Текст книги "Дело о кониуме"
Автор книги: Михаил Зубавин
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Вернувшись в комнату, Ершов подсел к столу, и тут же в кухне заверещал звонок.
Когда бабуля освободилась, Ершов вертел в пальцах чашку, но пить не начинал. Старуха подняла свою посудину, поднесла к глазам.
– Угощайтесь, угощайтесь, настоящий турецкий кофе.
– С кардамоном? – поинтересовался Ершов.
– С кардамоном, – подтвердила хозяйка и пригубила из чашки.
– Вы уж простите, я буду спрашивать без дифирамбов, – отпив глоток, произнес Ершов. – Времени у нас, боюсь, мало, а выяснить хотелось бы многое. Ответьте: он их застал?
– Да. И она позвонила в панике мне. Думать было некогда, Гавриловы в этих вопросах люди не гибкие, страшные, отсталые, а я мать. Надо было спасать мою семью.
– Хорошо, а зачем вы оставили яд ей?
– Я старая, думала, свое дело уже сделала.
– А зачем забрали его назад?
Старуха изумленно посмотрела на Ершова:
– Как вы узнали?
– Узнал, – блефовал Ершов. – Но почему?
– Я еще и бабушка. Узнав, что Инка хочет развестись, я испугалась. Эго всем бы помешало, Гаврик немой сын, но, а если в суматохе ее… Я бабушка. Да и про расследование твое я знала, так лучше, что ты ко мне, а не к ним пришел, я пожила свое.
– Понятно, – промолвил гость. – Но что с вами?
– Боже! – испуганно вскрикнула старуха. – У меня немеют ноги… – И схватив свою чашку, стала пристально ее рассматривать.
Ершов хмыкнул.
– Рисунок тот же, я старый картежник, знаю, что сетчатые рубашки лишь для непосвященного одинаковы, а для любого профессионала каждая индивидуальна. Чашки я не менял. – Он вытащил из кармана мятый комочек целлофана. – Я на всякий случай перелил свой кофе в облатку от сигарет, ваш – себе, а из облатки – вам. Слышали загадку про волка, козу и капусту.
– Как болят ноги, – простонала старуха.
Ершов перенес бабулю на кровать.
– Почтеннейшая, как только вы скажете мне, где яд, я вызову скорую помощь.
Старуха с ненавистью посмотрела на Ершова и одними губами прошептала:
– Серебряная пагода на кухне.
И точно – на столике у плиты, среди кастрюлек, сковородок, чайников стояла замысловатая трехэтажная, из почерневшего серебра, башенка, покрытая четырехугольной крышей и опирающаяся на пять ножек, одну центральную и четыре гнутых угловых. Ершов взял пагодку, повертел в руках, надавил на шпиль крыши, и тут же из средней ножки выплеснулась порция мутной жидкости.
Ершов вызвал скорую помощь, забрал башенку, свою чашку из-под кофе, стер отпечатки своих пальцев с телефона, написал на листе бумаги крупными печатными буквами: «яд-кониум», – положил записку на видное место и, оставив двери незапертыми, ушел.
Онемение тогда добралось еще только до бедер бабушки.
Поздним вечером Ершов собрал всех в кабинете Иерихона. Ершов к этому времени успел уже перекинуться с каждым в отдельности короткими репликами. Самого Иерихона вызвали на консультацию, и Ершов расположился за его столом. Заторможенная Галина и тихо плачущая Инна расселись в креслах против него, а бледный, взъерошенный мэр, сжав руки, кружил за их спинами.
– Сначала хорошее, – заговорил Ершов. – Убийств больше не будет. Все. Больше никто не умрет. А теперь плохое: я опечалю вас всех, но, мне кажется, вы должны знать правду.
– Я требую всей правды, – произнес мэр.
– Тогда я прошу не перебивать меня, я все расскажу, а потом уж спрашивайте, ругайте, бейте… Основная тайна этой истории заключается в том, мне трудно говорить об vtom вам, но поверьте, преступления свершились потому, то Фаина Николаевна и Володя были любовниками.
Мэр покрылся красными пятнами:
– О чем ты говоришь?
Инна протяжно всхлипнула.
– Отсюда и эта непонятная записка, которую Инна обнаружила час назад. Прочти Инна.
Инна утерла ладонью глаза и ровно, без интонаций, прочитала:
– «Прощайте, родственники. Не ищите нас в поганой России. Жаль, Васю не сумели забрать. Инна, ты была плохой дочерью, плохой женой, постарайся быть хоть матерью. Фаина. Владимир».
– Как – не в России? – прохрипел мэр и махнул рукой. – Я же сам им паспорта делал, сам гадине счет открыл…
Ершов продолжил:
– Трагедия началась тогда, когда ваш отец приехал на дачу. Его никто не ждал, ворота были закрыты, привратника уже отпустили. Он прошел через калитку, но не разобрался с воротным запором и пошел к дому пешком, где и застал врасплох ничего не ожидающую пару. В панике Фаина Николаевна вызвала свою мать. К их счастью, старик сам не хотел публичного скандала, но хотел раскрыть глаза вам, мэр, а…
– Бабушка! – в испуге вскрикнула Инна.
– Да, она была настоящая мать, она боялась за свою дочь и опередила события с помощью маленькой чашечки кофе. А потом произошел дурацкий случай. Галя, вспомни,
– Он бубнил, что без цикуты здесь не обошлось, что очень похоже на товарища Цикутина.
– Но бабушки не было на празднике, – с облегчением сказала Инна.
Мэр ходил из угла в угол, плотно сжав губы.
– Бабушки не было, – согласился Ершов. – Вот и решайте, вспоминайте, думайте: кто наливал Жене кофе, кому могла отдать яд бабушка, Фаине Николаевне или Володе?
– Продолжай, – вздохнул мэр.
– И то, что Галю так грубо, неловко арестовали, что на меня столь непрофессионально нападали, тоже свидетельствует о том, что за этим делом не мафия стояла, а одному хорошему парню приятели подмогли, не более того. Так что ничего, Галина, не бойся. Но перехожу к финалу. Сегодня я допустил грубую ошибку. У вашей бабушки сегодня первым был я. Это меня она собиралась отравить, но по ошибке выпила яд сама.
– Бабушка? Тебя? Не может быть! – затряслась в истерике смеха Инна.
– Так получилось, – вздохнул Ершов. – Но когда она почувствовала, что отравлена, рассказала мне все и отдала флакон с ядом. Видели вы его? – переспросил Ершов, достав серебряную пагоду.
И мэр, и Инна кивнули.
Галина вскрикнула:
– Она же в тот день ее Жене показывала! Фаина Николаевна… Помните, за кофе?
– Вот-вот, – продолжил Ершов. – А ошибся я в следующем; вызвав «скорую», я написал на листе бумаги: «яд-ко-ниум» – и ушел, оставив дверь открытой. Не сообразил, что, решив убить меня в своем доме, бабушка должна была вызвать кого-то с машиной, дабы увезти мой труп. Вы уже знаете, что «скорая», прибыв на место, нашла дверь запертой. Пока искали милицию, пока ломали запор, человек успел умереть, а записка «яд-кониум» исчезла, но через какое-то время обнаружилось «прощальное» письмо. Мне надо что-то еще объяснять?
Несколько минут длилось молчание.
– Что ж, ребята, – сказал наконец мэр. – Забудьте о произошедшем, не вспоминайте, я отомщу за всех сам, если доведется, а пока прощайте, поеду в банк, может, можно еще что-то сделать. Ах, Фаина, Фаина… Завтра же я подаю прошение об отставке. Пойдем, дочь.
– Нет, папа, иди один. Мне еще надо поговорить.
Галина встала.
– А смерть Жени так и сойдет им с рук?
Ершов вздохнул.
– В Афинах казнь заменялась порой вечной высылкой, они и так себя уже наказали.
– Укатив в Европу?
– Изгнав себя из России…
Хмыкнув, Галина ушла вслед за мэром, а после, заперев кабинет, удалились и Ершов с Инной. Вскоре они добрались до его дома:
– Но, Ерш, – плакала Инна. – Как такое могло случиться? Мама и Вовочка, они же только ругались.
– Ругались, когда он водил тебя в кабак, когда он спал с тобой. Я заподозрил их уже тогда, когда увидел, как они играют в теннис, какие они азартные игроки, какие дополняющие друг друга партнеры.
– Но, Ершик, а как же мне теперь жить-то на этом свете?
– Как всем. Будешь растить ребенка, работать, молиться, а если повезет, то настанет время, когда Бог даст тебе за мученья твои и радость любви, и счастье веры.
ДЕЛО О ПРАВНУКЕ НЕЧАЯ
Толстый лысый профессор медицины Иерихон Антонович Быченко долго трезвонил в дверь. Наконец, замок звякнул, и перед профессором предстал мятый, заспанный переводчик-авантюрист Сергей Ершов. Мотнув головой, Ершов зевнул в ладонь, извинился:
– Проходите в кухню, угощайтесь сладким, ставьте кофе, я сейчас.
Когда через несколько минут умытый и причесанный Ершов вошел в кухню, кофе булькал в тигле, а Иерихон смачно жевал конфеты.
– Серега, – хмыкнул профессор, – чем это ты по ночам занимаешься?
– Дело молодое, – скорчив ханжескую гримасу, попытался замутить воду Ершов, испытывающий ощущение банального мерзкого похмелья.
Розовощекий Иерихон чмокнул губами.
– Сейчас хватанем кофейку, проснешься.
– Уже, – скривился Ершов.
– Ерш, – проникновенно внушал за завтраком Иерихон, – надо помочь старому Нечаю.
– Дедушке отечественного машиностроения?
– У него пропал правнук.
– Его внучка родила сына?
– У него есть дочка от той жены, на которой он лет в шестьдесят пять женился. А еще у него был сын, рожденный году в восемнадцатом. Звали его Павлом Мухановым, он после школы поступил в летное училище, провоевал всю войну, остался в кадрах, но очень рано, лет в пятьдесят умер. Внук Нечая Костя, классный программист, уехал два года назад в Канаду по контракту, а Пашка – правнук – болтался в институте экспериментальной медицины в должности старшего лаборанта и неделю назад исчез. Пашкина жена и мать теребят милицию, прокуратуру – все без толку. И старый Нечай позвонил мне.
– Чтоб вы впрягли меня? Исчезновение – дело муторное: налетел Пашка случайно на маньяка, в случайном месте, в случайное время…
– Не такой был Пашка, чтобы случайно на что-то налетать. Мог, конечно, но вряд ли. А вот причин прибить его было достаточно. В той же семье желать его смерти могли и кровные родственники, ибо он неожиданно оказался потенциальным наследником по двум линиям, а мать его считает, что и жена убить могла. На службе потенциальных убийц и вовсе не счесть.
– Убийц старшего лаборанта? Он что, сам злодей? Кнопки им на стулья раскладывал? – недоверчиво хмыкнул Ершов.
– Помнишь анекдот, – заулыбался Иерихон, – как сдавали дом к празднику? Четырехэтажный. И в спешке забыли гальюны в него встроить. Задумались власти, кого же туда селить? Потом сообразили: на первом этаже улица близко – любого можно; на второй решили селить студентов – тем всегда некогда, не до этих дел; на третий – пенсионеров, они все на анализы носят. С последним этажом долго ничего придумать не могли, но вдруг вспомнили, что существуют научные сотрудники, которых хлебом не корми, дай только на кого-нибудь нагадить. А Пашка очень умным был и методики ставил отлично. Он за те восемь лет, что в институте провел, десятка три диссертаций успел слепить.
– Как так?
– Ученый от Бога, вот так.
– Но вы же говорили, что он всего-то старший лаборант.
– Ну да. Сам он не защищался, даже в мэнээсы не подавал.
Первую пару сделанных им тем у него отняли, тогда он плюнул на карьеру и сам стал торговать диссертациями.
– Я не понимаю…
– Вот в чем дело. – Иерихон закрыл глаза, говорить начал медленно, причмокивая губами между предложениями. – Я вот в науку пришел в сорок три года, бывший фронтовик, офицер, видный хирург, и мне сначала не мешали, пока я кандидатскую делал. Но уже докторская моя восемь лет лежала, я и строчки в ней не поменял, защитил потом с блеском, а вот восемь лет перед этим ни в один ученый совет не мог пристроить. И сейчас я профессор Бы-ченко, Быченко, я Быченко, который работает профессором, а сколько у нас профессоров, у которых за должностью фамилию не расслышать… У нас в медицине как говорилось: «Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан». И масса народа прилично платила за кандидатские корочки.
– Нет, – недоуменно спросил Ершов, – сам-то он почему не защищался?
– Тут, я думаю, он не прав, но понимаешь, Ерш, в медицинской науке иерархия страшная, и пока ты без степени – ты никто, но если ты к защите не рвешься, то тебя никто и не трогает. Стоит тебе только решиться на диссертацию – и ты попал на крючок.
– В каком смысле?
– В прямом! Рабом, конечно, не становишься, но попробуй пожелание шефа не выполни, любое пожелание, никакого отношения к работе не имеющее, и теме твоей кранты. А чем больше требований предъявляют к соискателю и работе, тем хуже они становятся. Я ученый, я задыхаюсь от отсутствия вокруг меня мозгов. Нынешних научных сотрудников не интересуют законы природы, но степени, должности, звания и оклады сводят их с ума.
– А Пашка?
– Пашка был ученым, человеком с характером. Ученый, он, понимаешь, подчиняться просто принципиально не умеет, для него существует истина и законы мироздания, а на мнение академика, профессора, даже директора института ему плевать, если он ученый.
– Надо же, а мне все же в душе казалось, что мир науки один из самых прогрессивных, демократичных миров нашей страны. И лечиться, я думал, лучше идти к доктору наук, хотя, тьфу, тьфу, тьфу, пока не доводилось.
– А вдруг ты человека не с той диссертацией выберешь? Ведь у нас как – работает кардиологом, а защищался по теме «Влияние шума на развитие гипертонии у крыс». Тема, конечно, нужная, но тебе-то врач нужен, который умеет лечить.
– Ладно, о науке поговорили, – хмыкнул Ершов. – Я согласен, поехали к Нечаю.
Невозможно было представить себе, что Константину Павловичу Нечаеву уже девяносто пять лет. Это был высокий, немного сутулящийся, гладковыбритый, седой узколицый мужчина, мозг его сохранял ясное мышление, суставы – полный объем движений. Он встретил Иерихона и Ершова в дверях, облаченный в джинсы и яркую рубашку с расстегнутым воротником, даже очки сидели на лице его не как оптический инструмент, а словно щегольское украшение.
Кабинет, в котором Нечаев принимал гостей, представлял собой просторную комнату, середину которой занимал П-образный стол, внутрь которого пробрался Нечаев и разместился там на вращающемся кресле. Иерихон БыченкО и Ершов уселись на стульях снаружи.
– Не чаял я, – начал старик, – что придется мне обращаться к вам, к Сереже Ершову, но, знаете, в пятницу я ощутил, что случилась какая-то беда, а я человек очень старый. Я беду за тысячу верст научился чувствовать, а когда узнал, что пропал Пашка… – Неожиданно старик пронзительно всхлипнул, но сразу успокоился. – Утешать меня не надо. Хорошего я сразу не чаял, но несколько дней прождал, да больше не могу! Сережа, Христом прошу, узнайте, что случилось! Так уж вышло, что из всех моих потомков, я больше всего люблю, любил… его. Они отдельно жили, как он вырос, я и не заметил, а год назад зашел он меня навестить, и вдруг…
– А вы его когда последний раз видели? – поинтересовался Ершов.
– Да примерно дня за три до того заходил он ко мне, был весел, рассказывал, что вводят в науке табель о рангах и теперь диссертации будут стоить дороже, чем при Брежневе… Хохотал, говорил, что научная мафия отлично на него поработала, на ближайшие годы его благосостояние обеспечено.
– А о каких-либо угрозах, опасениях он не рассказывал?
– Нет, а чего ему было бояться? Его капитал в мозгу сидел, его методики повторить не могли, пару подзащитных кандидатов за рубеж взяли, но там быстро выведали всю подноготную, и Паше такие предложения пошли, если бы вы знали…
– А может, и не случилось с ним ничего плохого? – улыбнулся Ершов.
– Нет, нет, я знаю, я чаю, беда с ним. – Константин Павлович Нечаев на несколько секунд молчал, затем продолжил: – Я всех наших родственников предупредил о вас, вот их координаты.
И Нечаев протянул Ершову стопку картонных карточек. . *
– Хорошо, – вздохнул Сергей, – впрягаюсь, но еще один вопрос: почему вы – Нечаев; а Павел – прямой потомок по мужской линии – Муханов?
– Я со своей первой женой не был венчан. Когда она ушла от меня, я оставил сыну ее фамилию. В свое время я был царским офицером, она же ушла к краскому, а времена, знаете, какие были… – Нечаев зашевелил длинными узкими желтыми пальцами. – А когда краскома посадили, сын уже в Питере учился, да и фамилия у краскома другая была.
– Какая?
– Крайне актуальнейшая, как говаривал их вождь, вы только не смейтесь, но его фамилия была Ваучер. А про мою первую жену я вам дам прочитать две главы. – Нечаев открыл одну из бесчисленных папок, валяющихся у него на столе, и вытащил несколько машинописных листов. – Я написал мемуары, но они никому не нужны, куда не приду, сразу спрашивают: «В тюрьме сидел?» Отвечаю: «Нет».
– «Но ты эмигрант?» – «Нет». – «Может, ты хоть еврей?»
– «Ну нет же». – «Тогда, – говорят, – приходи после того, как помрешь».
Ершов хмыкнул:
– А вы с кем живете?
– С женой и дочкой, – крякнул старец. – Я, знаете, второй раз поздно женился, как папа Конфуция.
– Ас ними я могу поговорить?
– Конечно, они после семи всегда дома, я за ними строго слежу.
Когда детективы вышли на лестницу, Ершов спросил Иерихона:
– Профессор, а вы почему все время молчали?
– Думал. Я всегда радовался, что меня Господь от детей избавил, но смотрю, как бодр Нечай, а мне сейчас шестидесяти пяти еще не стукнуло, стукнуло, конечно, да, но семидесяти точно нет, и вертится мысль: не жениться ли мне на какой-нибудь аспирантке, а старую свою отдать в дом престарелых.
Сергей прыснул в ладонь.
Когда они вернулись в квартиру Ершова, Сергей сварил кофе и разложил на столе карточки с именами родственников Павла Муханова:
– Начну с них.
– А институт? – поинтересовался Быченко.
– Я пока не прокурор города.
– Пока ты даже не инспектор угро.
– Я и говорю, обычный вольный художник, вот я и начну дело с тех, с кем мне просто легче вступить в контакт, может, что и объявится. А об институте я попрошу порасспрашивать всем известного профессора Быченко Иерихона Антоновича, у коего в любую контору, лишь чуть-чуть попахивающую эскулапом, наверняка, есть тысяча неформальных входов.
– Весьма, весьма, – промычал Иерихон. – А что узнавать?
– Если бы я знал? Мне тогда и цены бы не было, генералом работал бы. Выведывайте все, что покажется интересным. Ведь в таких ситуациях не только не знаешь, что лежит в прикупе, но и сколько карт в колоде, во что играешь и по каким правилам.
Оставшись один, Ершов разложил карточки в следующем порядке: Вера Муханова – жена Павла; Нечаева Ольга – жена Нечая; Нечаева Клавдия – дочь Нечая; Анастасия Муханова – мать Павла; Инна Вермишелина – сестра Павла; Ольга Перепеленко – первая жена Нечая, прабабушка Павла.
Ершов хмыкнул:
– Старик, смотри, женится лишь на Ольгах. А дело? Ну и дело! Чисто женское дело.
Сергей сел за телефон и вскоре сговорился о первых встречах, а затем зевнул, достал листки мемуаров Нечая, прилег на кушетку и начал читать.
«Солнце еще не поднялось над горизонтом, но небо уже посерело, когда во время расстрела произошла заминка.
Обнаженные жертвы, освещенные фарами урчащего одинокого грузовика, жались в кучу между всадниками конвоя. Убийства совершались у тянущегося к болоту рва, куда жертв отводили десятками. Вдруг очередная партия приговоренных кинулась врассыпную, на секунду возникла сумятица, безвольная толпа обреченных всколыхнулась, конники выдернули шашки….Однако в то время чекисты, уже освоившие приемы стрельб в упор, еще неуверенно сидели в седле, и одна девочка сумела добежать до болота и прыгнуть в воду. Минут пять жгли палачи факел над самой поверхностью, но никаких признаков беглянки не обнаружилось, и, грязно ругаясь по-латышски, мадьярски, еврейски и русски, чекисты пошли добивать недорубленных и стаскивать их в овраг, а вскоре уехали, даже не присыпав трупы еще час назад живых, полных сил людей. Я никогда не видел этой сцены наяву, но сколько раз во сне она приходила ко мне.
Тем летом восемнадцатого года трудно было представить себе, что я, не то что семьдесят лет, нет, просто проживу еще год. В шестнадцатом я отравился газами, год лечили в госпиталях, но еще и через год я задыхался, харкал кровью. Жил я тогда в лесной глуши, в доме попа-расстриги. Я был очень молод и был уверен, что Господь давно хочет заполучить мою душу, но единственное, что я мог себе позволить, это медленно ходить и удить мелкую рыбешку. Это я-то, фехтовальщик, гимнаст, наездник…
Революция тогда еще не окровила наш лесной край. В уезде, правда, арестовали двести заложников, но они мирно сидели в старой тюрьме. Докатывались иногда страшные слухи, но все случалось где-то там, далеко, здесь же жизнь текла так, словно ничего и не происходило. Край был глухой, сплошное бездорожье, земли бедные, мужики жили в основном за счет ремесел да зимних заработков.
Туманным августовским утром я и приютивший меня расстрига Диомид вышли с небольшим неводком половить рыбы. Речушка наша неширокая, быстрая. Вытягивал невод Диомид, а я на лодке заводил нижний конец. С первых двух заходов выбрали лишь полведра, отдохнули, а когда я оттолкнул лодку в третий раз, в борт что-то ударилось. Я посмотрел – бревно, только собрался оттолкнуть его багром, как вдруг остановился, ибо увидел обхватившие ствол руки и слегка возвышающуюся над водой полоску лба. Я прямо в одежде бросился в воду, провалился по пояс, но все-таки сумел подхватить утопленника и выкарабкался на берег. Кровь хлынула у меня изо рта, это было последнее легочное кровотечение в моей жизни.
Спасенная оказалась совсем девочкой, голубоглазой красавицей с мягким плавным русским лицом. Две недели она металась в бреду, а я… я за эти две недели вдруг почему-то выздоровел. Я ухаживал за девушкой, как за грудным ребенком, а это не такое простое дело. И вот она пришла в себя. Три дня молчала, смотрела на меня, ела, садилась в кровати… молчала. Но однажды, когда я совсем ничего не чаял, она зверенышем кинулась на меня.
«Девочка, – успокаивал я ее, – ты с ума сошла, сколько тебе лет! В жизни будет еще много хорошего, нельзя же так. Ведь я не знаю даже, как тебя зовут». Но она рвала на мне руоашку, щипала кожу, выгибалась и кричала: «Я не могу ждать! Я хочу сегодня! А вдруг завтра расстреляют? Жить, хочу сегодня жить!» Из глаз ее текли слезы, слова были путаны, жесты неловки, неприятны, но почему-то вдруг и я ополоумел. Потом ощутил себя скотом, а она успокоилась и впервые разумно заговорила. Рассказала, как ее, шестнадцатилетнюю девчонку, взяли в заложницы за то, что существовали где-то два ее старших брата, два офицера призыва четырнадцатого и семнадцатого годов, как вместе и женщины, и мужчины мучились в общей огромной камере, как сгорали, но не осквернялись, ибо надеялись, ждали, что выпустят, ведь не нашествие же, ведь они не виновны ни в чем, и они в России. Потом она вспомнила, как всех их заставили раздеться донага, как набивали партиями в кузов грузовика, как ждали своей очереди сначала на тюремном дворе, затем у места казни, как безумно ей хотелось жить, как не верилось в смерть и как обыденно убивали ее товарищей. Рассказала про чудо спасения, про то, как до беспамятства сидела в воде, дыша сквозь камышовую трубку, а потом куда-то плыла, не понимая, день стоит или ночь, жива она или мертва? А я смотрел на девчонку, и слезы катились у меня из глаз, и ничего мне самому от жизни не хотелось, лишь жила бы она.
Гражданская война злодействовала по окраинам империи, и миллионы русских не имели никакой возможности выбирать. Весной девятнадцатого мы с Ольгой, покинув дом расстриги Диомида, попытались пробраться сначала на восток, потом на юг, но все время мы не успевали – первыми начали отступать сибиряки, а стоило нам добраться до Тулы, как хлынули назад казаки и добровольцы.
В двадцать второй год я вошел не менее растерянный, чем в день сегодняшний, но был я тогда на семьдесят лет моложе. Весной того года меня и двухлетнего Пашку бросила Оля. Я, бывший царский подпоручик, вынес все свалившиеся на меня мытарства и унижения, пережил их лишь потому, что заботился о моей нежной, несчастной, робкой девочке. И вдруг, когда я ничего и не чаял, Олю словно подменили. Когда я появлялся в нашей комнате, просто утыкался в ее не видящий меня взгляд, ушибался о бессмысленную самодовольную улыбку. Вскоре я найду работу, сам стану служить в том, что теперь называется «ВПК», сын мой пройдет вторую германскую в красноармейской форме, но тогда, в двадцать втором, я не мог представить себе, как могла моя Олечка уйти от меня к краско-му…»
Квартира Павла Муханова представляла собой то ли подобие склада забытых вещей, то ли павильона зоопарка, по которому прокатилась Мамаева конница: лаяла у двери щетинистая псина, шипел из кресла кот, щегол в клетке разбрасывал шелуху, дремали рыбы в аквариуме, а хозяйка предупреждала Ершова, чтобы он нечаянно не наступил на черепаху. А он и так держал ухо востро, дабы ни во что не вляпаться. На кухонном столе среди чайных луж примостились и спицы, и нитки, и книги, все стулья были завешаны рубашками, бюстгалтерами, штанами и авоськами, на полу высились отряды консервных банок, стопки газет, пакеты с крупой и кочаны. В прихожей рядом с кладбищем обуви, напоминающим картину «После битвы славян с половцами», располагалась причудливая конструкция из всевозможнейших полу ржавых железяк, за обладание которой любой авангардист отдал бы нечистому душу, ибо стоило лишь придумать название этому чуду, и мировое признание было бы неминуемо.
Вскоре жена Павла Вера очистила на кухне один стул, и Ершов, примостившись на нем, чуть не попал рукавом в болотце из варенья, но вовремя среагировал и, поводя ладонями по воздуху, положил их на колени.
Вера принимала Ершова в мятом засаленном халате с полуоторванным карманом, зато волосы ее были красиво уложены, губы накрашены, глаза подведены. Молодая, ядреная, жгуче-черная глазом и волосом Вера уселась напротив Ершова, развела воротничок, обнажив матовую кожу шеи, и закурила.
– Вера, можно я вас буду просто по имени называть? – начал разговор Ершов.
– Можно, а вас?..
– Сергеем. Расскажите, как пропал Павел.
– Как? Знали бы вы, сколько раз я уже это рассказывала.
– Представляю, но…
– В тот день он ушел как обычно, вернуться обещал часам к семи. Когда вовремя Павел не появился, я не волновалась, он частенько задерживался. А я в тот день умаялась, заснула рано. Проснулась часа в четыре утра, тут задергалась, ночевать Паша всегда приходил. Потом, сами понимаете, суббота, черт его знает, куда обращаться. Сначала обзванивала знакомых, родственников, в милицию-то его мать позвонила, тогда-то все и началось.
– А в предыдущие дни Павел чем занимался?
– Фактически он ничего серьезного в эти дни не делал.
На работе им тарифную сетку спустили, они там резвились. Павел домой приходил возбужденный, злой, не то что в те дни, когда уработается, орет, что все – бред, но тогда еще и съезд заседал. Павел поужинает, потом в ящик уставится, тоже все бредом называет, но уже хохочет. Вот разве что в среду, тогда у него какой-то личный на службе конфликт вышел, и он там заявил, что разгонит к черту и минздрав, и Академию меднаук, а в четверг, помните, президент склоку на съезде начал. Так Павел полгорода оповестил о том, сколь-де президент не ловок: он, Пашка, велел минздрав разогнать, а тот кинулся на парламент.
– А у Павла что за конфликт?
– Да нет, самому Павлу ничего не требовалось, у него шла большая*серия экспериментов для души, а потом уговорила бы я его либо поехать в Германию, либо немцы ему здесь лабораторию открыли бы. Сам он на эту гнусную нищенскую единую сетку плевал с колокольни, но его прабабка раз в полгода, а то и чаще, укладывалась в больницу к одному и тому же врачу, Анне Дмитриевне Добронравовой. Пашка ее хорошо знал. Доктор из детей первых эмигрантов, родилась в Марселе, кончила Сорбонну, а в пятьдесят восьмом зачем-то к нам приехала. Пашка говорил, что врач она классный, один из лучших в нашем городе, а вот ни кандидатской, ни категории у нее не оказалось. Ее по минимуму аттестовали, она и подала на увольнение.
– И? – спросил Ершов..
– Пашкина бабка рев устроила, жить-де она без Анны не может, ни к кому больше не ляжет. Пашка ездил к ней во вторник, вернулся злой, как дьявол, вот и начал в среду всем врубать.
– Но все же, как вы думаете, что могло случиться с Павлом?
– Не знаю, но почему-то чувствую, больше не увижу его. Это не от ума, это предчувствие у меня такое собачье.
– Кто мог его смерти желать?
– Да половина института ему завидовала. А родичи, его прабабка и его прадед, они ни Пашкиного отца, ни
Пашку раньше не замечали, словно их и вовсе не существовало, но тут вдруг такая любовь началась, и оба его наследничком назначили. А у них же и другие дети, у Константина Павловича и жена живая – они все Пашку запросто удавили бы. Ему бы бежать от этих стариков, но, понимаете, его раньше никто в семье не любил, отец с ними развелся, мать только дочь любит. Мы этим летом жили с ребенком у старика на даче, так осенью его мамаша скандал закатила, как это Пашка мог допустить, чтоб у его прадеда на даче жила я – чужая мерзкая баба, а кровную прекрасную правнучку не пригласили. Пашка мне раньше что говорил? Ребенок у нас должен быть только один, чтобы мы его очень любили, потому что когда их двое, то может получиться так, что кого-то любить будут меньше. Он мне часто говорил: «Изменишь мне, предашь – прощу, родишь второго – возненавижу».
– Да, – покачал головой Ершов. – А что про все это говорят в милиции, не знаете?
– Они все меня пытали, сколько у меня любовников, сколько у него девок. А по поводу того дня, в лаборатории его видели около пяти, а куда потом делся? У них же не режимный институт, проходной двор.
Вечером Ершов вторично посетил квартиру старого Не-чая, дабы встретиться с его нынешней женой и дочерью. Жена, Ольга Ивановна, была кряжистой, крепкой седой женщиной с азиатским широкоскулым лицом и крупной темной родинкой на левой щеке. Дочери исполнилось всего тридцать, высокая, светловолосая, написанная мягкими плавными линиями, она казалась бы красивой, если бы так холодно не смотрели ее серые глаза, если бы губы не с такой силой расплющивали себя, давя одна на другую.
Ершова провели на кухню, дверь в кабинет к Нечаю оставалась плотно закрытой.
– Папа работает, – шепнула дочь.
Разговор начала Ольга Ивановна:
– Вы уж спрашивайте нас о чем угодно, но я вам сразу скажу, что ничего конкретного мы сообщить не сможем. Да и я, честно говоря, думаю, найдется Пашка на нашу голову. На нашу беду…
– Почему на беду?
– А разве это справедливо? Мы живем с Костей, следим, ухаживаем за ним, всю жизнь ему отдали, и вдруг правнучек объявляется, наследничек! А мы кто, служанки, золушки? Гений тоже выискался, а всего-то старший ла-борантишка! Это в тридцать-то лет! Клава в двадцать семь защитилась, но, видно, лицом не вышла. А семейка у него… Сын – разбалованный капризный вахлак, жена – неряха, торфушка! Они же этим летом нам всю жизнь на даче испортили. Баре, видите ли, отдыхать приехали.
– Понял, – сказал Ершов. – Но где же он тогда?
– А где угодно, непутевый он, может, на пляже греется.
– В декабре?
– Может, воевать поехал куда-нибудь, может, запил.
– А что, уже бывало?
– Нет, но такое должно было случиться, он ничего не ценил, делал что хотел, никого не уважал. Ночью на даче спустишься на веранду, а там не продохнуть, курит сигарету за сигаретой, сидит пеньком. Я ему пыталась объяснить, что так вести себя нельзя, неправильно, а он глаза вылупит: «У меня такая профессия – думать»… У него-то, у старла-ба, уж лучше бы как его сестрица в ларьке коммерческом торговал. Я говорила ему, что я жена его прадеда, что он меня должен слушать, да и просто по возрасту в матери ему гожусь. Знаете, что он ответил? Вы и представить себе не сможете. Скривился: «А я и свою-то маму не слушаю». Молчит, дымит дальше. Брат торговки.