355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Крупин » Чертольские ворота » Текст книги (страница 4)
Чертольские ворота
  • Текст добавлен: 7 октября 2020, 20:30

Текст книги "Чертольские ворота"


Автор книги: Михаил Крупин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Пусть самозванного, разбойного, но у неизвестного царька была великая надежда присушить, взять не мытьем, так катаньем башку манящую, страшную, порфироносную. В том затаилось оправдание и окончание всему...

С былым же другом и дворовым блудодеем Юрием свет Богдановичем, Фрося знала, хитрейшие приемы ее ворожбы никогда не проходили. Сам он известный ворожей и охмуритель, всех сердечных дел мастак...

Уже бескорыстно, широко разъятыми зрачками сейчас она глядела на него как на забытую, сплошь прочерневшую, старую вещь, когда-то выброшенную девчоночьей рукой на пустырь – из окна под ноги нищему. Но нищий теперь волшебно разбогател, нарочно пришел и говорит умнице, что та вещица была золотая...

Фросина надежда была теперь лишь в том, что по старой дружбе или милой памяти царь что-нибудь определит для нее, если только не сибирский ледовитый скит: вдруг старая лакомая дружба ему памятна, да нелюбезна и небезопасна? И думать нечего, любая весточка от конюховых лет сегодня неблагая.

Отрепьев чуть покачивался с легкой головой. Сегодня он совсем очнулся от бушующего, выживающего куда-то потайным ходом мозг, все поощряющего свой неисповедимый галоп сердца. Теперь только прохладный пот да икота составляли какую-то жизнь для него. Он ни о чем не мечтал, не горевал... Не знал только: стоили бешеные эти и волшебные четыре года, все истовые выдумки, ясные напряженные ночи, страхи и враки, слепые дневные бои, срамотные падения, предательства и великодушные разлеты вот такой окончательной встречи именно с той гулящею холопкой, расставанием с которой – вечность, кажется, назад – открыл он свой царский путь? И которая, оказывается, туда же плыла эти лета, только не грубым напряжением всех сил, напротив – нежно расслабляясь... Не стяжая чьих-то чуждых прав – по своему праву, огненной девоньки.

Еще мгновение назад он сказал бы, что, пройдя по всем бесьим кругам, он и получил в награду все. А это все вдруг стало под ним слабо задымленным, простым, чуть теплым воздухом (проломится сейчас мокрый прогнивший полок!). Он получил все, кроме какой-то последней или, может, первой, только и надобной для всего этого сценки – верной и неопалимой. Ну вот, может, кроме улыбки любви?.. Так купчик получает в отдельную каморку бляжью полую, настолько притомленную плоть, что он даже легко оправдается потом перед божничкой тем, что торговая баня не страх какой великий разврат: там, где души почти нет, развращать больше нечего... Вот пьяненькая повитуха добывает бездыханного ребенка, темная кожица его еще свято помнит и как бы чтит живую душу, слегка разносившую плоть, но души здесь нет уже.

И какими силами, цветами привечают бескручинную душу любви? Может, действительно довольно в чужеродной стороне скупнуться на неправославное Крещение доверчиво в дымной подледной струе?..

С улицы пошел смех, снеговой поскрип. Царь протер мочальным клоком мизерное алое оконце, прильнул к нему: из главных ворот мыльни выкатились одетые кое-как дьяки с девками, пошли переметенною тропой к теремку. Отрепьев чуть задержал взор на своре соратников – что-то почудилось вдруг небывало, неправильно в этом их движении.

Он напрягался, вспоминал, сам не зная, во что всматривался. И вдруг понял: это Власьев шел по розово-синей троне не своею ходью, а воистину странно – голова дьяка покручивалась теперь на чьем-то чужом, прямом, точно ивовый колышек, стане, и Власьев шел как молодой, легко и бодро, не отрывая влюбленных слезящихся глаз от шагающего впереди Шерефединова. Тот широко взрывал рыжими – лисьим мехом наружу – сапогами снег и до жидкого писка жал под своей мышцей, под полой шатающегося зипуна простоволосую банницу.

Дворцовый врач, мадьяр Христофор Фидлер, освидетельствовал ослабевшего царя. Открыл общее Христофор истощение – от обилия вин, скудости и причудливости нищи, да и всех иных размноженных излишеств.

– Чувства и их органы утомлены, – тихонько произносил он, закатывая грановитою крышкой сулейку с бесцветным бальзамом. – Вы молоды... Однако же на моей памяти великий Иоганн, наш батюшка (о! конечно, особливо ваш), за какие-нибудь пять-шесть лет от подобного способа жития обратился в старика из молодого. А я, ваш смиренный слуга, ведший весьма воздержанный живот, по сю нору здрав и крепок, – тощий моложавый венгерец присел и с удовольствием поднял одной рукой за обрамленную крупными александритами ножку здешний стул, опустил без стука. – Судите сами, ваше царское величество, – продолжал, кажется, еще вернее и ровнее Фидлер, – из семени мужского возрастает на долгую жизнь строгий человек. Бог в него токмо душу вдыхает, плотский же замес заделывается природою мужчин... Ну и подумайте, юный мой батюшка, от какой служилой силы за единый раз и с единою лишь дамою вы избавляетесь?

– Мама-то тоже утруждается, – в сомнении дополнил доклад Фидлера Отрепьев.

– Женщина потрудится потом, коли зачнет, – Христофор твердо замкнул свой ящичек с ланцетами. – Однако нагрузка ее распределена равновеснее – по всем девяти месяцам, оттого дамы живут дольше. Мужчина-любодей все, что может, отдает по счету: раз-пятнадцать! – и не живет в разуме долго... Когда при мне кто-то похваляется своим мужским достоинством, меня ласкает смех... Говорят: только мужчина – человек! Только какой же он мужчина? Так, проточный мужичок заботный...

Фидлер, усмехнувшись, как-то разумно покрякал нутром, покрутил головой в синеватой шее. Отрепьев нечаянно сам хрюкнул, но спохватился, омрачил чело...

– Я много странствовал по свету, наблюдал церемониал соития и обычаи семейственности разных стран, – разговорился Христофор. – Славно, батюшка, что русские дома, подобно сералям Востока, разделены на женскую и на мужскую половины, что у туземных христиан столько постов. Вот почему дети ваши рождаются богатырями... Где же супруги преют вкупе еженощно, сила мужей не поспевает благородно вызреть, органы вянут или стираются, чувства их выветриваются. Вот уже плоть противна плоти, яко хладный жеваный кусок, обратно вываленный из пастищи порока. – Фидлер ненадолго стал тоже суров, даже серьезен. – Вот и их ребята слабы...

Отрепьеву еще больше захотелось верить заповедям лекаря, оттого что тот смешал пороки и семью и что в чем-то одобрял его народ.

– Я понимаю, ваше государево величество немало устает после дневных адовых дел, – заключил Фидлер, – а затем все остающиеся силы отдает поиску достаточного отдохновения! Да понудит еще самую малость милостивость ваша свой великоборзый мозг и да благоразумно разрешит задачу передышки.

От удивления Отрепьев обещал венгерцу, что отныне тоже в добром разумении пребудет и как-нибудь, на пробу, правильно устроит свой досуг.

ВОЕННАЯ ПОТЕХА. СМОТРИНЫ

В честь годовщины преславной виктории под Новгород-Северским царь с кремлевскими гвардейцами брал приступом (бояре защищали) снежный городок.

– Эка, значит, не забыл, напоминает, – вчесывались приневоленные важные защитники в затылки.

Дмитрий, точно, помнил хорошо ералаш и срам своих баталий и, дабы хоть тут никого не обижать, а замирить прежних врагов глуше, поставил воеводить польско-немецкой штурмующей ротой Мстиславского, а Дворжецкого с Басмановым начальствовать на снеговой стене.

В память минувших побед над татарвой и грядущих – над Туретчиной воткнули в ледяные своды стрельниц ржавые серны.

На сторону сомнительных бояр воевать из русских приближенных Дмитрия, кроме Басманова, ушел, правда, только казак Корела. (Басманов шел своей охотою, себе на уме: играющих бояр нельзя было оставить без присмотра. Корела же не привык цепко следить за каждым шагом своей выгоды, куда попросили – туда встал).

Сказано было: опричь катаного снега и деревянных слег, не иметь оружия. Но Басманов знал врожденную запасливость и предусмотрительную тугоухость своих подопечных. Стряпчий Петра Федоровича, Гришка Безруков, перебегая по снеговой галерее, ненароком ссыпал в ров Василия Воейкова.

– От холоп! Е... нахалюга! – забарахтался, выплевывая белую мокреть, боярин-чашник.

– Раб сволочной! – загремел с ближайшей башенки и Гришкин господин. – Покараю ужо!

Гришка, всяко каясь, спрыгнул в ровик, одним рывком Воейкова выхватил из сугроба. Тот по-дурацки опять завалился, крякнуло гузно о снег. Безруков снова поднял, обшлепал всего рукавицами, тычком посадил на ледяную приступку, сорвал тимовый сапог, тряханул, выбивая из обуви плющеный снег. И лучевым тонким острием вверх, рукоятью в снег, вылетел фряжский кинжальчик...

– Видал? Теперь отворотись, – развернул плечом Петр Федорович Дворжецкого в другую сторону на башне.

– Сейчас всех обыскать, изъять оружие! – крутнулся было назад тот.

– Вот этого нельзя никак, – навалился бесшумно Басманов, – и ни за что.

– Ну так вооружим и поляков?!

– Пан рехнулся?! И что выйдет тогда?!.

Конные стрельцы Корелы прикрывали крепость. Скопин с конными же дворцовыми латниками, не боящимися ни огня ледышек, ни дубья раскрашенных мечей, налетал. Странно, не с руки донскому атаману было «воевать» с дворцовым распарченным дитятком: не понять, с какого боку можно сечь, а с какого – жирок выплещешь, сусало сцарапаешь, век не расплатишься. Победить мальчишку – славы мало, проиграть – перед всем царством сраму выше знамени. (И поражение-то вероятнее, отряд у Скопина покрепче, так уж задумано возглавлявшим весь приступ царем). И Корела решился сыграть со своим придворчиком одну из тех шуток, какие игрывал с ногайскими темниками в зимних степях.

Корела в белом облаке с косыми брызгами резанного подковой льда обогнул мыс и пропал. Скопин какой-то здравой частью за ушами, в подтеменье, чуял, что не надо от острожка уходить, а вернувшись, прикрыть плечи бы своей польской пехоты, идущей на приступ. Но кровь, пронятая гулко-дымно морозцем и водкой на гвоздике, в кружках посланной всем перед битвой государем, закруживала сердце, быстро меняла местами руки, пики и сусальные сугробы... и Скопин, еще ничего не решив, уже шел за Корелой в угон. Едва дивный ветер окреп вокруг всадника, тот мигом убедился, что в угон идти – страх хорошо и, главное дело, нужно. Супостат, ясно, мечтает: как бы убоялся, убежать – потом внезапно воротиться. Ан не мечтай – Скопин не выпустит! Только бы так сразу не нагнать – уж больно хорошо!..

За мыском и дальше – во весь свет берегов – никакого недруга как не бывало... Не под лед же ушел? Сзади понемногу наволакивался гам: не поспевали за зрелищем вяземцы берегом. След конницы Корелы обрывался при взрытом зимнем переходе на месте летнего наплавного моста, дальше снежное поле реки стояло чисто. Переход же был взрыт ровно в обе стороны: не то прошел недавно крестный ход, не то прогнали на кормежку ратоборцам неширокое зимнее стадо...

Мягкий, нехороший ледок лизнул сердце Скопина: неужели степняк на московской околице обведет вокруг пальца его, коренного московца? Скопин в тревоге уже чуть не отрядил часть латников назад – помогать брать крепость, как услышал обрывающийся нечаянный стук по ледяным мосткам со стороны Зарядья и тут же различил на горке прячущиеся в скаче за немыми тынами и хитросплетенными липами две-три казачьи шапки. Скопин всем отрядом вынесся на левый берег. Спрямляя стезю, полетел слепящими, с мурашками кошачьих стежек, гумнами и сквозь тяжелые, в рассыпавшихся до небес снегах сады.

Снова им овладел темный, прохладный восторг. С каждым подвисанием коня над настом почти не пьяный Скопин видел: сама будущность распахивается пред ним на благий миг – набело, дольно, пустынно и ясно – блестяще. Раскачивается и наполняется ураганом снежинок, мучительным и нежным содроганием тысяч подков, заиндевевших в стремлении стрел, каких-то налетающих сухих серо-оранжевых цветов-коробочек... За парой донских шапок впереди маячили уже шведские кивера, литовские султаны и колпаки шарахающихся дымно-млечными кустами муромских разбойников.

Вот развернулась в лощине щербатая крепостица, кем-то уже взятая врасплох. Скопин метнул коня в пролом. Так и есть: все поляки уже схоронились от него в сапы с заснеженными земляными турами и только выставили узорные кресты – рукояти великанов-мечей! – по ним души ляхов надеялись, когда князь Скопин-Шуйский уедет, выкарабкаться из своих окопов еще раз на свет божий. Скопин в ярости начал сечь направо и налево, перекрывая врагам будущую вечную жизнь. Ахалтекинец под ним, перекинувшись через чугунную флешь, пробил многоярусный наст передними ногами и бросил Скопина на басурманский крест. Вскинувшись, не охнув, сразу отцепившись от обмершего врага, Скопин уже наладился рубиться. С расколотой жестянки в глаза прыгнула надпись:

Блвн Алекс...

(Здесь раскол).

...ий Скопа.

Князь Михаил Васильевич вздрогнул, он вдруг заметил: во всю пустыню кладбища бьет ветер, обнаженные деревья шумят. Водка была с чем-то... Это вместо католических он чьи души удушивал?.. Развалившиеся гнезда как собаки на осинах, под коими он стольким людям воздух бессмертия пресек.

Трезвея, Скопин задрожал, хотя больше не осязал внешнего ветра, от которого осины и ракиты трубят. Его ветер начинался и заканчивался в нем.

Он оглянулся – по околью не было живой души. Ахалтекинец лихорадочно и безучастно позевывал, задирая верхнюю губу кабаньим пятачком и открывая серые – в сравнении с атласными шапками на порубленных крестах – вытянутые вперед драконьи зубы.

Скопин, сев в снегу на пятки, хотел просить прощения у здешнего, нечаянно обрушенного им покоя душ. Но, прочтя рубежи их жизней, обозначенные по крестам, Михаил остановился. Кладбище было старо – люди, легшие здесь, начерно прожили вместо великого царства в маленьком княжестве. Скопин тихо застыдился – он не мог просить прощения у тех, кто, пожалуй, даже не оценил бы по достоинству его славного гнева и порыва. Это им должно быть стыдно перед Скопиным, что и жили – тлели без огня большого услужения, и усопли даром: нет бы пали, приближая пресветлый день верха Москвы над Тверью и Костромой. Сам Скопин, впрочем, их не винит, хотя – как знать? – не покарал ли сейчас эти племена его рукою сам летучий архистратиг?

Содрогание гасло в груди Скопина: рать таки была не подлинна, меч липов, ветхие кресты все же не люди... Сами рассыпались.

Скопин выехал с порубленного кладбища трезвым и спокойным. Чуть не шевельнулись жемчужные струйки ракиты, не открылась бесшумно река. Не неба ли началом чуть не стал самый край земли?.. Но нет, река по-прежнему смиренно стыла, преодолена блестящим войском стужи. Леса представляли цепь оборонительных засек, знаменами стояли рябины по низинам (для тайны багрец покрыт белым поярком). Горизонты упирались в рубежи. Вновь обширная Русь расчленялась стройно и приютно, отчая природа выдвигалась верными чертами: оврагов-то – любые фланги подоткнешь! И вот: пролегла одним, дух внуздывающим устремлением.

– Тако же добудем тебе, Вашцаржскамосць, и Азов! – возопил на ледовитой башенке расходчик Слонский и пнул в последнем восхищении вздернутым носом сапожка плененный полумесяц. Но рукоять серпа, успевшая вмерзнуть в свод, даже не дрогнула: Слонский, другого ожидавший, так поскользнулся, что с размаху чресел сел на серп, – непопранный, тот выпер у взревевшего расходчика спереди сквозь шаровары.

На этом углу крепости, одоленном государем со товарищи, уже рекой лились напитки: дымные сбитни, разжимающие мягким пламенем нутро меды. В туесках и барабанных чемоданах, охлаждаясь, плавно погасая ратью горлышек, будто вековою белой пылью покрываясь на морозе, ждали своей службы и дутыши немцы. Но даже земляки их – люди, истинные кнехты, даже франк Жак Маржарет предпочли на стуже беззаветную войну с московскими настойками рискованным забавам с отчим зельем.

При крайних башнях, кажется, еще шла свалка – вот-вот оттуда должна подойти весть об окончательном торжестве Дмитрия... Так и есть: показался на жеребце, с трудом выбиравшем копыта из осыпей стен – из льдинок, коверканных снежных ломтей – впереди нескольких ментиков снеговик-Басманов.

– Ну, чего твоим послать-то: полугару али чихиря?!

– Да не надо пока вина, – сдерживая нетерпение иной заботы, молвил сходящий с коня. Выпрастывая из стремени ногу, Петр Федорович обнял мгновенным из-подо лба оглядом отрядик бояр, давно устоявшийся с чарками возле царя.

Самый бесснежный на сегодня, князь Василий Шуйский, перехватив сей взгляд, пока монарх не разобрал, что Басманову необходим доклад наедине, подался сам к царю и под локоток тишайше повлек его в сторону.

– Прав, прав, Петруша, государь, – зашептал, плотным паром растопляя бисер сосулек на воротнике Дмитрия.– Не рано распойствуем?! У немцев снег в комках был зело тверд – фонарей, вишь, нашим понавешали. Бояры зе... бардзе злы, в тиши бесящи. А ведь лезвее под полой чуть не у каждого. Глаз востри, венцедержец: кровавой бы пирушки не вышло...

Не дыша, к шептуну с другого плеча примыкал по праву долга и Басманов. Узнав, о чем болит душа у князя, он прямо глянул на него, но, теперь уж не смущаясь обществом бывалого злодея, сообщил царю (как бы уже в подтверждении слов Шуйского) ход боя на своем участке, где пешие штурмовики-жолнеры пошли вдруг таскать за ноги с седел бояр. Неприученные к такой простоте игры, бояре потерялись внизу вовсе и... ну совать неприятелю в морду. Тот, разумеется, ответил – этак по-гусарски... В общем, Басманов развел от греха заигравшиеся стороны. Но, государь, сворачивай потеху. Стоят-держатся чудом. Спасибо Андрейка, как из-под снега, вернулся и конями разделил.

– Ни-ни-ни, – близко задышал клубами Шуйский.– Государь, как ни в чем не бывало... Водку – в пролуби и бросить красивую кость... Все победили. Мстиславский вел шляхту и немца – значит, это и боярская победа тоже. На раскате перед ратями его вознаградить...

В круг царского ужина приняты были еще Мстиславский и Шуйский. С легкой руки Дмитрия, во всеуслышание расхвалившего своего воеводу за снеговой бой, за князем Мстиславским закрепилось теперь честное название Непобедимейший. Причем сподвижники, ходящие ниже Мстиславского по местнической лестнице, при обращении к нему ставили титл сей в конце прежнего полного его величания, а превосходящие родом или чином для обозначения князя теперь употребляли только этот новый титл без ничего.

Да то ли будет ужо, князь-человече? Даже дворняжья выскочка Басманов, стелившийся прежде уважительнее «трав» на кафтане Годунова, нынче Гедеминовича чуть ли не за уши треплет, на своего естественного царя глядя, (царь-то тоже уж больно прост да естествен). И, с чаркой араха развалясь, наголо царю обсказывает:

– ...Давай, говорим, из армат вдарим и выйдем из-за возов. Непобедимейший: нет, бум годить, вы сопляки палатные (а нам лет по двадцать, стольники мы), ничего вы в битвенных делах не рюхаете, бум годить, бум ждать, пока весь хан не навалится на нас. – Перегнувшись через стол, Басманов поразгладил светлую бороду князю на обе стороны груди. – Ладно, сидим – перегрызаемся то здесь, то тут с ногайцами, день, два... А на третью но-очь на лагерь наш «нашел великий всполох»! Мстиславский выскочил в одних портках из палатки!.. А дознались потом: это пастушок один сельца Котлы, что осталось как раз под татарином, заранее всех коровенок свел и затаил в яруге. Буренки тою ночью птиц, что ли, каких, собак ли напугались и ломанулись оттоле всем стадом. А ночью ж черта разберешь, Непобедимейший в одних портках и с булавой вопит: «Изо всех орудий на все стороны!» Тут и с гуляй-города, и из-за обоза наши как пошли из всех пищалей, кулеврин во тьму хлестать, на стене Данилова монастыря тяжелые единороги стояли, и из них – на аллаха! Вот зрелище было очам, я вам доложу... Микулин врал, что только в Лондоне на Масленицу видывал он таковые фельверки... Но све-та-ет... – Басманов страховито округлил глаза. – Что ж видим, государь? А перед нами в полях – ни татарина. Такую грозу в ночь нагнал им российский стратег – все юрты, припасы нам бросили и от греха в Крым отдохнуть ушли! А все наследный воитель наш – Непобедимейший!

– Петюнька, поживи-ка твой род с мой, – плевал Гедеминович на смех несмысленный по всем краям стола, речь вел только с Петром. – Послужи-тка детки да внучки твои великим государям, вот правнуку твому и тоже дозволится на глазок пальнуть в степу – «або куда!» – Подумал, строго покосил краешками глаз на притворное замирание веселья окрест: – Тогда и твово одного адского рыка все татарство ужахнется! Ослобони, оставь, оставь бороду-то – чай, не государева казна...

Все же осержался Гедеминыч более по обязанности. Скромно кутавшийся в новые подарки – чуйки с царского плеча, поедавший сейчас на одну дареную деревню больше, сидел против царя за вечерним коротким столом, сокровенно пытлив и доволен. Влекло бездетного Федора Ивановича к этой лукавой и охальной молоди, как самого маленького смутно тянет в мир больших ребят, и даже усмешка небрежения и помыкания им, младшим, сквозит из старшего мира ему лестным вниманием, он любит своих умных, чутких обидчиков, слабо веря, что станет таким же.

– Эх, Стасика Мнишка нет, – кричит единодержец. – Уж нам рассказал бы, как Непобедимейший на Украине ножнами гусар молотил!

– А-ха-ха! О-хо-хо! Непобедимейший!

– Ну и что ж, что под Новеград-Северским замялся маленько, – пыжась и сверкнув вдруг винной сумасшедшинкой, вольной сладостью в глазах, уже дерзит и Мстиславский. – Зато под Севском так батюшке наложил по первое число, так наложил, что и он... наклал... И аж до Путивлю летел, не обертаясь! Верно ль я баю, батюшка-государь?

Князю на миг показалось, что под ним разверзаются полы и потолки всех ярусов и погребов до преисподней. Но провалился миг – не успел Дмитрий двинуть бровью, уже хохотали поляки и самые юнцы из русских, смеялся, спрятавшись за кубок, царь, засмеялись старые – ужели над царем?! Да нет, нет, снова, верно, над стариком... – Но все уже поздравляли Мстиславского со знатной местью.

– Да, да, той зимой игрывали мы полише, – показался из-за кубка Дмитрий придвинулся ближе к Федору Ивановичу, напомнил ему: – Слушай, за прошлогоднюю потеху наградить тебя так и забыл?.. Чего спросишь-то?

Еще на руинах снежного острожка царь «старому другу», думцу-воеводе, повелел просить, что хочет. Изнуренный боевым волнением и праздничным доспехом, князь попросил тогда только немного времени – придумать желание. Но время то давно прошло, желание пекло, и вторую, явившуюся чудом, возможность остужения его потерять сейчас было никак нельзя.

– Надежда-государь, слово просьбы моей просто, – сказал князь Федор Иванович. – На поле бранном мне деть счастия некуды, а в дому у меня пустота и тоска... – Князь все ниже и ниже клонился подле царя над столом, то ли в знак мольбы, то ли в знак тайны. – Окаянец Годунов, не к празднику был бы помянут, по срамокровью своему боялся продолжения моего. Он, дабы по скончанию меня, имения мои прибрать в казну, воспретил мне, горемыке Гедеминычу, жениться...

– Вот дракон... Да что ж ты сразу-то, Иваныч?.. Это я всем дозволяю, – моргал государь, за искренним сочувствием, как за щитом, с трудом держа и тем только сугубя тихое веселье. – Есть небось уж и зазноба сердцу молодецкому?

– О, государь, не смел еще и избирать... Но теперь уж времени вести не буду, мигом приищу. – У Мстиславского уж в памяти летели ворота знатнейших невест, брошки, сережки и кокошники над толстыми косами вокруг милых белых пятен на местах лиц, неизвестных князю – ради стережения дозревших дочерей отцами.

– А ты, княже, оказывается, еще о-го-го! – хыкнул ладонью царь Федора Ивановича в бок. – Братия! – возвеселил голос. – Плясать тебе под Рождество кое на чьей свадьбе!

Князь опустил глаза от ряда ухмыляющихся лиц – да отдал бы из них хоть один дочь за последнего из Гедемин-Мстиславских, темных выкидышей древнелитовского племени? Вянут силы его отдаленной родни, да и свои, те самые, нужные мужские силушки – справить уделу наследника, поди, не те у старца. Поди, сраму с ним оберешься...

Так получилось, что государь в этот вечер не занимался больше князем Федором Ивановичем и не слыхал, верно, тихой перемены его сердца. Оно и понятно: слишком отдален – и летами, и во человецех положением, от всех низких тревог.

Князь уходил с пира последним, все оборачивался, то ли позывало «согрубить гордыней» перед кем-то, то ли скорбно попенять – да чем, кому? (Царь оставил трапезную первым, далеко теперь утек во внутренний покой).

И тут Басманов, протискиваясь меж князем Мстиславским и дверным косяком, хлопнул Федора Ивановича по плечу:

– Полно, полно, не плачь, архистрат, шире шаг! Кто не отдаст дочь тому, у кого сам государь будет сватом, а окольничие дружками?!. Ушлю, куда ты татар не гонял, – добавил, укрыв от подслушиваний рот с боку отворотом бороды Мстиславского, и подмигнул князю ясно.

Вывалившись перед большими воротами из возка, князь долго на свет снега хлопал глазами: что за Москва это, чьи дворы? – не Трубецких, не Воротынских...

– Непобедимейший, не узнаешь такого места? – из мрака возка вышел младший Скопин следом.

– На... на... но... но... – прозревал боярин, столбенея.

– Верно, верно: Нагих новый двор! – подтвердил Дмитрий, идя от второго возка – линялого задрипанца с шелушащейся кожей на гранях. (Такой каптан был с превеликим трудом сыскан на задах колымажной управы – для удобства частной езды государя по Москве).

– Но... на...

– Тетку мне, понимаешь, как раз нужно пристроить, – Дмитрий махнул плеткой возчику – бить в ворота. – Во вдовках засиделась за тринадцать ссыльных лет... Сейчас! Присватаемся к тетушке моей...

– Но... но Нагие – и Мстиславские?.. – затравленно оглядывался князь. Всего он ожидал от этой бесшабашной милости, но...

– Родня царева для тебя худа?! – рыкнул над княжьим ухом Басманов и сам крепко попробовал сапожком белую узкую калитку.

– А?.. Что ты, этого нет, – смирился, опомнившись, Федор Иванович. – Два старичка – вот и парочка, куда уж мне о девочках мечтать...

Заходя в распахнувшуюся с вязким чмоком калитку, Гедеминович утешил себя тем, что напрочь поначалу с испугу забыл: невесть откуда выскочившие в опричнину Нагие чертенята, как теперь ни крути, а царской маме племя, тирановой супружнице от шестого ли – где-то так, – седьмого ли брака Иоанна. Древнелитвин Федор Иванович вздохнул, хоть все одно никуда не дел больные глаза.

– Да князь, это ж смотрины, а не сговор, – подтолкнул в спину царь. – Не поглянется, домой дорогу знаешь.

– Да что за капризник такой, да вытолкаем его сразу? – предложил мальчишка-мечник Скопин.

Троюродный дед Дмитрия, Чурила Нагой, не ждал гостей. Прямой и огромный, вышагнувший в одной рубахе на крыльцо, он все пятился – перед серьезным шествием великих – вглубь дома, прилежно, мощно кланяясь и все-таки биясь затылком о все притолоки.

Кому-кому, а угличанину Чуриле прекрасно было ведомо, Дмитрий ли этот престольный парень перед ним, было ясно, что и «Дмитрий» не мог не знать об этом знании Нагого. «Деда Чура» видел, как нужо́н со всей родней сейчас царю, но то ведь до первой славы какого-нибудь «казанского взятия», если не заслужить сейчас огромного его доверия. Потому Чурила проворно перенял «домашний», задушевно-распоясанный тон властелина и при встречах с ним, не допуская ни мига случайного молчания, чреватого прямым чтением правды и кривды в сердцах, без конца говорил, говорил, пересказывал все о себе и семье, магарычах и тамгах – что можно и нельзя было. Вот-де я – что там до кровного бессмыслого родства? – и так родней родимого, прозрачен, слеп и глуп...

– Вот задача, Митя, у меня – последнюю дочушку замуж выдать, – при первой же перемолвке открыл государю Чурила. – Да как бы нечестья не вышло. По однем слухам – на Белоозере к ней в окно часовой стрелец лазал, а по иным – монахи всю излазали... и-и-эх! А как отцу там уследить – сам под надзором сидел! Пытал после – смеется. «Терпится,– спрашиваю, – замуж?» «Вот еще! И так в неволе кисла с лучших лет, свобода, – говорит, – лучше всего». А давеча вдруг: «Батюшка, коли так тебе надо, так уж выдавай за старичка горбатого, чтобы и мне, на закате дней, свет не застилал»... Уж не знаю, в шутку ли она это, всерьез?..

– Узнай, – посоветовал тогда серьезно Дмитрий.

– Где дочища-то? – спросил он сейчас.

– Да рядом, рядышком она тут, на часовенке... – почти утвердительно молвил Нагой. – Елисей, Терешка, живо за барышней! Людка, гостям предорогим – угощение!..

Но Дмитрий досадливым жестом осадил слуг:

– Да не надо ничего. Сами пройдемся, поклонимся.

Царь, мечник, сыскник и воевода опять вышли на улицу и пошли узкой, чуть размыкающей снега тропою к соловой часовенке. Накинув зипун, Чурила, молча что-то кумекая, двинулся следом.

Только он сошел с крыльца, двор, облезлые каптаны с красивыми лошадками в снегах, четыре человечьих стана на троне и перевал Занеглименья над ними залило солнце. Все четверо посмотрели на небо, последний перекрестился, первый чихнул, и, яро потемневшие в окружном великом озарении, гости продолжали путь.

– Вот, все молится во славу избавления от узища Борисова... – дышал «царям» в спины Чурила на лестничных трудных витках. Возле двери в молельню он сделал последнюю попытку перегнать всех и распахнуть дверь, но мечник замкнул лаз хозяину плечом и приблизил строгий перст к своим устам.

Басманов резко – без скрипа – приотворил дверь на вершок и рядом дал место Мстиславскому. Но вскоре обитая юфтью дверь, пропев «иже еси», разошлась шире.

Басманов, Гедеминович, царь, Скопин чередом переступали порог. Чурила Нагой сел, запахнув армяк, на лестнице.

Вся молельня была просквожена круглыми смутными солнцами от заставленных по старинке рамами с бычьим пузырем оконец; в вечных сумерках подпотолочья скано[10]10
  Ювелирное изделие в виде узорчатой сетки из тонкой золотой или серебряной проволоки.


[Закрыть]
тлели оклады возвращенные от Годуновых, присовокупленные от Вельяминовых; жидкие зернышки в солнечном иле нежили светильники.

На требном столике подле Большого Часослова, малахитовой сулейки и стопки с оставленной пунцовой романеей, на раскрытых листах книги гаданий клубились каштанные кудри: молодица-боярышня, в неподпоясанном опашне сидя на лавочке, уронив руки на стол, на руки голову без венца и плата – нет, не пьяная, а только розовая, – крепко спала.

Каждый из гостей Нагого подходил к ней близко и долго смотрел с той стороны, куда была обращена закрытыми большими глазами. Из-под завернувшейся паневы видна была выше щиколотки странно-совершенная босая ножка.

Спокойный взгляд солнышка тоже добрался до краешка боярышниных ресниц, и в ответ они затрепетали. Сразу перепугавшись чего-то, гости кинулись беззвучно вон. Нагой шумно помчался в лесенной теснине впереди, давая дорогу гостям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю