Текст книги "Демон и Лабиринт (Диаграммы, деформации, мимесис)"
Автор книги: Михаил Ямпольский
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
"Его способность выделять флюиды (слюну и дыхание), а также то обстоятельство, что в нем находится язык делают его также пригодным для обозначения мужского отверстия; сама идея плевания, в частности, – это в фольклоре один из наиболее банальных символов мужского акта" (Джонс 1974: 273)8.
Говорение и дыхание в силу этого понимаются как мужской акт (выделение). Джонс, например, указывает, что в мусульманской традиции существует версия непорочного зачатия Девы от дыхания архангела Гавриила (Джонс 1974: 274). Поедание же– принятие внутрь – может пониматься как женский акт. Поэтому простое чередование говорения и поедания может пониматься как половая инверсия. Существенно, конечно, также и то, что язык выступает в качестве мужского органа, как бы выворачивающего полость рта.
"Отяжеление" рта актрис, описанное Арто, как будто отмечает процесс такого выворачивания полости, когда пустота вдруг наполняется, то есть выворачивается наизнанку и тем самым меняет пол
__________
7 Библиографию см. Эллисон 1988: 302–339.
8 Точно так же вагина может инвертироваться в фаллос. Такая инверсия часто связывается с мифологическим образом Баубо. См. Фрейд 1963 г; Девере 1983.
186
говорящего. В начале статьи Арто дурная синхронизация делает более заметным присутствие губ и языка как артикуляционных органов, вокруг которых постепенно нарастает процесс половой инверсии. Женским звездам дубляж приписывает "раскатистое ругательство" и "гулкий бас". Голос задается не просто как чужой, но как голос мужчины, вселившегося в женское тело.
Ситуация, между прочим, типичная для мифологии диббука. Вот как описывает поведение женщины с вселившимся в нее диббу-ком Исаак Башевис Зингер:
"И когда городские старейшины собрались вместе, они не могли узнать ее. Дело в том, что ее облик совершенно изменился, и лицо ее стало меловым, и губы ее были искажены судорогой (избави нас Господь!), и зрачки ее глаз были вывернуты внутрь неестественным образом: голос, который кричал из нее, не был ее голосом. Ибо голос ее был женским, а диббук кричал голосом мужчины с такими рыданиями и воплями, что ужас охватил всех, кто тут был..." (Зингер 1955: 221–222). Смена пола выступает как финальная стадия деформации тела, как диаграмматический знак телесного выворачивания, начатого поеданием чужого голоса. Знак этого выворачивания – зрачки, "вывернутые внутрь неестественным образом". Насильственное вторжение чужого голоса непроизвольно задает максимально мыслимое (половое) различие видимого говорящего и Другого, того, кому принадлежит слышимая речь. Соприсутствие мужчины и женщины в одном теле превращают тело в химеру, языковый статус которой будет рассмотрен ниже.
В статье Арто примечателен еще один момент: все персонажи этой статьи – американские звезды и несчастные французские актрисы – женщины. Возможно, это господство женской телесности .связано со специфическим свойством женского голоса, отмеченным Теодором Адорно. Анализируя граммофонные записи голосов, Адорно обратил внимание на следующее явление:
"Мужские голоса могут воспроизводиться лучше, чем женские. Женский голос легко приобретает пронзительное звучание – но не потому, что граммофон не способен передавать -высокие тона, как об этом свидетельствует адекватное воспроизведение флейты. Просто для того, чтобы обрести свободное звучание, женский голос нуждается в физическом явлении того тела, в которое он заключен. Но именно это тело и удаляется граммофоном, тем самым придавая звуку женского голоса неполноту и ущербность. Только там, где резонирует само тело, где "Я", к которому отсылает граммофон, идентично звуку, только там граммофон обретает свою законность: отсюда неоспоримое доминирование Карузо. Когда звук отделя
187
ется от тела – как в случае с инструментами – или когда он требует тела в качестве дополнения – как в случае с женским голосом – граммофонное воспроизведение становится проблематичным" (Адорно 1990: 54). Наблюдения Адорно были сделаны в 1927 году. Вероятно, сегодняшний уровень звукозаписи внес бы в них известные поправки. Но к раннему звуковому кино они могут быть отнесены без особых оговорок. Если признать их справедливость, то сама физика женского голоса обладает той неполнотой, которая требует тела, требует Другого, и поэтому особенно легко вписывается в драматическую коллизию дубляжа и в те "приключения" телесности, которые с ним связаны. Женский голос оказывается знаком определенного типа половых отношений, которые предполагают предъявление тела. Женский голос, в отличие от мужского, "не может" звучать без видимого тела. По мнению Катрин Клеман, женское оперное пение сродни смеху и крику, оно трансгрессивно и по существу отмечает смерть героини (Клеман 1975: 256–290)9. Пение как бы приравнивается к исчезновению телесного. Тело певицы предъявляет себя в последнем пароксизме предельной сублимации, исчезновения. Голос теряет тело и как будто взывает к каннибализму, к чужому телу, мясистым тяжелым ртам, готовым его проглотить. По выражению Адорно, он требует тела "в качестве дополнения".
Голос Пеллегрины Леони нашел обитель в юном мужском теле; голоса, населившие Шребера, феминизировали тело безумного председателя суда; американские звезды Арто заговорили гулким басом, а рты их отяжелели, проявляя мужское в женском облике. Съеденные голоса трансформировали пол, исказили телесность, вводя в нее Другого, чужака. Этот телесный солецизм звукового кино, с парадоксальной силой выявляемый дубляжом, возможно, отсылает нас к каким-то фундаментальным свойствам кино как такового, когда смысл возникает в едва заметном искажении поверхности, в телесном событии. Но это телесное событие, несущее смысл, возникает на рубеже, отделяющем плоскость от глубины, вокруг зияния, "рта", поглощающего и извергающего одновременно. Иллюзия перехода от плоскости к глубине и наоборот, обостренная по краям телесного зияния, выступает здесь в формах поверхностной метаморфозы, события смысла.
2. Химеры: Борхес
Статья Хорхе Луиса Борхеса "По поводу дубляжа" завершает серию небольших статей и рецензий, начатую писателем в 1931 году.
_______
9 Смотри полемику с Клеман по этому вопросу Кевелл 1994: 131–169.
188
Эссе о дубляже было напечатано в "Сур" No 128, в июле 1945 года. Эта работа, отвергающая дубляж столь же решительно, как и статья Арто, исходит, однако, из иных предпосылок. В глазах Борхеса дубляж плодит неких чудовищ, ведущих свою генеалогию от греческой химеры, и целиком относится к области симулякров, подмен, к сфере принципиально фальшивого. Тем самым дубляж вписывается в общую проблематику творчества Борхеса, в которой химеры воображения (с наибольшей полнотой рассмотренные в "Книге воображаемых существ") и симулякры занимают центральное место.
Некоторые моменты статьи Борхеса как будто перекликаются с наблюдениями Арто, но сходство между двумя авторами – зачастую чисто внешнее. Так, Борхес пишет о Грете Гарбо, говорящей голосом Альдонсы Лоренсо. Голос героини "Дон Кихота" невольно вызывает в памяти "грохот раскатистого ругательства", о котором упомянул Арто:
"А уж глотка, мать честная, а уж голосина! Взобралась она, изволите видеть, на нашу деревенскую колокольню и давай скликать отцовских батраков, и хотя они работали в поле больше чем за полмили от деревни, а слышно им было ее, как будто они внизу, под самой колокольней стояли" (Сервантес 1970, т. 1: 244).
Однако комбинация Гарбо и Альдонсы для Борхеса – нечто совершенно иное, чем говорящая басом звезда Арто. Альдонса у Сервантеса – пустой знак, который воображением Дон Кихота может преобразоваться в любую фантастическую форму ("воображению моему она представлялась так, как я того захочу" [Сервантес 1970, т. 1: 246], – замечает Дон Кихот), потому вкладывание голоса Альдонсы в уста Гарбо – это магическая операция по существу иная, чем солецизм Арто.
Борхес видел в кинематографе способ выявления тотального отсутствия идентичности. Итоговым смыслом "Гражданина Кейна" он, например, считал то, что "Фостер Кейн, невидимый, – это симулякр, хаос видимостей" (Борхес 1979: 76). В статье о дубляже Борхес цитирует своего любимого писателя Стивенсона. Несколькими годами раньше он посвятил статью экранизации повести Стивенсона "Доктор Джекиль и мистер Хайд", осуществленной Виктором Флемингом. Среди множества упреков в адрес этой экранизации выделяется следующий: Флеминг поручил роли Джекиля и Хайда одному актеру – Спенсеру Трэси, в то время как их должны были бы играть разные исполнители (например, Джордж Рафт и Спенсер Трэси). Один исполнитель не устраивает писателя потому, что в сцене превращения Джекиля в Хайда "Спенсер Трэси без всякой опаски опустошает склянку с магической жидкостью и превращается в Спенсера Трэси, но в ином парике и с негроидными чертами" (Борхес 1979:80).
189
Иными словами, речь идет о неудавшейся химере. Оба персонажа остаются в едином теле, с единым голосом и общей физикой. С точки зрения Борхеса, это слишком легкий вариант – вообразить единство двух персонажей, если их исполняет один актер. Борхес же мечтает о кардинальной замене одного тела другим, которая, правда, потребовала бы "двух-трех фонетических поправок" (Борхес 1979: 80). Именно такая подмена актеров превратила бы героев Стивенсона в симулякров, в хаос видимостей.
Борхес критикует фильм Флеминга за трансформацию тела, сохраняющего несмотря ни на что свою фундаментальную идентичность. Писатель хочет, чтобы единство, не распадаясь окончательно, существовало одновременно в двух разных телах. Смысл химеры как раз и заключается в том, что она преодолевает некую логическую "дизъюнкцию" (когда одно исключает другое -"или – или"). Солецизм, о котором писал Клоссовски в книге "Купание Дианы", создает такую дизъюнктивную химеру в образе Актеона – одновременно и человека и оленя. Диана, превращая Актеона в животное, как бы останавливает метаморфозу на полпути:
"Но уловка Дианы заключалась в том, чтобы никогда не завершить метаморфозу до конца, в том, чтобы все еще оставить ему часть его личности: ноги, торс и голова Актеона – теперь оленьи, но в то время, как его правая рука теперь – лишь одетая в мех нога, а ее кисть – раздвоенное копыто, его левая рука остается нетронутой, и в этой неполноте проявляется колебание богини..." (Клоссовски 1990: 66-67)
Катрин Клеман подчеркивает, что, в отличие от Овидия, всегда демонстрирующего "Актеона разъятым на стратифицированные части: голова оленя, но тело и одежда целиком человеческие", Клоссовски не дает изображения разделенного тела:
"Актеон даже в фантазматическом движении не может оставаться в этом положении, то он целиком олень, то собака, то жертва, то палач, он сам по себе, без Дианы – уже пара" (Клеман 1975: 68).
Речь идет именно о соприсутствии двух актеров, исполняющих как бы одну роль. Не случайно у Клоссовского одно и то же тело принадлежит и богине, и демону, которого она использует для "тео-фании" в видимом теле. Клоссовски также подчеркивает пространственную раздвоенность происходящего, одновременно принадлежащего и к области видений Актеона, и к некому "внешнему" пространству:
"...Купание Дианы для Актеона непредвидимое, внешнее событие. Купание Дианы – вовне: чтобы обнаружить его, Актеону не требуется быть в одном или другом месте, он должен выйти из собственного сознания; и то, что в таком случае Актеон видит, принимает форму по ту сторо
190
ну рождения слов: он видит купающуюся Диану, но не может сказать, что именно он видит" (Клоссовски 1990:51).
Это раздвоение тела, этот выход в иное пространство приравнивается к потере собственной идентичности и речи. Речь не может существовать там, где тело вышло из собственных пределов, из пределов, отведенных его сознанию10.
Дубляж в значительной мере реализует эту стопроцентную дизъюнкцию. Речь идет о противопоставлении двух чужеродных пространств. В одном существует голос, в другом изображение. Два тела – одно акустическое, другое видимое, никогда в реальности не встречаются, их встреча в зрительном зале – чистая игра симуляции, "уловка Дианы". Два тела сохраняются, но с помощью хитростей проецируются одно на другое, стремятся изобразить несуществующее единство. Эта химеричность тела делает его неопределенным, присутствующим и отсутствующим одновременно. Химера всегда заключает в себе зияние, "неполноту, проявляющую колебание". Любое ее тело отмечает отсутствие иной ипостаси, оно силой логической дизъюнкции перечеркивает, отрицает иное включенное в него тело, чтобы быть, в свою очередь, исключенным самому.
Сведенборг описал странные пути коммуникации между ангелами, духами и человеком. Странность этой коммуникации состоит в том, что каждое из этих существ существует в совершенно ином, даже физически несопоставимом пространстве. Духи, например, одновременно существуют внутри человека и в совершенно ином пространстве. При этом особая форма "речи" – единственная форма удивительного "совпадения" этих принципиально несовместимых существ:
"Ныне редко дозволяется говорить с духами, потому что это опасно, ибо тогда духи знают, что они находятся в человеке, а когда они не говорят с ним, то они этого не знают..." (Сведенборг 1993:115).
Сведенборг особенно подробно описывает "совпадение" ангелов с человеком, возникающее в процессе их диалога. Ангел соединяется с человеком, "вселяется в память его" и становится как бы неотличим от своего собеседника. Правда, "речь", обеспечивающая совпадение двух разнородных существ, воспринимается не извне, а изнутри человеческого тела:
"...Речь ангела или духа отражается сперва в мысли человека, а затем уже, внутренним путем, в его орудии слуха, на которое она таким образом действует изнутри; меж тем как речь человека с человеком отражается сперва в воздухе, а затем, внешним путем, в его орудии слуха и та
__________
10 О противоречивости пространства в этом тексте Клоссовского в связи со способностью к говорению см. Дюрэм 1993.
191
ким образом действует на него извне. Что речь ангела или духа доходит до уха внутренним путем, стало для меня ясным также из того, что влияние ее отражалось даже на моем языке и приводило его в такое содрогание, которое, однако же, не переходило в то движение, которым человек обращает звук речи в слово" (Сведенборг 1993:115). Неразличимость ангела и человека столь велика в момент их совпадения, что исчезают все критерии различия между ними, даже память их становится общей. Диалог между ними приобретает форму монолога, но монолога странного. Речь, поступая изнутри, не достигает акустической манифестации в членораздельном слове. Речь как бы застывает в форме содрогания, не переходящего в движение, порождающее членораздельный звук. Химеричность обнаруживается в блокировке внятного слова, парадоксально обозначающей наличие коммуникации. Фундаментальность слиянности двух принципиально разнородных тел выражается лишь в дрожании, вибрации органов речи. Вибрация эта обозначает различие внутри слиянности, различие необходимое для диалога.
В подобных же категориях Плутарх описывал коммуникацию между людьми и демонами. Демоны не порождают акустических волн, но лишь особые вибрации, непосредственно передающие "идеи".
"Почему должно казаться невозможным изменение воздуха "высшими" существами таким образом, чтобы оно совпало с одной лишь идеей и благодаря особой чувствительности было передано сверхчеловеку, особым людям, как смысл того, кто породил идею? Точно так же как рытье "строителей туннеля" обнаруживается благодаря тому, что оно вызывает соответствующую вибрацию в бронзовых щитах, когда вибрация эта поднимается из-под земли и достигает щитов, в то время как она легко проходит через все иное без заметного эффекта, так и послания божеств проходят через всех остальных и резонируют лишь в тех, кто уравновешен и чей ум спокоен, через тех, кого мы именно и называем святыми или сверхлюдьми" (Плутарх 1992: 338).
Вибрация, проникая в тело извне, делает его неотличимым от внешней среды, как бы распространяет тело вне его границ (см. о вибрации главу 7). Вибрация – необходимое условие для звучания, но еще до звучания она может вступать в избирательный резонанс с. телом Другого, сливаясь с ним через колебания (то есть форму различия). Вибрационная коммуникация интересна тем, что она осуществляется только с тем, кто способен вступать в резонанс, она поэтому, в отличие от речи, избирательна. Отсутствие резонанса позволяет духам не замечать тел, в которых они существуют, и делает глухими "всех остальных". Вибрация, звучание, несовпадение и ре
192
зонанс оказываются ответственными за слияние тел воедино и их абсолютную разъединенность.
В силу одного этого при образовании химеры голос играет особую роль. В разоблачении Хайда он оказывается едва ли не главным фактором. Адвокат и слуга пытаются понять, кто скрывается за дверью лаборатории Джекиля. В их распоряжении два свидетельства – записки и голос. Записки явно написаны рукой Джекиля. "Какое значение имеет почерк?" (Стивенсон 1950: 512) -спрашивает слуга. Голос важнее для идентификации Хайда:
" – Сэр, – сказал он, глядя в глаза мистеру Аттерсону, – был ли это голос моего хозяина?
– Он кажется сильно изменившимся, – произнес побледневший юрист, отвечая взглядом на взгляд.
– Изменившимся. Пожалуй, да, я тоже так думаю, – сказал дворецкий. -Могу ли я, двадцать лет проживя в доме, обмануться по поводу его голоса?" (Стивенсон 1950:510).
Телесный навык, связанный с письмом, свидетельствует о единстве Джекиля и Хайда. Их тела обладают единством моторики. Подлинное раздвоение проходит через трансформацию голоса. Измененный почерк – все еще почерк данного тела, даже искажение графемы свидетельствует о сохраняющейся идентичности. Измененный голос рвет с телом, становится чужим.
Хотя и существуют исследования, стремящиеся доказать фундаментальную идентичность почерка и говорения как экспрессивных форм (Оллпорт – Верной 1933: 205–297)11, нельзя отрицать принципиального различия между диаграммами, отражающими деформации почерка и голоса. Почерк формируется длительным навыком и повторением. Он как бы след возвращения к себе, своего рода диаграмма "вечного возвращения". В его изменениях и константах опознается диалектика идентичности и различия, вписанная в каждую личность. Голос гораздо меньше зависит от обучения и повторения и гораздо больше от врожденных факторов – анатомии голосовых связок и ротовой полости, объема и силы дыхания и т. д. Таким образом, радикальная трансформация голоса свидетельствует о более глубокой метаморфозе телесности, о раздвоении тела.
Показательно, что в "Метаморфозе" Кафки голос Грегора Замзы, пребывая в едином теле, обретает, однако, свойства физической раздвоенности, двутелости:
"Грегор испугался, услыхав ответные звуки собственного голоса, к которому, хоть это и был, несомненно, прежний его голос, примешивался какой-то подспудный,
_______
11 Оллпорт и Вернон приводят результаты исследований, устанавливающих едва ли не измоморфизм почерка и говорения, например, свидетельства об аритмичности и фрагментированности почерка у заикающихся.
193
но упрямый болезненный писк, отчего слова только в первое мгновение звучали отчетливо, а потом искажались отголоском настолько, что нельзя было с уверенностью сказать, не ослышался ли ты" (Кафка 1991: 294). Несовпадение тел выражает себя в распаде акустического единства, в нарушенности резонансной целостности. "Двутелость" голоса Замзы приводит к размыванию контура слов. Слова, таким образом, выступают аналогом химерического тела, ясность которого разрушается его дизъюнктивным характером.
Существенно то, что Замза у Кафки слышит самого себя, и это слышание себя вызывает у него страх. Письмо отчуждается от момента своего производства. Оно по определению принадлежит прошлому. Поэтому изменения, диаграммированные почерком, – всегда изменения, вносимые "промежутком", временной цезурой, отделяющей прошлое от настоящего.
Иное дело голос. Голос традиционно выражает бытие как присутствие. Тот факт, что голос мгновенно и без следа исчезает, делает его идеальным означающим для идеи настоящего – момента между прошлым и будущим. Более того, именно через говорение человек по преимуществу и переживает настоящий момент как момент присутствия, как момент бытия.
Жак Деррида отмечает, что феноменологической сущностью говорения является то, что я слышу себя говорящего. При этом говорение интимно связано с дыханием, которое придает жизнь моему телу.
"Означающее, оживленное моим дыханием и интенцией к значению (на языке Гуссерля, выражение оживляется Bedeutungsintention), находится в абсолютной близости ко мне самому. Живое действие, действие, дающее жизнь, Lebendigkeit, оживляющее тело означающего и превращающее его в полное смысла выражение, душа языка, казалось бы, не отделяет себя от себя, от своего собственного присутствия" (Деррида 1973: 77).
Слышание себя настолько полно вписывается в переживание настоящего, присутствия еще и потому, что в отличие от видения себя или трогания себя оно осуществляется как бы непосредственно и не нуждается ни в каких внешних медиаторах – зеркале или кожном покрове. Поэтому появление отголоска, эха в голосе, слышимом самим собой, нарушает главное свойство этого акта -фундаментальное переживание самого себя как данного себе в настоящем. Отголосок, окружающий писком слова Замзы, вписывает в речь временной отрезок, как будто речь через мгновение повторяется. Отсюда ужасающее чувство разрушения единства собственного тела, собственного "Я" как существующего сейчас, в данный и только в данный момент.
Жан-Пьер Ногретт отмечает:
194
"Если превращенное тело составляло поверхность симптома, измененный голос кажется его глубиной и завершает заключение "чудовища" в его отчуждении. Либо он старается говорить, и мы слышим иного, чем он, либо он замолкает, и его молчание становится подозрительным. Дверь, замыкающая чудовище и отделяющая его от мира других, становится и для Джекиля и для Замзы символом языкового барьера" (Ногретт 1991:144-145).
Было бы, однако, упрощением считать, что трансформация голоса есть лишь знак внутренней трансформации, диаграмма превращения тела в химеру. "Языковый барьер", о котором говорит Ногретт, в данном случае оказывается более фундаментальным.
Его суть проявляется в судьбе образа химеры в европейской культуре. В отличие от прочих мифологических монстров – гидр, кентавров, сфинкса и т. д., – химера является неким нестабильным и трудновообразимым конгломератом частей. В иконографической традиции она представлена во множестве вариантов, так и не сложившихся в устойчивый канон. Головы льва, дракона и козы, о которых упоминает Борхес, в ином варианте, например, предстают как голова льва, тело козы и змея вместо хвоста, а в изображении Гюстава Моро – как сочетание женской головы, птичьего тела и лошадиных копыт. Джиневра Бомпиани отмечает, что химера начисто отсутствует в европейской геральдике и эмблематике. Эмблема же, по утверждению Эмануэле Тезауро, – "это комбинация души и тела, имеющего душу вне тела: его душа–это понятие (означаемое), сопровождающее фигуру (тело, означающее)" (Бомпиани 1989: 394). Однако неустойчивый и невообразимый конгломерат, составляющий тело химеры, по мнению Бомпиани, придает самому телу свойства души (оно относится не к сфере реального, а к сфере языкового). Отсюда невозможность использования химеры в эмблемах, отсюда – речевая блокировка, с которой связана химера в культуре. Химера не может производить слова потому, что в конечном счете сама лишена тела и в своем невообразимом, неустойчивом облике существует лишь как понятие, слово.
Борхес в "Книге воображаемых существ", перечислив различные взаимопротиворечащие образы химеры, приходит к следующему выводу:
"Перевести ее во что-то другое было легче, чем вообразить ее. Она была слишком разнородной, чтобы составлять животное; лев, козел и змея (в некоторых текстах дракон) не так-то легко составляют одно животное. Лоскутный образ исчез, но слово осталось, означая невозможное. Сегодня в словарях определением Химеры является пустая или дурацкая фантазия" (Борхес– Герреро 1978:63).
195
Но и само понятие Химеры как чего-то невозможного, негативного внутренне химерично. Его смысл разрушается, так же как и смысл слов, произносимых Замзой, в чьем голосе эхо одного тела (животного) делает невнятным звучание другого тела (человеческого). Именно поэтому истинный монстр, монстр, превосходящий возможности нашего чувственного воображения, телесного как такового, обречен одновременно быть явленным только голосом (метафорой его бестелесности) и молчанием (обозначающим языковую блокировку). Неудивительно, что Хайд в основном существует как голос и молчание, а его облик в повести обозначается как маска.
Борхес в своем тератологическом перечислении называет еще одну химеру – Троицу, которая также невообразима, бестелесна и может существовать только в слове, в голосе. В рецензии на фильм "Зеленые пастбища" (реж. М. Коннели и У. Кигли, 1936) Борхес определяет Троицу как, "к счастью, словесного монстра, выдуманного теологами и состоящего из трех неразделимых личностей и девятнадцати атрибутов" (Борхес 1979: 66).
Все монстры, перечисленные Борхесом в его статье, – словесные, в том числе китайская птица Цзы-ян и гиперкуб. Их нельзя увидеть, они превосходят пределы фантазии и потому – телесности.
Химера, разумеется, прямо отражает проблематику дубляжа. Гюисманс в "Наоборот" описывает короткий роман протагониста Дезэссента с чревовещательницей. Дезэссент – утонченный эстет, ищущий путей из сферы реальности и природы в область воображаемого и искусственного. Его любовные приключения – это обследование границ норм человеческой сексуальности. Сначала он интересуется атлетической мадам Уранией, которая привлекает его "искусственной сменой пола". Роман с чревовещательницей – один из этапов этих поисков. Его кульминацией является сцена, в которой Дезэссент заставляет актрису оживлять две статуэтки – сфинкса из черного мрамора и химеру из раскрашенной глины.
"Странными интонациями, которые он заставил ее долго и терпеливо репетировать заранее, она оживила, даже не двигая губами, двух монстров.
И в тишине ночи начался восхитительный диалог Химеры и Сфинкса, произносимый гортанными, глубокими, хриплыми, а затем высокими, как бы сверхчеловеческими голосами" (Гюисманс 1912:142–143). Текст, произносимый чревовещательницей, взят из "Искушения святого Антония" Флобера, где имеется диалог Химеры и Сфинкса. Химера, между прочим, так характеризует себя у Флобера:
"Я скачу в переходе лабиринта, я парю над горами, я скольжу по волнам, я визжу в глубине пропастей, я цепляюсь пастью за клочья туч; волоча хвостом, я черчу побережья, и холмы повторяют изгиб моих плеч. А ты! [об
196
ращается она к Сфинксу] я вечно нахожу тебя неподвижным или кончиком когтя рисующим алфавит на песке" (Флобер 1936:191).
Химера не обладает "местом" своего существования, она целиком растворена в миметических следах– лабиринте, волнах, изменчивом абрисе туч. Сфинкс говорит ей: "Ты движешься, ты ускользаешь!" (Флобер 1936: 193). Неподвижность Сфинкса выражается в начертаниях алфавита, изменчивость Химеры – в голосе и движении. Дезэссент тщательно репетирует интонационные переходы голоса чревовещательницы, переходы от низкой, гортанной хрипоты (вероятно, Сфинкса) к высокому, сверхчеловеческому голосу Химеры. Высота голоса может по-своему отражать ее парение, скольжение и визг. Но это соскальзывание голоса в немыслимую "сверхчеловеческую" высоту, как и само поведение Химеры, то парящей, то визжащей на дне пропасти, – это поведение невозможного и предельно динамического тела, подменяющего свою видимость энергетическим следом падения или вознесения. "Визг" – так характеризует голос Химеры Флобер. Но визг – это именно голос, сорвавшийся с доступных голосовой анатомии высот, это диаграмматический жест, выражающий срыв. Химера и Сфинкс соотносятся как камень и падение (см. главу 3).
Кроме того, поскольку Химера не имеет "места" (она всегда не там, где она есть), ее голос не может совпадать с ее дыханием, он как бы существует в стороне от нее самой12. Вот почему чревовещатель – идеальная фигура для ее воплощения. Но поэтому же Химера отрицает данность тела в настоящий момент, о которой говорит Деррида. Химера расщеплена в своем телесном единстве, точно так же как и в единстве голоса и тела.
Дезэссент признается, что затеянное им представление отвечало "его потребности избежать чудовищной реальности существования, пересечь границы мысли, блуждать на ощупь в тумане по ту сторону искусства, так ни разу и не достигнув ясности" (Гюисманс 1912:143).
Химеричность тела, химеричность голоса оказываются способом достичь границ мыслимого. Дубляж действует в том же ключе, и сходство это возникает в результате химерической нестабильности его конгломератов. Мы не можем вообразить двух актеров в одном теле, как нельзя себе представить Хуану Гонсалес, играющую Грету Гарбо, играющую королеву Кристину. Кроме того, голос, будучи физически воспринимаемой акустической субстанцией, не имеет тела. Он физически дан и бестелесен (он требует тела, как певица у Адорно). В чужом теле он живет как настоящая химера. Под
___________
12 Явление химеричности может быть связано с интертекстуальностью. Химера – это монстр, составленный из фрагментов иных текстов. Она не существует нигде, так как существует между текстами. См. о книжном, интертекстуальном характере флоберовской фантазии в "Искушении святого Антония" и книжности флоберовской тератологии: Фуко 1994: 293–325.
197
пись Джекиля-Хайда – достоверный знак, так как она телесна, явлена нам графически и не может выражать раздвоенности, в то время как голос, лишившись тела, является единственно подлинным знаком монстра, невообразимого. В силу этого превращение Джеки-ля в Хайда требует только "двух-трех фонетических поправок".
Химерическое тело, возникающее в дубляже, может быть вслед за Бахтиным названо "гротескным", "амбивалентным", "становящимся телом". Подобно шизофреническому телу Делеза, оно "поглощает мир и само поглощается миром" (Бахтин 1990: 351). То есть оно – по-настоящему инвертируемое, выворачивающееся тело. Согласно Бахтину, это "двутелое тело" (Бахтин 1990: 353), "события гротескного тела всегда разворачиваются на границах одного и другого тела, как бы в точке пересечения двух тел" (Бахтин 1990: 357), "самым важным в лице гротеска является рот. Он доминирует. Гротескное лицо сводится, в сущности, к разинутому рту, – все остальное только обрамление для этого рта, для этой зияющей и поглощающей бездны" (Бахтин 1990: 351).