444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 6 (СИ) » Текст книги (страница 17)
Петербургский врач 6 (СИ)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2026, 23:30

Текст книги "Петербургский врач 6 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Не наш крестьянский серп, конечно. Короче, прочнее, на прямой рукояти, но принцип тот же. Крестьянское железо, доведенное до боевого состояния. Против нас работал не демон и не оборотень, а человек ростом с ребенка, гибкий, как гимнаст, терпеливый, с боевым серпом. Великолепно обученный человек, который уже показал, что сто метров открытой грязи для него не преграда.

И который обязательно придет еще.

Я доложил все это Лихареву. В его землянке собрались Стрижак, Зубелин, Воздвиженский, другие офицеры, и я по порядку выложил все, что узнал. Стрижак кивал: половину он видел своими глазами. Зубелин слушал с таким лицом, будто ему возвращали проигранное пари – он ведь первый сказал про накладки на ноги.

Лихарев выслушал до конца, не перебивая. Потом побарабанил пальцами по столу.

– Складно, доктор. Я тебе верю. А теперь скажи, как вот это объяснить солдату? Полз, говоришь, полночи в грязи, ростом с мальчонку, серпом горло вынул и упрыгал на деревянных когтях. Да они перекрестятся и скажут: вот-вот, ваше высокоблагородие, оно самое и есть. Нечистая сила, как мы и говорили. Про оборотня им понятнее, чем про такого человека.

Он был прав, и возразить было нечем. Правда получилась хуже сказки.

– И все-таки рассказать, – решил Лихарев. – Господа офицеры, каждый своим людям, сегодня же. Без чертовщины, без ученых слов. Японец, лазутчик, махонький и ловкий, ходит с серпом, пугает лапами. За убитого лазутчика обещаю… – он подумал, – георгиевский крест обещаю. Выполнять.

Офицеры разошлись по ротам. А часа через два сошлись снова, и по лицам все было понятно без доклада.

– Выслушали смирно, – сказал Зубелин. – Так точно, никак нет. А в глазах вижу – не верят. Один старый солдат мне потом тихонько говорит: ваше благородие, мы понимаем, вам по службе положено так говорить, чтоб паники не было. Вы уж говорите, мы не в обиде.

– У меня то же, – буркнул Воздвиженский. – Один спрашивает: а серп у него, стало быть, тоже деревянный? И смотрит так… сочувственно.

Стрижак стоял у входа, привалившись к косяку.

– Мои держатся, – сказал он. – Ворчат, но казаку перед пехотой труса праздновать зазорно. Урядник мой так и отрезал: хоть с чертом, хоть с дьяволом, шашка на всех одна. На том и стоим.

– На том и стоим, – повторил Лихарев без всякой радости. – Ладно. Ночь покажет, что будет дальше.

…Ночь пришла с туманом. К вечеру с болота натянуло белесую муть, она легла по низинам слоем в человеческий рост, и камыш утонул в ней по метелки. Поверху тянул порывистый ветер, туман под ним шевелился и полз, как живой. Хуже погоды для часового не придумать: видимости нет, звуки обманывают, каждая коряга шевелится.

На правом фланге, в том самом месте, сидел усиленный секрет, шесть человек с унтером, и еще два поста по соседству. Я в десятом часу зашел в лазарет, проверил своих тифозных и уже собирался спать, когда это началось.

Звук возник из тумана сразу, без подхода. Высокий, пульсирующий вой, не человеческий и не звериный, он то нарастал, то проваливался, дрожал, захлебывался и снова набирал силу. И шел он сверху. Не из камышей, не с болота, а прямо из черного неба над правым флангом, и притом кружил, смещался, гулял над самыми окопами.

По всему расположению уже слышались голоса, кто-то бежал, кто-то кричал. А над камышами, в той стороне, в тумане плавали огни. Бледные, зеленоватые, они качались, гасли и загорались в другом месте.

С правого фланга ударил выстрел, за ним вразнобой еще, а потом крик.

– Оно здесь! Братцы, оно над нами! Спасайся!

И фланг побежал. По ходам сообщения, спотыкаясь, бросая позицию, шесть человек секрета, оба соседних поста и другие с этого края разом хлынули назад, к основным силам, подальше от проклятого места. Навстречу им уже бежал Зубелин с унтерами, слышался голос Лихарева, кого-то ловили, разворачивали, ставили в строй. Один солдат без винтовки вырвался, его сбили с ног и держали втроем, а он бился и кричал, что оно летит, что оно всех заберет. Его наконец скрутили и потащили ко мне: пусть доктор отпоит. Гениальная мысль, но доктору было не до него. А на правом фланге, над пустыми окопами, в тумане выл и кружил невидимый голос.

Брешь. Сотни шагов оголенного берега, бери и заходи. Луны нет.

Но никто не заходил. Ни выстрела с той стороны, ни ракеты, ни движения в камышах. Японской атаки не было, и вот это пугало меня больше всякого воя. Я стоял у лазарета, смотрел в туман и слушал.

Вой пульсировал, и через минуту поймал закономерность. Тональность плыла не как попало. Она то поднималась, то опускалась. Порыв сильнее, звук выше и злее. Ветер провис, и звук просел вместе с ним, до дрожащего низкого гудения.

Живое существо так не кричит. Воздух у него идет из легких, от своего дыхания, ему ветер не хозяин. Так гудит воздух в резонирующей трубе. Дудка, свисток, органная труба, все, что угодно, лишь бы через это дул ветер.

А чтобы труба выла с неба и кружила над окопами, ее надо туда поднять и держать против ветра. Воздушный змей. Большой коробчатый змей, я их в детстве не клеил, а в Японии это национальная забава, у них таким змеем никого не удивишь. К нему бамбуковый свисток, а то и связка свистков. Шпагат в ночном тумане не увидишь. Его и днем-то не сразу разглядишь. Запустили с той стороны болота, отпускают или сматывают веревку, и голос гуляет над флангом, куда ветер повернет. Огни, скорее всего, из той же оперы: фонарики на шестах в камышах.

Балаган, но зачем? Пугать пехоту он уже напугал вчера, серпом. Сегодняшний концерт означал другое. Так фокусник машет платком в левой руке, пока правая лезет в чужой карман.

Отвлечение. Значит, работа идет сейчас, в эту самую минуту, где-то в другом месте или там же, потому что солдаты ушли. Там, где темно и пусто. И что у нас самое ценное для маленького человека с серпом и без винтовки? Скорее всего, даже не штаб, не жизнь командира отряда, а снарядный погреб у батареи Воздвиженского. Снаряды, пироксилин. Один взрыв, и все будет очень плохо.

Я побежал. Не стал никого звать, не стал ничего объяснять, на это ушли бы минуты, а счет, если я прав, шел гораздо быстрее. До батареи сотни три шагов, я бежал по грязи, выдирая сапоги, и на бегу рвал из кобуры кольт.

У погреба было тихо. Слишком тихо: часовой обязан окликнуть еще шагов за двадцать. Но он молчал.

…Часовой лежал у входа, привалившись к откосу, винтовка рядом. В темноте можно принять за спящего. Я увидел черное на воротнике и под ним такую же черную шею и все понял без осмотра. Тот же почерк. Вход слева, под челюстью.

А у самого погреба, на корточках, сидела маленькая фигура. Черная, грязная с головы до ног, одежда в обтяжку, капюшон, и лица нет, вместо лица черное пятно, закрашенное, как сапог ваксой. Рядом на земле короткий черный изогнутый клинок. В другой продолговатая шашка с хвостом шнура. Взрывчатка.

Он услышал меня раньше, чем я вскинул кольт. Голова в капюшоне повернулась, черное пятно уставилось на меня, и в нем блеснули глаза.

Диверсант с клинком в руке бросился на меня.

Глава 20

Дистанцию он преодолел мгновенно. Только что сидел на корточках у двери, и вот уже летел на меня, низко, почти стелясь, и серп держал снизу, чтобы ударить им с разворота, под ребра или в горло.

Кольт выстрелил раньше, чем я успел это осмыслить. Рука сама направила ствол и нажала. Сорок пятый калибр в четырех шагах бьет страшно. Его крутнуло в прыжке, серп просвистел мимо, чиркнул по воздуху и ушел в грязь. Он упал на бок, тут же подобрал под себя ноги и попробовал встать. Живучий. Я выстрелил второй раз, в корпус, и на этом все закончилось.

Он дернулся и затих. Из-под черной фигуры расползалась чернота еще гуще.

Секунды три я стоял с поднятым кольтом и слушал собственное сердце. Потом вспомнил про шашку со шнуром.

Она валялась на земле. Продолговатый брусок в промасленной бумаге, из торца хвост огнепроводного шнура, длиной с локоть. Конец шнура сухой, не тронутый огнем. Дыма нет, искр нет. Не успел. Ему оставалось чиркнуть спичкой, и от батареи Воздвиженского вместе с погребом осталась бы воронка.

Я отпихнул шашку ногой подальше от двери, в сторону от тела, и только после этого позволил рукам дрожать. Они воспользовались разрешением сполна.

К часовому я все же подошел, хотя знал ответ заранее. Пульса нет, кровь под ним уже остывала и густела. Рана та же, что у Клюева: колотый вход под челюстью слева, дальше все разворочено изнутри. Умер он, по всему, тихо и быстро.

Люди уже прибежали. Первыми артиллеристы, трое, с винтовками наперевес, за ними унтер с фонарем. Увидели меня с револьвером, тело диверсанта в черном, тело часового в шинели, и встали как вкопанные.

– Осторожнее! – крикнул я. – Фонарь сюда. И не топчитесь у той штуки, это взрывчатка.

Унтер поднес фонарь, глянул на черную фигуру и перекрестился размашисто, всей пятерней.

– Господи Исусе. Оно самое и есть.

– Оно самое, – согласился я. – Только уже дохлое.

Народ прибывал. Прибежал Воздвиженский с наганом, за ним потянулись солдаты с ближних постов, и скоро у погреба стояла толпа, которую по-хорошему следовало разогнать. Но никто не разгонял. Все смотрели. В принципе, это и нужно.

Лихарев глянул на убитого часового, присел, тронул воротник, поднялся. Лицо у него не изменилось.

– Ты стрелял?

– Я стрелял. – Кольт все еще был у меня в руке. Убирать сразу не стал, вдруг лазутчиков несколько, а потом про него и забыл. – Вот ваш демон, Антон Власьевич. Хотел забрать нас всех в преисподнюю, да не успел.

Я кивнул на шашку в бумаге.

– Как ты тут оказался?

– Понял, что вой это отвлечение. Прикинул, что у нас самое ценное для человека с серпом. Добежал. Опоздай я на минуту, разговаривали бы мы сейчас по-другому. Ну или никак не разговаривали. Тоже возможно.

– Так. – Лихарев повернулся к толпе. – Чего сгрудились? Караульный начальник, часовых на места! Фонарей сюда, оцепить место! Воздвиженский, посмотреть, все ли цело. Утром разберемся, что за дрянь.

Затем повернулся ко мне.

– Доктор, осмотри его. Что это за тварь.

Тварь при осмотре оказалась человеком, и человеком весьма обыкновенным. Маленький мужчина, мне по плечо, даже ниже, легкий, жилистый, как гимнаст из дешевого цирка. Лет двадцати пяти на вид, хотя под слоем сажи с жиром, которой было замазано лицо, точнее не скажешь. Обе мои пули пришлись в грудь. Вторая, судя по всему, разорвала аорту, потому и затих так быстро.

Одет он был в черное с головы до ног. Куртка и штаны из плотной ткани, все в обтяжку. Обувь мягкая, с отделенным большим пальцем, подошва тонкая, войлочная. В такой обуви по камышу можно идти вплотную к часовому, и часовой никогда ничего не услышит.

Снаряжение сняли и разложили на плащ-палатке при фонаре. Серп с прямой деревянной рукоятью, лезвие короткое, сильно изогнутое, заточка по внутренней стороне дуги. Заточка такая, что бриться можно. Узкий нож. Моток тонкого шнура. Спички в жестянке, обернутые вощеной бумагой. Кусок черной ткани. И сверток, который я разворачивал с особым интересом.

В свертке лежали они. Деревянные колодки с ремешками, а на колодках, снизу, звериные когти, вырезанные вместе с подушечками лап. Аккуратная столярная работа, дерево твердое, отполированное. Надеваешь поверх своей обуви, и на грязи остается след зверя.

– Вот и все колдовство, – сказал я Лихареву.

– Да. – Лихарев взял одну колодку, повертел, поставил на землю когтями вниз. – А часовые мертвые настоящие. Ладно. Утром покажу это добро всему отряду, пусть щупают. А этого… – он посмотрел на тело, – этого пока не убирать. Тоже пусть посмотрят.

Вой над правым флангом к тому времени еще тянул свое, но уже тише и реже. Ветер садился. А может, тот, кто держал веревку на той стороне болота, услышал два револьверных выстрела у батареи и понял, что представление пора сворачивать. Через полчаса звук просел до низкого гудения и пропал совсем.

На него уже никто не оборачивался. Солдаты, которые вечером бежали от этого воя, бросив позицию, теперь стояли в очереди посмотреть на мертвого демона и обменивались мнениями. Мнения были простые: тьфу, соплей перешибешь, и такого испугались, срамота.

Испугались, допустим, не такого. Испугались того, кого сами себе нарисовали в тумане. Но втолковывать это никому не требовалось. Мертвый лазутчик на плащ-палатке лечил от чертовщины лучше любых слов, моих и командирских вместе взятых.

* * *

Утром Лихарев собрал офицеров и коротко подвел итог ночи. Итог был неприятный.

– Отряд вчера был на волос от конца, господа, причем от одного человека с серпом и от собственного страха. Фланг оголили сами, без единого выстрела с той стороны. Приди за этим воем рота пехоты, нам бы крышка. Выводы делаю следующие.

Выводы он изложил по пальцам. Часовых ставить парами и никак иначе, везде, на всех постах. Постов больше, смены чаще, на флангах усиленные секреты. Каждому посту осветительные ракеты, и не по одной.

– И последнее. – Лихарев обвел офицеров взглядом. – Довести до всех: при малейшем подозрении освещать местность и открывать огонь. Патронов не жалеть. За ложную тревогу ругать не буду, объявляю официально. Пусть лучше десять раз пальнут по кочке, чем один раз промолчат, как Клюев. Все, господа, по местам.

Офицеры потянулись к выходу. Меня Лихарев придержал.

– Слушай, доктор. Я за лазутчика крест обещал. Прилюдно обещал, весь отряд слышал.

– Обещали.

– А убил его ты. И как прикажешь это оформлять? Врач, Красный Крест, конвенция. Но я что-нибудь придумаю. С канонеркой вроде прошло, хотя там была другая ситуация. Как бы тебя за стрельбу не наказали.

– Тогда не оформляйте никак. – Я пожал плечами. – Считайте, что лазутчик неудачно упал. Или кто-то другой его застрелил. Пусть он награду получит.

Лихарев хмыкнул.

– Нет, я еще подумаю. А что другой застрелил, это ерунда. Никто награду за чужое дело не захочет получать. С таким человеком здороваться перестанут.

Тело и снаряжение утром выставили у штабной землянки, и роты проходили мимо повзводно. Солдаты щупали деревянные когти, прикладывали ладонь к серпу и качали головами. Кто-то плевал в сторону тела, унтера не мешали. Один пожилой стрелок долго вертел колодку с когтями, потом сказал соседу: у нас в деревне Митька-охотник такие же резал, волчьи, барыню пугать. Сосед заржал, за ним остальные. Смех над этой штукой был полезен, поэтому засмеялся даже стоявший неподалеку Лихарев.

Ближе к полудню вестовой принес конверт. Плотный, казенный, без обратного адреса, но почерк на нем я уже знал. Ракитин.

Писал он сухо, по-деловому, и все же между строк сквозило удовольствие, как у кота, доевшего сметану. Ловушка захлопнулась, мыши внутри. Все взяты, даже надворный советник из интендантского управления. Вся цепочка, писал Ракитин, пойдет под военный суд, и пойдет дружно, потому что топить друг друга они начали еще до конца первого допроса.

Нам с подполковником Лихаревым и подъесаулу Стрижаку выражалась благодарность. Дальше шла приписка, подчеркнутая одной прямой чертой.

«Монеты, полученные за спирт, являются вещественным доказательством взятки и хищения. Тратить категорически воспрещается. На днях прибудет следователь военной прокуратуры для изъятия оных под протокол».

Стрижака я нашел у коновязи и зачитал ему письмо целиком. Первую часть он слушал сияя, кивал на каждом предложении. На приписке сияние погасло, как керосиновая лампа под ветром.

– Погодите, доктор. Это как же… Все серебро отдать?

– До последней монеты. Под протокол.

– Эх, ваше благородие… – Стрижак снял папаху и посмотрел внутрь нее, словно серебро лежало именно там. – Справедливость, оно, конечно, дело хорошее. Святое дело. Но серебро-то настоящее! Я его, можно сказать, горбом заработал, всю ночь перед иродами кривлялся. Эх, жандармские, нет у них сердца. Одни протоколы вместо него.

– Ты же знал, что деньги казенные пойдут.

– Знать-то знал. – Он вздохнул с такой силой, что вздрогнула лошадь у коновязи. – А в руках подержал, и вроде как свыкся. А теперь, выходит, приедет крыса канцелярская, пересчитает и увезет.

– Приедет и увезет. И до того дня мешок не развязывать. Не хватало, чтобы монеты в счете не сошлись.

– Ну, деньги не у меня. – Стрижак нахлобучил папаху. – Да и если б у меня, все равно бы сошлись. У меня, доктор, все всегда сходится. Но справедливо ли это⁈

Он сделал мрачное выражение лица и отвернулся.


* * *

Обоз пришел на другой день, после полудня. Восемь подвод, медицинское имущество и провиант, конвой. Обычное дело, я таких за время, пока был здесь, уже навидался.

Но этот сломал мне все привычные представления с первой минуты.

С головной подводы спрыгнул чиновник интендантского ведомства. Немолодой, в шинели с чиновничьими петлицами, бледненький. Он увидел меня издали, засеменил навстречу и поклонился так, что фуражка чуть не слетела.

– Господин врач! Вадим Александрович! Честь имею… Коллежский регистратор Пухов, сопровождающий. Груз в полной сохранности, извольте убедиться лично!

Дальше он развернулся к подводам и заорал на возниц голосом, чтобы разгружали аккуратнее, что там стекло, что там медицина, и если какая ампула треснет, он их сгноит. Возницы, привыкшие, судя по рожам, совсем к другому обращению, переглядывались и снимали ящики на вытянутых руках, как младенцев.

Я стоял и искал подвох. Подвох обязан был где-то сидеть.

– Спирт извольте проверить первым делом! – Пухов уже тащил меня за рукав к бочонкам. – Сам отбирал, сам пломбировал, вот пломбы, все целехонькие!

Спирт я проверил. Отвернул пробку, понюхал: чистый спиртовой дух. Не древесный!. Не технический! Какой и должен быть! Без сивушной или ацетоновой вони! Решив допроверять до конца, налил в ложку и поджег. Пламя поднялось синее, спокойное, без желтизны, и выгорело досуха. Спирт настоящий. Ректификат, какой и должен идти в лазареты по накладным.

Подвоха не было. Бинты оказались бинтами, йодоформ йодоформом, банки целыми. Сухари без плесени, крупа без жучка, хотя это уже не по моей части. Все по списку, до последней укладки.

– Накладные, Вадим Александрович! – Пухов протягивал мне бумаги. – Извольте проверить и сличить! Все по списку, до последнего бинта! И распишитесь, Христа ради, что претензий не имеете. Вот здесь и вот здесь.

Я написал, что все сошлось, и расписался. Пухов принял бумаги бережно, будто приказ о его помиловании. А может, так и было.

Причину этого балагана я понимал прекрасно. Надворный советник сидит, скупщики сидят, по интендантской линии катится волна арестов, и никто не знает, где она остановится. А тут в накладных значится тот самый лазарет, откуда все началось. Ведомственный телеграф работает быстрее казенного: перепугались. Впервые за войну страх сработал в мою пользу, и я не собирался испытывать по этому поводу угрызений.

Пухов отбыл с обозом порожняком, кланяясь с подводы, пока не скрылся за поворотом. Кузьма Лукич смотрел ему вслед долго и задумчиво.

– Чудеса, ваше благородие. Двадцать лет служу, интендант передо мной шапку ломает впервые. К покойнику это, не иначе.

И накаркал.

Вечером японцы начали обстрел. Ударили из гаоляна вразнобой. Били минут сорок, вразброс, скорее для беспокойства, чем по целям. Наши огрызались наугад, крошили заросли из пулеметов и пушками.

Потом все стихло, как обрезало.

В итоге один убитый. Наповал, пуля в голову, тут медицине делать нечего. И один тяжелый.

Его внесли на шинели четверо, прямо в операционную землянку. Дыхание хриплое, булькающее, с влажным хлюпаньем на каждой попытке вдоха.

Егор Опарин, стрелок из молодых, девятнадцать лет. Во время обстрела поймал пулю в грудь, справа. Его раздели на столе, и картина открылась полностью.

Пуля вошла сбоку, раздробила ребро и вырвала при выходе кусок грудной стенки. В ране, с ладонь размером, торчали обломки ребра, а сама рана дышала. При каждой попытке Егора вдохнуть она с хлюпаньем засасывала воздух внутрь, в грудную полость, и розовая пена пузырилась по краям. Изо рта тоже шла пена, кровавая, мелкими пузырями.

Открытый пневмоторакс. Воздух гуляет через дыру прямо в плевральную полость, легкое на этой стороне спалось и не работает, средостение болтается туда-сюда при каждом вдохе. Сердцу и второму легкому от этого болтания тоже несладко. Лицо у парня было серое, а губы наливались синевой на глазах. Губы уже посинели, серый цвет лица становился всё темнее.

Я успел закрыть рану ладонью в пропитанной вазелином салфетке, крикнул готовить стол, и тут у Егора глаза закатились, грудная клетка сделала три судорожных, рваных движения, каждое слабее предыдущего, и замерла. Пена у рта перестала пузыриться.

Я прижал пальцы к шее. Пульс был. Частый, слабый, почти пропадающий, но был. Остановилось пока только дыхание.

– Отходит, – сказал Кузьма Лукич. Сказал спокойно, как человек, видевший это много раз. – С такой дырой в груди не живут, ваше благородие. Не бывает такого.

– Прижми здесь. Плотно, всей ладонью, через салфетку. Держи, пока не вернусь.

Я выскочил из операционной землянки и побежал к себе. Сто шагов туда, сто обратно. Схватил ящик и побежал назад. В голове стучало одно: мозг без кислорода живет минут пять. Часы пошли, доктор.

В землянке ничего не изменилось. Егор лежал серо-синий, неподвижный, Кузьма Лукич смотрел на меня как на человека, который зачем-то принес ящик к покойнику.

Из ящика я достал две вещи. Каучуковую трубку с изгибом и овальным щитком посередине. И мешок, полуторалитровый резиновый баллон с латунной муфтой.

Голову Егору я запрокинул, вывел челюсть, раскрыл рот. Трубка пошла по спинке языка привычным движением, изгиб лег по рельефу неба, конец зашел за корень языка и отжал его от задней стенки. Щиток прижался к синим губам. Дорога воздуху открыта.

Муфту мешка я состыковал с наружным концом трубки. Села плотно, с легким щелчком, на то и рассчитана.

– Лукич, рану держать! Насмерть держи, чтоб ни щели!

И я сжал мешок.

Впускной клапан щелкнул, полтысячи кубиков пошли Егору в легкие. Грудная клетка, мертвая, неподвижная, приподнялась. Сама, у меня на глазах, как у спящего. Я отпустил баллон, и он расправился в ладони, с шипением засосав свежий воздух через задний клапан. Мембрана выдоха отошла, выпустила отработанный воздух, грудь опустилась.

Сжал. Отпустил. Сжал. Отпустил. Раз в три секунды, спокойно, вполсилы.

На пятом или шестом вдохе синева дрогнула. Сначала губы, из лиловых они стали просто бледными. Потом пошли щеки. Кожа розовела грязно, пятнами, но розовела. Организм получил кислород и немедленно принялся жить дальше, потому что ничего другого организм делать не умеет.

– Лукич. Меняемся. Рану я сам закрою, а ты качай.

Кузьма Лукич взял мешок обеими руками, как берут гранату с сорванным кольцом.

– Качай. Как я качал, видел? Не сильно, потихоньку. Руки сами почувствуют. Десять вдохов в минуту, до заметного подъёма груди.

И мысленно обругал себя последними словами за то, что не учил его обращаться с устройством. Хоть и было не до того, время найти мог.

Теперь фельдшер сразу осваивал науку на живом человеке.

Держался он молодцом. Сожмет, отпустит, шевеля губами, считая. Грудь Егора поднималась и опадала в его ритме, послушно, как кузнечный мех. Парень дышал, не приходя в сознание и не участвуя в процессе. Дышал чужими руками.

Теперь у меня были развязаны собственные.

Рану я обколол по краям кокаином. Дальше скальпель. Я расширил рану вверх и вниз, убрал размозженные лохмотья мышц, выкусил щипцами острые обломки ребра.

Пуля вошла сбоку, раздробила ребро, прошла по краю лёгкого и, выйдя из плевральной полости, застряла сзади в толще широчайшей мышцы.

Потом я вскрыл плевру пошире, чтобы добраться до легкого, и увидел то, чего в тысяча девятьсот четвертом году не видел ни один хирург.

Легкое не спалось.

По всем законам, писаным и неписаным, оно обязано было съежиться в комок у корня, темный и бесполезный. Вместо этого оно стояло в ране раздутое, розово-багровое, живое.

При каждом нажатии на мешок лёгкое расправлялось и поднималось к ране. На выдохе снова опадало, но уже не съёживалось у корня, как прежде. Мешок не возвращал плеврального вакуума. Он делал другое: раздувал лёгкое изнутри положительным давлением.

– Держи его раздутым! – сказал я. – Дави чуть плотнее, мне шить надо.

Лукич надавил плотнее. И перестарался.

На муфте резко, зло свистнуло. Латунный пластинчатый клапан отогнулся и стравил лишнее давление в воздух. Сорок сантиметров водяного столба, порог, за которым рвутся альвеолы. Клапан Шварца сработал в первый раз в боевых условиях, и сработал как надо.

– Не так сильно, Лукич! Слышишь свисток? Он означает, что чересчур. Это тебе не кузня. Плавнее дави, на две трети, свисток молчать должен.

– Виноват… Хитрая машинка, сама ругается.

– Она не ругается, она ему легкие бережет. Ты продавишь, они изнутри лопнут, и все насмарку. Держи ритм.

Дальше пошла обычная работа, вернее, работа, которая обязана стать обычной. Рваный участок легочной ткани я ушил кетгутом, широкими стежками, на раздутом легком это оказалось не намного труднее, чем штопать подушку (преувеличиваю). Кровившие межреберные сосуды перевязал шелком. Промыл полость теплым раствором, сколько дотянулся, отсосал шприцем розовую жижу.

Оставалось главное. Закрыть грудь так, чтобы дыра перестала быть дырой.

Я шил послойно. Сначала глубокие мышцы, потом поверхностные, стежок к стежку, без единой щели. Перед последними швами я скомандовал Лукичу дать полный вдох и подержать. Легкое раздулось до отказа, выдавило из полости остатки воздуха, и на этом раздутии я затянул последние швы и закрыл кожу. Повязка сверху, плотная, с ланолином и пенициллином.

Но через отдельный разрез ниже основной раны я провёл в плевральную полость толстую резиновую трубку. Второй конец опустил в бутыль с кипячёной водой. Воздух мог выходить пузырями, обратно вода его не пускала.

Все. Грудь снова была целой. Оставался вопрос, самый простой и самый главный.

– Прекращай, – сказал я. – Посмотрим, задышит ли сам.

Кузьма Лукич отпустил мешок и побыстрее убрал руки. Баллон расправился в последний раз и замер.

Тишина в землянке стояла полная. Слышно было, как потрескивает фитиль в лампе. Секунда. Три. Пять. Егор лежал не дыша, и я уже прикидывал, сколько еще качать и что делать, если сам не пойдет.

Потом его грудь дрогнула и поднялась. Слабо, неглубоко, но сама, без всякого мешка. На муфте едва заметно затрепетала выпускная мембрана: его собственный выдох толкнул ее изнутри. Вдох. Выдох. Еще вдох, уже глубже.

– Пошел, – сказал я. – Сам пошел.

Кузьма Лукич мелко перекрестился на мешок. Именно на мешок!

Через пару минут Егор начал давиться. Горло его сжималось, он слабо кашлял и возил головой по клеенке: рвотный рефлекс вернулся, глотка ожила и требовала убрать из себя постороннее. Лучшего сигнала мне не требовалось. Я придержал ему голову, взялся за щиток и аккуратно, по дуге, вытянул трубку изо рта.

Егор закашлялся, задышал ртом, хрипло, жадно, и приоткрыл глаза.

– Дыши, – сказал я. – Теперь сам дыши.


* * *

Официально сословие самураев и полунезависимые провинции ниндзя (такие как Ига и Кока) были упразднены во время Реставрации Мэйдзи (1868 год). Императорское правительство разрушило феодальную систему, запретило ношение мечей и создало современную призывную армию.

Но их навыки не исчезли. Люди, с детства обученные скрытному проникновению, диверсиям и психологической войне, массово перешли на службу в новые государственные структуры: в полицию, контрразведку и в разведку Императорской армии Японии.

1. Ниндзюцу на Русско-японской войне

К началу войны в Маньчжурии Японский Генеральный штаб создал «Токуму Кикан» – Специальные секретные службы (агентства особых поручений). Это были подразделения военной разведки и диверсантов, которые действовали за линией фронта.

Они маскировались под китайских крестьян, бродячих буддийских монахов или торговцев, вербовали и возглавляли отряды местных бандитов, натравливая их на русские обозы и склады.

В регулярной армии для ночных вылазок и снятия часовых использовались отряды «Тэйсинтай» – ударные отряды добровольцев и разведчиков ближнего боя. Туда часто набирали выходцев из старых семей, сохранивших традиционные боевые искусства.

2. Исторические факты и доказательства

Японский полководец генерал Ноги Марэсукэ (командовавший осадой Порт-Артура), открыто упоминал эти практики. В своих записях периода Русско-японской войны он писал: «Ниндзюцу – это терпеливое искусство удаления ненужного (своего рода хирургия на политическом уровне)», подчеркивая, что эти методы принципиально важны для японского боевого духа.

Японские разведчики использовали традиционный арсенал: кошки для лазания, боевые серпы (кама) для снятия часовых в тишине и специальные плетеные снегоступы или мокроступы («кандзики»), которые могли оставлять деформированные следы, путая преследователей, и много чего еще.

Главным историческим доказательством того, что правительство не только не уничтожило ниндзя, но и взяло их на баланс, является биография Сэйко Фудзиты. Он официально считается 14-м наследником клана Кога-рю и последним «официальным» правительственным ниндзя. Впоследствии Фудзита был приглашен Императорской армией преподавать классическое ниндзюцу (включая яды, маскировку и бесшумное убийство) в Школе Накано – главной кузнице японских шпионов и диверсантов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю