я мучился, воображая, что именно может натворить их свирепость. Ведь она так легко выходит из повиновения состраданию, совести и здравому смыслу! Петух, бык, баран и пес – вот на какие категории делил я соперников на вонючих матах, наблюдая за ними издалека с носовым платком, прижатым к лицу. Мне уже не нравилось, что я вот-вот по собственной воле стану одним из них.

Путь к окружающим мне, как и много раз прежде, преградило собственное имя. Как я и предполагал, оно очень скоро стало объектом острот. Некоторые курсанты выполнили мою просьбу и стали обращаться ко мне «К.», однако и они не принимали меня всерьез. Уверенность в себе стала постепенно исчезать, уходить, как вода сквозь пальцы.

Вдобавок (чтобы мне не показалось мало) я получил то же прозвище, что имел несколько лет назад в студенческом общежитии. Произошло это случайно, но, как я теперь думаю, по моей собственной вине. Со школьных времен я терпеть не мог принимать душ вместе с другими, при взгляде на голых одноклассников я тут же невольно вспоминал экскурсию на бойню и – сцены из документальных фильмов об Освенциме. Если же деваться было совсем некуда, то я стоял под душем, крепко зажмурившись.

Вот и в полицейской академии я избегал переполненных после тренировок душевых и мылся дома. Это было неприятно, но все-таки менее неприятно, чем смотреть на белокожие человеческие тела, отталкивающе красневшие от горячей воды. Просто обработка щетины паром, как на картине какого-нибудь примитивиста. Да еще эти набившие оскомину сальности, которые неотъемлемы от совместной помывки грубых мужланов.

Однажды я дождался, пока все разойдутся, и в уверенности, что смогу принять душ в тишине и одиночестве, спустился в подземные душевые, завернувшись в большое полотенце. То, что там кто-то есть, я осознал слишком поздно: под одним водяным столбом белели в облаках пара три мужские фигуры. Меня заметили, их мгновенное замирание свидетельствовало об испуге. В тусклом оранжевом свете издали было не разобрать, что именно делали эти трое, и в тот миг я обрадовался, что моя совесть, этот полицейский, наказывающий меня за провинности других, не станет мучить меня из-за этого. При виде белого призрака троица под душем струсила. Потом, когда напряжение спало, один из этих троих захохотал и сказал: «Кониаш[15]15
  Кониаш Антонин (1691–1760) – чешский иезуит, автор знаменитого списка запрещенных и период Контрреформации книг «Ключ к распознованию ереси».


[Закрыть]
нас застукал». Прозвище было неприятное, наверное, именно поэтому оно быстро прижилось.

Бинокль я продал. Я перестал путешествовать из одного пражского храма в другой: у меня недоставало времени. Я жалел об этом, но с другой стороны, знал, что такое поведение слишком экстравагантно для полицейского, а всеобщие насмешки могли бы помешать мне в осуществлении тайного плана по самоуничтожению. Предпочтительнее было спрятаться в униформу, после дежурства ходить в пивную и притворяться, что меня интересует футбол, но при этом постоянно находиться в ожидании подходящей возможности трагическим образом проявить себя.

По моей просьбе меня определили в Новый Город в его верхнюю часть, в удивительный район между улицами Житная, Сокольская, Горская и Вышеградская. Кроме того, я отвечал за Карлову площадь и узкий участок, тянущийся от района «На Слованех» к Фюгнеровой площади, от Гробеца к Карлову. Однако моим излюбленным местом остались окрестности Ветровского холма, возможно, потому, что здесь меня охватывал таинственный, неподвластный рассудку страх.

В то время преступление обходило тамошние места стороной, перемены наступили после истории с висельником на колокольне, а может, и раньше, после кошмара с Пенделмановой. Но пока я еще и слыхом не слыхивал о женщине с такой фамилией, а в сонных переулках вокруг больницы, в сени трех готических храмов – Карлова, Аполлинарова и Екатерининского – я находил приятное отдохновение. Когда выдавались погожие деньки, проводил время, разглядывая дома Нового Города. И перед моими глазами вновь и вновь вставало все убожество модерна, его немота, неспособность к общению, столь заметно контрастирующие с горсткой старинных церквей, скромных, но тем не менее недостижимых образцов искусства. И тут меня вновь охватывала печаль. Я спасался от нее на холме над Альбертовом, который не был застроен новыми домами и сохранился в первозданном неоскверненном виде. Я искал ростки одичавшего винограда под средневековыми стенами, спускался по безлюдной лестнице к церквушке Девы Марии на Слупи и любовался панорамой Ветрова и Карлова снизу, из долины.

На месте с весьма темным прошлым, где когда-то стояло распятие и совершались страшные убийства, я срезал одинокий росток винограда, прильнувший к готической кладке, принес к себе домой и посадил в горшок, подперев решеткой из связанных вместе деревянных реечек. Так к моим азалиям и тростнику добавилось растение, занявшее среди этих диковин особое место. Я и понятия не имел, как ухаживать за дичком, чтобы он не погиб. Я наблюдал за ним часами, пока не пришел к заключению, что вижу, как он растет. Меня восхищало сходство этого винограда со мной. Мне было очень важно, чтобы он выжил, и, когда я решил, что он не завянет, его жажда жизни передалась мне.

Жизнь вновь стала для меня истинным даром, желание ни за что ни про что лишиться ее совершенно исчезло. Но чем больше я начинал ценить ее, тем больше страдал из-за погубленных жизней. Мне было жаль не только человеческих жизней (газет я не читал, а по службе до самой прошлой осени с убийствами не сталкивался), но и жизней домов, этих глаз, ушей и языков города, которые вырвала и выколола ненависть чехов к памяти. Я бродил по улицам, чья память была ампутирована, и безмолвный ужас охватывал меня, когда я видел новые дома, надежно гарантирующие забвение. Я принялся с интересом выискивать все то, что осталось от каменных обитателей города, разбитых и превращенных в строительный материал. Одни имена. «У Рыхлебу», «У Вокачу», «Чешская корона», «У города Жатец», «У каменного стола» – ничего этого больше нет. Нет ни «Фишпанки», ни «Медиолана». Я не нашел «Черной псины» и домика «На гребешке». Адреса «У Жаку» больше не существует. И этих несуществующих адресов все прибывает. «У Клемпиржу», «У Полаку», «У Коштялу», «У Табу», «У Швику» и «У Подушку» – повсюду случились жуткие убийства, и никто не отомстил за них, никто не покарал! «Черный дом» не слышит, «Золотой лев» не видит, «Три гроба» молчат. Не светятся окна «У Сливенских», «У Дворжецких», «У Шериху», «У Козлу», «В Крамцих». Не пекут хлеб «У золотой булочки», не разливают вино «У яблочников».

А ведь там кипела жизнь, там жили люди, о которых мы не имеем права забывать. И все-таки кто-то осмелился сровнять все это с землей и изгнать из памяти, построив взамен дома, в которых в конце двадцатого века уже даже никто не живет. Банковский служащий не потерпит, чтобы ты ходил у него над головой, лучше пускай на втором этаже поселятся компьютеры. В богатых новых домах обитают банкноты и монеты, в тех, что поскромнее – торговые стеллажи, компьютеры и электрические чайники.

Вооруженный, одетый в форму оловянный солдатик маршировал по Новому Городу и поминал исчезнувшие дома.

«У золотого крестика», «У золотого клина», «У золотого колеса».

«У Гуспеку», «У Крейцарку», «У четырнадцати помощников».

«У Кавку», «У Ушата» и «У цедильни».

«У Швантлу», «У Студничку», «У Красного поля».

«У Замечнику», «У Воплатеничку», «У Карабинских».

«У белого вола», «У белого оленя», «У белой розы».

«У Черного мавра».

«У синих раков», «У трех ласточек», «У Правду», «У славянской липы».

«У Колачнику», «У Коминичку» и «У Заградецких».

И «У Благочестивых».

И «У Адских».

VII

Имя! – Твое истинное имя, ты, поверженный соперник солнца, что зовется – тень.

P. Вайнер

Через несколько дней после происшествия на звоннице Святого Аполлинария уголовная полиция начала его расследование. Человека, которого неизвестный преступник третьего ноября жестоко избил и подвесил за ногу к языку церковного колокола, звали Петр Загир. Меня пригласили на допрос как свидетеля. Это случилось спустя два месяца после того, как я был без излишней огласки уволен за грубое нарушение служебной дисциплины, и почти за два месяца до того, как дело Загира было окончательно закрыто.

Я вышел из трамвая неподалеку от Боишти, где высится гигантское здание полицейского управления. Моросило. Я переминался с ноги на ногу на ноябрьском ветру в ожидании, когда светофор позволит мне перейти на другую сторону проспекта. Мой взгляд, блуждавший по противоположному тротуару, внезапно натолкнулся на странную фигуру, двигавшуюся вдоль стоящего рядом с перекрестком современного дома. В ту же сторону, куда намеревался идти и я, шагал какой-то щеголь в черном старомодном пальто, в шляпе и с тростью в руке. В другом месте он не привлек бы моего внимания, но здесь, на фоне серой штукатурки и строго геометрических линий здания тридцатых годов, его нельзя было не заметить: загадочная личность, перенесшаяся сюда из прошлого, скорее всего актер играющий в костюмном фильме: съемочная площадка где-то поблизости, и там сейчас как раз обеденный перерыв. Человек был очень высоким, метр девяносто, а то и больше, но рост его не особенно бросался в глаза, потому что ширина незнакомца почти равнялась высоте. Своими поразительными габаритами и какой-то странной гладкостью пальто, но главным образом, конечно же, неподвижностью мясистого лица он напоминал оживший саркофаг египетской мумии – если, разумеется, не принимать во внимание шляпу и трость, отсылавшие скорее к девятнадцатому веку. Мне почему-то захотелось побежать за ним – возможно, ради того, чтобы получше разглядеть его удивительную внешность, но меня остановил автомобильный поток. Прежде чем на светофоре зажегся зеленый огонек, я еще успел заметить, что у этого оригинала густая борода, а в свободной руке он сжимает цветок. Палка, которую незнакомец держал в другой руке, была тонкой, с круглым набалдашником. Он не опирался на нее – трость бы сломалась – а лишь легонько покачивал ею в такт своим энергичным широким шагам. От меня не ускользнуло, что небрежные, но вместе с тем вызывающе ритмичные движения руки с тростью не были лишены иронии, а то и легкой насмешки. Странный денди отлично знал, какие чувства хочет возбудить у окружающих: удивление и любопытство.

А потом я заметил мужчину, который шел, а вернее сказать, вприпрыжку бежал рядом с гигантом и только сейчас вынырнул из-за его могучего тела. Невзрачный человечек являл полную противоположность своему спутнику. Рост его едва ли превышал полтора метра, а толщиной он мог сравниться с тростью великана. Впрочем, он был куда менее прям: его кренило на сторону, он был кривобоким, казалось, будто его ноги неправильно прикреплены к телу – правая нога на месте левой, а левая вообще вне туловища. Его несуразность раздражала, она возбуждала не сочувствие, а смех, за который становилось стыдно; смех, неотступно преследуемый угрызениями совести. Несмотря на серьезный физический недостаток, человечек передвигался весьма шустро, я видел, как он взволнованно говорит что-то великану, без труда поспевая за ним. Он был в сером костюме, а на голове у него красовалась, как мне в первый момент показалось, ярко-красная шапочка. Я был настолько увлечен наблюдением за спутником коротышки, что не успел хорошенько рассмотреть его самого. Когда в толпе пешеходов я пересек наконец улицу, эти двое уже исчезли. Но, как скоро выяснилось, далеко они не ушли.

В управлении я провел добрых два часа. Историей с колоколом занимался Павел Юнек. Бывшие коллеги рассказали мне, что с лета он сделал неплохую карьеру. Он принадлежал к числу тех, кто сразу называл Пенделманову самоубийцей и настаивал на закрытии дела о ее смерти. Юнек получил звание капитана и, несмотря на то, что многие были недовольны неразборчивостью его методов, втерся в ближайшее окружение шефа уголовной полиции.

Когда Юнек заметил, с какими смешанными чувствами я, облаченный в светлый плащ Пенделмана, переступил порог кабинета, он засмеялся и приветствовал меня как старинного приятеля. Я знал, что его радость фальшивая, и все же был ему благодарен. Мне – в отличие от него – было не до смеха. Больше двух месяцев я не мог найти работу, деньги таяли на глазах, я даже задолжал своей квартирной хозяйке, что было просто неприлично, ибо комнатку она мне сдавала очень дешево. Наверное, я мог бы преподавать историю в какой-нибудь гимназии, хотя вряд ли у меня хватило бы духу предстать перед целым классом наглых верзил, да и в любом случае вакансии пока не было. Городской архив, правда, сулил мне должность, но только после Нового года, вдобавок я вовсе не был уверен, что они возьмут меня на работу без диплома и сдачи госэкзаменов. Недоучившийся историк, выгнанный с работы полицейский. Можно ли было представить худшие рекомендации? Что вообще я умел? Блуждать по пражским руинам?

Юнек с безразличным видом посетовал на мою судьбу вечного неудачника и заверил: мол, он и не думал, что я имею отношение к смерти Пенделмановой (да-да, было и такое подозрение!), напротив, он все более утверждается в правильности полицейского заключения о происшедшем тогда самоубийстве. Потом он принялся расспрашивать об истории с Загиром, и я в общих чертах поведал ему о безумном звоне в пустой церкви и о человеке, пришитом к языку колокола. Юнек слушал меня вполуха, изредка делая пометки в блокноте и прикуривая одну сигарету от другой. Потом у него на столе зазвонил телефон. Подняв трубку, он бросил на меня быстрый взгляд и тут же отвел глаза. Я понял, что речь идет обо мне. Закончив разговор, он сказал, что скоро вернется. Юнека не было полчаса, и все это время я наблюдал за его молодым коллегой, который гонял по экрану компьютера какое-то зубастое адское чудище. В конце концов оно с дьявольским коварством обхитрило игрока и сделало его своим слугой.

Вернулся капитан в куда худшем настроении, чем уходил. Мрачно плюхнувшись в кресло, он щелчком выбил из пачки сигарету и закурил. Зачитав мне скучным тоном то, что я ему рассказал, он столь же равнодушно сообщил, что меня ожидает шеф. Я хотел было поинтересоваться, полковник ли Олеярж имеется в виду, но Юнек уже перестал обращать на меня внимание, так что я поднялся и вышел в коридор.

Какое-то время у меня отняли поиски главной лестницы. Я добрался до шестого этажа и очутился перед дверью кабинета, куда, казалось, мне уже навсегда вход был заказан. А вот поди ж ты – всего несколько месяцев, и я опять здесь. Сделав глубокий вдох, постучал. «Войдите» раздалось сразу, я даже не успел убрать пальцы с ручки, а голос был неприятным и принадлежал явно не полковнику. И вдруг дверь распахнулась – точно сама собой. Из-за нее вынырнула голова с волосами морковного цвета и проскрежетала, чтобы я заходил.

Посреди кабинета стоял Олеярж – с разведенными руками. Он явно только что говорил, даже рот не успел закрыть, и на лице его было написано изумление ничуть не меньшее, чем на моем. В кулаке он мял шелковый платок. Узнав меня, он натянуто улыбнулся в знак приветствия. Он казался тут гостем. Истинный же хозяин кабинета возвышался за его спиной: это был тот самый великан, который так заинтересовал меня на улице. Незнакомец легонько опирался на дубовый письменный стол, и его мощные пальцы – каждый шириной чуть меньше моего кулака – очень бережно ласкали красную розу. Без пальто и шляпы (что висели сейчас на вешалке у двери) он выглядел хотя и огромным, но все же огромным по-человечески. Великан был неподвижен, жили только его пальцы и странные глаза, которые взирали на меня испытующе, но при этом вполне дружественно. Внезапно, сам не зная как, я очутился прямо перед ним, по-видимому, в кабинет меня втащила сила его взгляда. Я услышал, как за моей спиной захлопнулась дверь.

Во все глаза смотрел я на этого человека. Ему могло быть около пятидесяти, а могло и шестьдесят – либо же чуть больше сорока. Меня удивило, что темя его мощного черепа, точно вышедшего из-под резца Родена, было голым, в то время как ниже голову покрывала густая растительность, так что сзади волосы даже опускались на воротник, а возле ушей переходили в бороду. Подстриженные усы позволяли видеть широкий рот с узкой верхней и толстой нижней губой. Когда губы были сжаты, рот казался длинной глубокой морщиной, зеркальным отражением настоящей, тоже двойной морщины, пересекавшей выпуклое чело над бровями. Глаза также были необычными: однотонные, цвета китайского нефрита, радужки, и два прямоугольных отверстия, прорезанных в абсолютно неподвижной маске, которую гигант выдавал за свое лицо. Нос широкий, короткий, он загибался книзу, словно клюв хищной птицы, и располагался точнехонько посреди лица. Голова выглядела на удивление симметричной, она была будто отлита из бронзы или какого-то особого, закаленного в огне стекла.

На незнакомце были сшитый на заказ темно-серый костюм, который его стройнил, и белая рубашка со стоячим воротничком, обвитым свободно завязанным галстуком бордового цвета. В галстучный узел была вколота серебряная булавка с драгоценным камнем, судя по голубизне, сапфиром. Это небольшое, но приметное и наверняка весьма дорогое украшение свидетельствовало об изысканном и необычном вкусе своего владельца – как и коричневые летние туфли с прорезями на подъеме: по контрасту с классическим костюмом они казались почти спортивными.

Все эти детали я, разумеется, разглядел позднее. Сейчас же полковник наконец опомнился и сообщил, что они как раз обо мне и говорили, так что я тут всем знаком – поэтому, мол, довольно будет, если он представит своего гостя. И произнес следующее:

– Матиаш Гмюнд.

Великан приблизился ко мне и с улыбкой протянул руку. Она оказалась тяжелой, как камень, но пожатие было мягким, от ладони исходил жар, который почему-то успокаивал. Эта самая рука сразу будто заговорила со мной, я прямо-таки слышал, как она сказала: со мной тебе ничто не угрожает.

– А это мой товарищ, – кивнул Гмюнд по направлению к двери, – господин Раймонд Прунслик.

Я повернулся и протянул руку странному человечку, который впустил меня в кабинет. Внезапно он подскочил ко мне и хлопнул по ладони так, что я ее отдернул. Человечек рассмеялся, судорожно повел боками и заявил:

– Давайте договоримся: в армии меня называли Раймондом, но для вас я всегда – господин Прунслик.

– Швах, – с трудом выдавил я из себя свою несчастную фамилию, делая вид, будто даже не догадываюсь, что коротышка вдобавок ко всему еще и помешанный. У него явно было неладно с тазобедренными суставами, потому что, хотя ноги его стояли ровно, верхняя половина тела сильно клонилась влево, а маленькое круглое брюшко торчало вперед, как у беременной женщины. Сначала весь его вес был перенесен на левую ногу, но, представившись, он переместил его на правую, склонившись вперед и выдвинув правый бок. Опущенные руки он сжимал перед собой – точно стыдясь или притворно скромничая. Впечатление хрупкости его телесной конституции несколько скрадывали накладные плечи у пиджака и яркий галстук: с ослепительно-красного фона на меня хмуро поглядывали сплетавшиеся в симметричный узор морды каких-то хищных зверей.

Самым примечательным в облике Прунслика были его волосы, которые я на улице принял за шапочку. Шевелюра полыхала, как огонь, и формой напоминала своего владельца: внизу короткая, а на макушке более длинная, она заканчивалась острым хохолком, пребывавшим в неустанном движении. Глаза у него оказались синие, прозрачные, точно стеклышки оконных витражей, нос был ровный и усеянный светлыми, как у ребенка, веснушками, рот беспокойный, кривившийся в то и дело сменявших друг друга усмешках. Возраст его, как и у Гмюнда, определить было трудно, но все же мне показалось, что он несколькими годами моложе своего спутника.

– Садитесь… коллега, – неуверенно предложил мне Олеярж и указал на стул. – И вы, господа, тоже.

Ему явно было не по себе, и скрыть это он не мог. На лбу у него выступили капли пота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю