Текст книги "Семь храмов"
Автор книги: Милош Урбан
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Я оживился лишь в самом конце экскурсии, когда девушка внезапно предложила нам вместе пообедать – устроим, мол, импровизированный пикник. Отца это предложение воодушевило, а я был рад, что мы дольше, чем это предписывал входной билет, пробудем рядом с красавицей. Мы с ним уселись в разных местах, он – у подножия Большой башни, а я – возле развалин самого старинного из дворцов. Мы ждали, к кому из нас подсядет экскурсовод, когда принесет из будочки кассы бутерброды и лимонад. Отец бесстрастно смотрел на меня. Когда он резал желтоватый сыр, отец повернул лезвие ножа таким образом, чтобы отразившиеся от него солнечные блики ослепили меня. Или мне это только почудилось? Я тоже был вооружен перочинным ножиком, но мне нечего было резать, так что я решил поиграть и метнул своего стального малыша с британским флагом на рукоятке в траву. Мне повезло, ножик замечательно воткнулся в землю. Это не ускользнуло от отца, и он заметно разволновался, у него даже сыр выпал из рук. Однако тут как раз вернулась девушка. Сначала она направилась ко мне, но потом, поколебавшись, пошла в сторону отца. Подняв брови, он посмотрел на меня с видом римского триумфатора. Я набрал в горсть песку и раскрыл ее над собой: посыпал голову пеплом.
Они опять принялись болтать, причем отец смелел на глазах. Они сидели в тени под башней, я же расположился на солнце в нескольких метрах от них; я жевал хлеб и сыр, который неприятно скрипел на зубах, и, прикрыв глаза, прислушивался к негромкому жужжанию пчел, разбавленному двумя далекими, разгоряченными от зноя голосами. Слов я разобрать не мог и был этому рад. Сощурившись, я поглядел на пожухлую траву, где белели маргаритки и синели крохотные цветочки о пяти лепестках – мне было жалко, что я не знал их названия.
От каменной южной стены дворца веяло жаром, к я чувствовал, как он коварно прожигает дыру у меня в спине, и думал, что отец, который об этом даже не догадывается, поймет все лишь тогда, когда старая стена прожжет меня насквозь и из груди у меня вырвутся огненные языки. Но – и я мысленно радостно потер руки – спасать меня будет уже поздно.
Наверное, я ненадолго заснул. Не могло такого быть, чтобы в ясный полдень над замком блеснула молния. Но я отчетливо видел ее и даже содрогнулся от удара грома. Подняв глаза, я заметил, что с вершины башни что-то падает, какая-то черная геометрическая конструкция из растопыренных железок, которая вот-вот раздавит тех, кто сидит внизу.
Прежде чем чудище упало, я проснулся. Гид по-прежнему тихо беседовала с отцом, в трещине камня за моей спиной пел сверчок. С меня градом лился пот, и страшно болела голова, но я не обращал на это внимания: я во все глаза уставился на две черные палки, торчавшие из низкого кустарника за Большой башней. Поднявшись, я направился туда, но отец позвал меня глотнуть лимонаду. Заметив пот у меня на висках, он встал, потрогал мой лоб и сердито сказал, что мне следовало захватить панаму. Девушка сделала вид, что обеспокоена. Я понял, что она притворяется, и отвернулся. Показав на кусты, я сказал, что то, что там лежит, называется триангуляция, что я точно не знаю смысла слова «триангуляция», но думаю, что это такая пирамида, которая прежде стояла на башне, и добавил, что им повезло – ведь она упала как раз туда, где они сидели. Я и сегодня не могу объяснить, из каких глубин всплыло тогда в моем сознании это сложное название, но судя по тому, как повела себя девушка, удивлен был не я один.
Она спросила, бывал ли я в замке раньше, читал ли о нем что-нибудь – я уже умею читать, правда? – или, может, слышал в школе – где я хожу в школу, в Болеславе? Но я отрицательно покачал головой, тайно радуясь своему успеху. Я удивил ее! Я победил! Предпочитая не смотреть на отца, я впитывал слова девушки. Она представилась как Ольга (с отцом они уже перешли на «ты»), взяла меня за руку и отвела к таинственному предмету, который я сумел назвать и даже правильно соотнес с верхушкой Большой башни, где он когда-то и вправду находился. Отец молча брел за нами.
Пирамида оказалась железной, кое-где почерневшей и совершенно ржавой. Верхушка с двумя уцелевшими поперечинами глубоко вошла в землю, из ножек сохранились только две, которые я и разглядел с другой стороны двора. Они составляли прямой угол и были длиной примерно в два с половиной метра.
Ольга опять превратилась в гида и рассказала, какую странную страницу вписала установка этой пирамиды в историю замка. Работы начались в 1824 году, но их прервал несчастный случай: под каменщиками обрушился свод и только благодаря счастливому стечению обстоятельств никто из них не погиб. Однако рабочие оставались на верхушке башни, на узеньком карнизе, всю ночь, и только утром им на помощь пришли крестьяне из соседней деревни, сумевшие на скорую руку смастерить приставные лестницы. Через год опять едва не произошло несчастье: в ясный день при хорошей видимости некий инженер изучал с башни Проводинские скалы, и вдруг в триангуляционную пирамиду ударила молния. Пирамиду сбросило с башни, а мужчина на несколько часов лишился сознания. Когда потом несчастный инженер рассказывал обо всем кастеляну, он вынужден был выяснять у последнего свое имя, потому что напрочь позабыл его. Кастелян написал об этом в замковой хронике и указал дату: 4 апреля 1825 года. Пирамида развалилась, и ее перенесли к стене, где она по сей день и ржавеет. Ольга еще добавила, что «историю о том, как Бездез сумел уберечь себя от сомнительных достижений прогресса», в последний раз рассказывали посетителям в тридцатые годы и что ей совершенно непонятно, откуда она мне известна.
Я раздувался от гордости, а отец изо всех сил пытался не зевать.
Ольга взглянула на часы и сказала, что ее уже ждут другие экскурсанты. Возле ворот она протянула мне руку и спросила, как меня зовут. Я не мог ответить, это омрачило бы мне весь остаток дня, а главное, мою радость оттого, что я сумел ее удивить. И я промолчал. Отец же махнул рукой и с усмешкой объяснил, что я стесняюсь своего имени. Как только она отперла перед нами калитку, я выскочил наружу, чтобы ей не удалось повторить свой вопрос. Возле кассы стояло примерно пятнадцать человек, и все они отчего-то глазели на меня, за исключением одного – того, что торчал у забора. Это был другой, не давешний, мужчина, и на голове у него красовалась плоская кепка с козырьком. Но и этот надсмотрщик над любопытными взглядами следил из-под косматых бровей за посетителями замка и затягивался сигаретой. Она торчала у него из огромных усов, полностью скрывавших рот. Прощание с Ольгой заняло у отца подозрительно много времени.
Вечером он сразу после ужина уехал на работу, хотя у меня и был день рождения. Мать удивилась не меньше моего, особенно странным показалось ей то, что он взял машину. Обычно отец предпочитал автобус. Я догадывался, куда он собрался, но помалкивал. В битве за Ольгину благосклонность я был разбит наголову, но пытался держаться мужественно. Отец разочаровал меня, хуже того – предал. Однако я не захотел предавать его и заранее предвкушал тот день, когда он узнает об этом и оценит мое великодушие. Но этого я так и не дождался. Зато собственное молчание утвердило меня в мысли, что я предал мать. Торт, который я получил на восьмилетие, она на этот раз пекла собственноручно. Он был красивый и наверняка вкусный, но я съел всего один кусочек. Он показался мне горьким.
Мама, разумеется, сама догадалась об отцовской измене, тем более что она была не первая. На какое-то время в нашем доме воцарилась совершенно невыносимая атмосфера, но я научился заранее предугадывать эти периоды тихой ненависти и свыкся с ними, как свыкся и со своими родителями. Я научился не замечать их слабости и детские капризы, смирился с их неспособностью и нежеланием меня понять. Я научился мстить им за это – я попросту убрал их из моего мира. Вот только на мой восьмой день рождения все вышло очень неладно: никогда прежде я не вносил свою лепту в семейные грозы. Маленький сводник – так я относился к себе в течение долгих лет, и мне было стыдно перед матерью… и перед отцом… да и перед самим собой тоже. Я не хочу больше думать об этом, хотя раньше против желания думал об этом каждый день, вплоть до минувшей осени, когда Время повернуло все вспять. Я не жалуюсь, наоборот. В любом случае дальнейшее не имело бы смысла.
III
Блуждаю по стране сухих камней: касаюсь их – они кровоточат.
Т. С. Элиот
Сложности из-за имени начались, когда я пошел в школу. Сперва дети реагировали на него, как и на любое другое, насмешки посыпались позже, после того, как о нем услышали их родители. Но тогда было еще ничего. В старших же классах, когда дети отыскали в себе способность и любовь издеваться над другими, школьная жизнь превратилась в сущий ад. Никаких доверительных отношений между ребятами не существовало, повсюду царили ненависть и презрение; вечные бойкоты и сплетни считались в ученической среде хорошим тоном. Дружбу школа не поощряла, того, кто не соблюдал неписаные правила, осыпали градом насмешек и вытесняли на обочину.
Я родился гораздо позже, чем умерли Гитлер и Сталин, однако Мао был еще жив. Родители не стали крестить меня, имя, которое я получил, имя, годящееся для слабаков и неудачников, было моим единственным именем, оно было само по себе – также, как и я. Сто раз мне хотелось сменить его, но это оказалось не так-то просто, ведь брата или сестру тоже не заведешь, когда захочешь. Друзей – да. Но вот только где и как?
Ольгу, коварную владетельницу замка, я запомнил надолго, она являлась мне в снах, которые, точно призраки, преследовали меня среди белого дня. Даже спустя годы я видел перед собой лицо этой женщины и клялся отыскать ее и сказать, что именно она для меня значит: вот как я был тогда неблагоразумен. Позже образ Ольги вытеснили девушки, попадавшие в поле моего зрения, ограниченное школой, но вкус у меня уже сформировался и со временем становился все строже, что объяснялось в основном моей застенчивостью. Идеал красоты заключался в ее недоступности. Чем недостижимее был предмет моего интереса, тем исступленнее восхищался я им в своих мечтах.
Дерзость и прямолинейность, отличавшие в подобного рода делах моих соучеников, отпугивали меня, хотя я им и завидовал. Мне казалось, я изначально был поставлен в невыгодные условия уже самим своим именем, я даже представиться толком не мог, а ведь имя – это первое, что следует сообщить близкому человеку. Я сторонился людей, но меня это не слишком угнетало, потому что множество их я скрывал в себе! Со временем я научился выносить окружающих – либо внушил себе, что научился. И я очень много читал.
В гимназии я стал называть себя К. Поначалу все любопытствовали, а потом смирились с инициалом и согласились обращаться ко мне таким образом, в конце концов это было куда короче, чем звательный падеж моего имени. Все равно в их глазах красная цена мне и была как раз эта единственная буква. Учился я плохо, ухудшая своими результатами показатели физико-математического класса, а это сурово каралось. Я принадлежал к числу самых отстающих, мне не однажды говорилось, чтобы я по собственной воле ушел из школы. Меня привлекали иностранные языки, но в класс с их углубленным изучением я так и не попал – тех, кто, подобно мне, безуспешно пытался победить уравнения с двумя неизвестными, было слишком много. Трудный материал – логарифмы, интегралы или же задачи по аналитической геометрии – пролетал мимо меня подобно автобусу с болтающими азиатами: я видел, как он подъезжает, и намеревался вскочить на подножку, но автобус лишь замедлял ход, а я так и не отваживался на прыжок. Мне оставалось только глядеть, как он скрывается за поворотом.
Каждый год я был готов к тому, чтобы провалиться на экзаменах по точным наукам, мои знания настолько удручали учителей, что они махнули на меня рукой и говорили, чтобы после выпускных испытаний, если, разумеется, я их выдержу, я не вздумал учиться дальше. Ужас и мания преследования, развившаяся у меня из-за кошмарных оценок, а также отцовские причитания, что я должен был в свое время поступать в военное училище, которое может закончить любой дурак, гнали меня в край, лежащий между Чешским Раем и Чешской возвышенностью. Его поразительное безразличие к миру, к жестокостям двадцатого столетия, не исчезнувшее даже после того, как в середине века он сыграл в истории страны столь кровавую роль, я принимал с благодарностью и полагал знаком особой милости.
Я не относился к природе бесстрастно, лес казался мне пустым и всегда наводил на меня уныние. Я любил камни в том краю, камни, обработанные некогда людьми, использовавшими Божью архитектуру и приспособившими ее под свои нужды. В каменные жилища давно сгинувших князей я сбегал зимой, когда все спит, летом, когда окрестности оглашались гомоном экскурсантов, и даже весной, когда камни оттаивают, выдавая свои тайны, но больше всего мне нравилось навещать руины с поэтическими названиями Бездез, Квитков, Милштейн, Девин, Слоуп, Ронов, Берштейн или Дуба[9]9
Здесь перечисляются названия в разной степени сохранившихся старинных чешских замков.
[Закрыть] осенью, потому что в это время года камни бывают наиболее откровенны, стоит только приложить к ним ладонь и прислушаться. Меня это не удивляло. Сызмальства я считал это вполне естественным.
Занимать какую-нибудь должность в школьных организациях я никогда не стремился, а учился не так прилежно, чтобы меня куда-то выдвинули. Уважение учительского коллектива заслужил с помощью стенных газет, мало того – они спасли меня от исключения. Разноцветные лозунги, напоминающие об очередной годовщине социалистического государства, для нас старательно рисовал и даже собственноручно пришпиливал к стене классный руководитель, которого сменил потом ответственный за стенную газету, выбранный из числа лучших учеников. Я помню, это занятие вовсе не было по душе целеустремленному юноше, но когда над его прилежностью начинали смеяться, он защищался, говоря, что ему это зачтется при поступлении в институт.
Хотя меня никто и не просил, я все-таки тоже попробовал себя на этом поприще. Подготовил выставку рисунков Махи,[10]10
Карел Гинек Маха (1810–1836) прославился прежде всего как поэт-романтик.
[Закрыть] изображавших чешские замки, на это у меня ушло немало зимних вечеров. Под репродукциями я разместил пояснения и краткое содержание самых известных легенд, касавшихся того или иного замка. Если легенды не находилось, то выдумывал ее сам или же брал любую другую. Все они были донельзя кровавыми. Под взглядами пораженных одноклассников я открыл свою выставку – рядом со стенной газетой, посвященной победоносному февралю. Прозвенел звонок, и кто-то посоветовал мне снять мое творение, чтобы не прослыть провокатором. Однако я не послушался.
Тут вошел наш классный руководитель. Сразу заметив выставку, он подошел к ней, надел очки и внимательно рассмотрел один рисунок за другим и прочел все сопроводительные подписи. Потом снял очки, повернулся к нам и спокойно спросил, кто это сделал и зачем. Я поднялся и сказал первое, что пришло мне в голову: хотел, мол, таким образом отметить юбилей посещения Махой города Млада-Болеслав. Учитель заметно растерялся, но никто из учеников не захихикал, и тогда он поинтересовался, чем же именно привлекло меня это событие. Я ответил, что Карел Гинек Маха был совершенно очарован названием скалы, располагавшейся в его времена сразу за городской чертой: Гробы. Он провел на этой скале целую ночь, а потом даже написал рассказ. Эту скалу совсем недавно взорвали, она мешала строительству нового жилого массива, вот я и хотел напомнить о ней своим одноклассникам. Учитель долго и внимательно глядел на меня, а потом решил поверить. В конце урока он меня похвалил, и я страшно возгордился. Ничего удивительного: это была первая похвала в моей жизни.
Учитель рассказал о моей инициативе на педсовете и попросил директора, чтобы тот отнесся к ней как к заявке на участие нашего класса в некоем районном конкурсе. Мне поручили регулярно устраивать тематические выставки и намекнули, что мои перспективы на учебу в университете не столь мрачны, как представлялось ранее. Возможно, я и получу рекомендацию.
Стенные газеты с историями и картинками, «комиксы», как их в шутку называли, быстро меня прославили. Одноклассники считали меня подлизой и выскочкой, учителя – прихвостнем директора. И только один-единственный человек действительно ценил мой труд: преподаватель истории Нетршеск. Как-то он сказал мне, что хоть я и любуюсь прошлым и даже – чтобы быть точным – попросту несусь к нему сломя голову с неуместно некритичным, до опасного идеализирующим восторгом, он видит, что интерес мой искренний. Его слова растрогали меня, и я устыдился в душе, потому что знал истинную цель, которую преследовал своей деятельностью. Лекции Нетршеска по античности я всегда слушал с раскрытым ртом, а европейское Средневековье заставило меня вспыхнуть, как пропитанный смолой факел. Я учился в три раза лучше, чем надо было для пятерки, скоро уже знал примерно столько же, сколько студенты-историки. Перед всем классом Нетршеск спрашивал мое мнение о роли цехов каменщиков в тринадцатом веке, о чувстве ответственности тогдашнего человека за первородный грех, о смысле формальных изысков в искусстве пламенеющей готики, о насилии и галантности как знаковых определяющих средневекового менталитета. Я был благодарен ему за это. Я с воодушевлением делал доклады, которые писал ночами, а иногда даже подменял учителя и проводил что-то вроде семинаров. Он значил для меня больше, чем любой другой человек, я был предан ему всей душой. Он подарил мне надежду на то, что я не зря родился на свет.
Но чем больше читал я книги, тем меньше интересовался прямыми свидетельствами прошлого, которыми дарили меня камни. Наверное, в те дни и пустила корни измена. Сегодня, когда взгляд мой устремлен только в прошлое, я могу это объяснить: в отроческие годы я бежал от самого себя, сойдя с пути, уготованного мне судьбой. И тогда судьба вмешалась и вернула меня на место. Но не сразу, а со временем, чтобы я не мог с ходу разгадать ее замысел.
Нетршеск отплатил мне вот чем: он женился на девушке, некогда учившейся у него, девушке, которая была всего на три года старше меня и на сорок лет моложе его. Немыслимый союз, и все же они заключили его, несмотря на все мое отчаяние. Желая избежать мещанских насмешек и моих немых упреков, он перебрался в Прагу, и я опять остался один в целом городе. Нам прислали другого историка, священника, который в пятидесятые годы отрекся от своего прошлого ради изучения истории. Он был специалистом по рабочему движению, прочее его не занимало.
Зимой последнего учебного года я подал заявление в университет. Во время каникул создал иллюстрированную хронику истории школ нашего края и снабдил ее множеством документальных свидетельств, которые долго собирал по разным архивам. Школьный инспектор рекомендовал ее как образец всем средним учебным заведениям области, и наша гимназия вплоть до летних каникул превратилась в место паломничества. Я выиграл: на выпускных экзаменах получил такие высокие оценки, что мне даже стало противно, а через месяц меня зачислили на философский факультет Пражского университета. Мне было ужасно неловко, однако свой успех я намеревался развить.
IV
Обычный день. И нам лишь мнится, что к будущему стали ближе мы.
О. Микулашек
Я веду рассказ о днях нынешних. Один Бог знает, как оно было прежде. Бог знает о моей роли в этом деле, Ему известны все мои слабости, мое желание быть незаметным понятно Ему. Он умеет отличить белое от черного, добро от зла, истину от химеры. Я на это не способен, никогда я не утверждал о себе подобного. Я не хотел ни во что вмешиваться, это все они. Они выбрали меня, и было бы удивительно, если бы Бог об этом не ведал. То, что им было нужно, заложено в меня Всевышним. Что же из этого следует? Самое невероятное: их замысел был Им освящен.
Так под силу ли мне было противиться?
Зима была грязная, снежная и суровая, ноябрь и декабрь тянулись до марта, но и сейчас, в мае, бывают утра, когда мороз чувствительно щиплет за пальцы. Ледяные цветы давно опали с оконных стекол, однако ветер, сдувший их, прилетел с севера. Опавшие цветы сменяет опавшая листва – весна, осень, времена года перемешались. Мать-и-мачеха отцвела в ноябре, посреди зимы под новой стеной вырос красный мак. Не сразу природа вернется на круги своя. С помощью Божией мы ей посодействуем. Если через неделю зацветет сирень, это будет добрым знаком.
Из полиции меня выгнали прошлым летом, за несколько месяцев до кровавой драмы в церкви Святого Аполлинария и всего несколько дней спустя после трагического события на Нусельском мосту, о котором я сейчас и поведу речь. Тогда погиб человек, за чью безопасность я отвечал, хотя и теперь не знаю, как мог бы предотвратить это несчастье. Расследование заняло не одну неделю, уголовная полиция колебалась, было это убийство или самоубийство и не надо ли забрать дело из ведения города, а потом все решилось простым принесением в жертву одного из своих. Им оказался как раз я. Интерес общественности к летнему происшествию был незначительным и пропал совсем, когда тем солнечным утром аполлинарский колокол возвестил о конце старых времен. Или о конце времен новых? А возможно, они кончились уже в тот день, когда маятник Времени, раскачивающийся над Прагой, впервые замедлил свой ход: в день смерти инженера Пенделмановой.
В середине июля меня вызвал начальник уголовной полиции. Я исполнял обязанности рядового полицейского и не находился у него в прямом подчинении. Это была наша первая встреча, и она оказалась не слишком приятной. Когда я вошел в его кабинет в управлении полиции Нового Города, там находился еще один человек. Перед большим дубовым письменным столом спиной ко мне стоял высокий мужчина. Я доложил о себе и встал рядом с ним. Не обратив на меня внимания, тот продолжал вполголоса беседовать с начальником. Лицо невежи было мне знакомо, он перешел в уголовную полицию как раз тогда, когда я заканчивал академию. В общей сложности он прослужил уже пять лет. Возможно, именно поэтому ему позволялось стоять перед шефом в такой небрежной позе. Если бы я знал тогда, сколь часто в ближайшем будущем мне придется терпеть его наглые выходки, я бы немедленно извинился и ушел.
У меня появилось неприятное чувство, что я помешал доверительной беседе. Эти двое явно не были рады моему приходу. Начальнику, которого так вот вблизи я видел впервые, оказалось около пятидесяти лет: среднего роста, почти лысый, с мясистым лицом, усеянным отвратительными оспинами. Наконец он заметил меня и, подняв брови и передернув плечами, проговорил, что, пожалуй, можно сразу переходить к делу. На лице второго промелькнула усмешка.
– Мое имя вам наверняка известно, – начал шеф и достал из кармана пиджака белый, жемчужно переливающийся (наверное, шелковый) носовой платок. – Однако во избежание недоразумений: я полковник Олеярж, и я всем тут заправляю, что, вопреки вашим возможным догадкам, отнюдь не доставляет мне большого удовольствия. Надеюсь, что в ближайшем будущем вы станете моим подчиненным. – Он помолчал, неторопливо расправляя платок на ладони. Потом обмотал им указательный палец… тишина тем временем все сгущалась, а стоявший рядом со мной человек поминутно ухмылялся. – Вы, конечно же, слышали, что от нас вынуждены были уйти четыре сотрудника, хотя мошенничество, инкриминированное им следственной комиссией, окончательно доказано не было. Но к работе они вернуться не смогут – во всяком случае, до тех пор, пока их не оправдает суд. – Олеярж взглянул на свой замотанный шелковым платком палец, словно ожидая от него какого-нибудь знака, и продолжил: – Есть задание, которое следовало бы поручить опытным криминалистам, но поскольку нас осталось мало, я велел отделу кадров подыскать способного патрульного. Компьютер выбрал вас, хотя некоторые офицеры вами и недовольны. – Левой рукой он поднял бумагу, лежавшую перед ним на столе, а правой, указательный палец которой был обернут носовым платком, благосклонно махнул в мою сторону. – Тем не менее я сказал, что испытаю вас. По моей просьбе вы будете освобождены от своих нынешних обязанностей. Вашим напарником станет Юнек. – И он указал на стоявшего рядом со мной человека. – Познакомьтесь: надпоручика Юнека вскоре ожидает повышение, за отличную службу и спасение жизни ребенка он получил благодарность от высшего полицейского руководства. Такие кадры нам нужны, вам есть чему у него поучиться. – Не успел он договорить последнее слово, как из его правого уха потекла черная масса, густая, как повидло. Я едва не подпрыгнул от испуга, но сумел сдержаться. С каменным выражением лица Олеярж поймал струйку заранее припасенным платком и закрыл им ухо. Выждав мгновение, он заткнул ухо обернутым пальцем. Не понимая, что происходит, я в смятении поглядел на Юнека. Тот смотрел поверх головы начальника, на лице его читалось безразличие, и он легонько покачивался на носках туфель. Олеярж, склонив голову вправо и по-прежнему не вынимая палец из уха, кивнул в мою сторону: – Вахмистр – это наше свежее пополнение, один из немногих полицейских с высшим гражданским образованием. Хотя, насколько я знаю… – Он поднял на меня глаза, полные сомнения и, как ни странно, сочувствия. Мне было плохо. Вынув палец из уха, он оглядел его, скомкал испачканный носовой платок и выкинул в мусорную корзину. А потом внезапно закричал свирепым тоном: – Хотя вы и бросили учебу! Говорят, вы просите называть вас… Как, надпоручик? К.? Смешно! Стесняетесь своего имени, вахмистр? Правда, оно и впрямь не слишком годится для полицейского. Вы не думали сменить его? Впрочем, я вас не принуждаю. Людям на улице вы все равно называете только свой номер, так что это не имеет значения. У вас гуманитарное образование, а в полиции вы прослушали курс психологии. Женщина, о безопасности которой вы станете заботиться, особа несколько нервная. К ней требуется индивидуальный подход. Возможно, вы мне не поверите – неважно, меня это не волнует – но никого лучше вас я не подыскал. Вы нужны мне, вахмистр, и я надеюсь, что вы меня не подведете.
– Вас неверно информировали, – сказал я, подавляя злобу и стыд. – Я учил историю, и, как вы правильно отметили, кончилось это мое учение бесславно. Я вовсе не желаю менять место службы. С меня достаточно и патрулирования. Я должен набираться опыта, работая на улице.
Это мое решительное выступление, удивившее и меня самого, и надпоручика Юнека, искоса бросившего на меня недоверчивый взгляд, начальника нимало не убедило.
– Бросьте, – ответил он, – не выношу ложной скромности. Да вы знаете, с какой радостью другие ухватились бы за это предложение? Нет такого патрульного, который не мечтал бы поменять свою форму на цивильный плащ. А может, вы не осознали всю важность задания, которое вам доверено? Оно почетно для вас обоих. – И я кивнул, не в силах упорствовать.
Он смерил нас довольным взглядом и принялся диктовать указания. Однако на половине фразы сморщил лицо, как если бы у него внезапно начались колики, рывком извлек из кармана второй шелковый платок и прижал его к уху – на сей раз к левому. Я уже знал, что последует далее, и сумел даже глазом не моргнуть.
Сегодня я говорю себе: упади я тогда в обморок, Олеярж, возможно, и освободил бы меня от задания. Однако удалось бы мне избежать того, что было предопределено? Вряд ли.
Инженера Пенделманову связывали с прошлым коммунистическим режимом довольно тесные узы. Она была вдовой крупного чина из центрального комитета партии, заместителя прежнего министра труда и социального обеспечения. Я узнал, что в начале 1990 года ее муж, тогда уже уволенный и опозоренный аппаратчик, покончил с собой, причем весьма странным способом: он въехал на своем тяжелом лимузине на замерзшую гладь Орлицкого водохранилища и направился к большой полынье. Машина ушла под лед и бесследно сгинула. На следующую ночь ударил мороз, и озеро замерзло целиком. Автомобиль с покойником остался подо льдом, извлекли их только через неделю. Свидетели рассказывали, что солдаты вырубили глыбу льда, похожую на огромное пресс-папье. Когда подъемный кран вытащил ее, то толпа зевак увидела внутри черную машину, а у ее окошка – жуткое лицо: губы застыли в усмешке, и от них тянулась вверх цепочка огромных, неподвижных пузырей.
Но Пенделманову смерть мужа не сломила. Она продолжала ходить в некое учреждение при муниципалитете, где проработала всю жизнь, и целых три года сопротивлялась натиску коллег, которые мечтали от нее избавиться. Прежде они ее боялись и подозревали, что она доносит на них Пенделману. Когда же после смены политических векторов эта опасность миновала, все перестали скрывать свою ненависть и захотели выгнать «бабку», как они ее называли, вон. Сделать это оказалось не так-то просто, Пенделманова отлично разбиралась в законах. Но в конце концов вдова все же уволилась – после того, как добилась невиданной пенсии. Однако сидеть сложа руки в ее планы не входило. В молодости Пенделман считался талантливым левацким поэтом, после войны он примкнул к радикалам, основавшим несколько рабочих издательств, и до того, как наступило культурное затмение сорок восьмого года, успел издать три сборника своих стихов. В начале пятидесятых его арестовали, после смерти Готвальда[11]11
Клемент Готвальд (1896–1953) стоял во главе коммунистической партии Чехословакии и с 1948 года был президентом страны.
[Закрыть] реабилитировали, а в высочайшие политические сферы он взлетел в семидесятые. Тогда же он перестал творить, хотя прежде литературные журналы то и дело печатали его стихи. Вдова Пенделмана решила подготовить посмертный сборник его произведений и даже подыскала издателя.
Прошлым летом она пришла в полицию с заявлением, что за ней кто-то следит. Тогда от нее сумели отделаться, но она пришла опять, потому что ей разбили камнем окно. Это был небольшой булыжник, из тех, какими мостят улицы – Пенделманова оставила его в полиции, потребовав лабораторного исследования. К ее истории отнеслись не слишком серьезно, хотя нельзя было не признать, что она необычна, если, разумеется, вдова все попросту не выдумала. Она жила на пятом этаже в районе Панкрац, а такие мелкие камни для мощения улиц там не применялись. Попасть булыжником в окно, расположенное на большой высоте, могла только хорошо тренированная рука – или же кому-то очень повезло. Потерпевшая была убеждена, что это – политическая месть за прошлое ее мужа и сведение старых счетов. Ее отправили к начальнику уголовной полиции, и тот решил, что речь идет о покушении на жизнь. Он пообещал на месяц приставить к ней своих людей. Потом, мол, видно будет. Если угрозы возобновятся, то полиция начнет активно заниматься этим делом.