Текст книги "Чертольские ворота"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
МОТОК СОЗНАНИЯ. ЦАРЬ-МЫСЛЬ
«Как быть с вами, венцы, багряницы? Да смертный на ступеньку только братьев перевысит, в душе его, не тратя времени, уже аспидица-гордыня вьет укромное гнездо.
Но и так: заповеди Богом заповеданы всем без исключения, ан исключение-то тот как раз, кто в сей век исполняет хоть треть их. И вот среди самой глухой монашьей братии этого-то схимонаха и отшельника, царя духовна, весело себе не позволяющего ничего, что хватко позволяется и ценится другими, уже не обязывают добывать в йоте лика себе и обители хлеб, а, напротив, за честь почитают только несть ему. Он же на любимую планету сразу за всех молится, густым лесом любуется, не раздражается, не умышляет неправд, а тянется по древу мысли к истине, не превозносится, инокинек предобрых не трясет... Это не спесивца высь, а знаменосца.
Не так ли и государь, отрешивший себя от человеческого – утех счастия, простора застолья, в душу принявший вечное терзание от знания пороков своего владычества, приобретает некоторым образом право поцарствовать? Не так ли?.. Да, как-то не так. Не клеевито, сыпко, не добавлено чего-то, воска ли, яичка, лишку ли чего замешано...
Все заново: что там у схимонаха-то?.. Молитва. Лес. Вода и хлеб. Вот! Своего отца-надежу иноки питают и ходят за ним доброю охотой. А ты потому и царь, что не все любят так... Он – путь для каждого, а ты – палатный потолок, кремлевская стена.
Устрою вот опричнину «наоборот». Думе проповедаю кру... тьфу, кро-тень-ко, – как во Писании говорено, кто последним станет, первым наречется. Так и пребудете отныне вы у мя: кто вотчину свою в казну отечества отдаст, у самого престола сядет... Нет, вотчину ты, цесарек, хватил!.. Ну половину. Исполу прибытка. Что вам весь доход? Вы ж не купцы, а государевы мужи! Когда ж вам самим торговать, копить, коли служите, жгя животы, а, ребята? А ленты ваши пойдут на строительство дорог, на бои за берега морские, вы от сего так еще разбогатеете, что не поймете и откуда что взялось, только рубины на пальцах менять успевай!... Да! Если кто не желает – как скажет. Жалеешь добры родовые – пожалуйста: купцы царству тоже гораздо нужны, отпущу со дворца на все четыре, без опалы. Промышляй себе, да царь-заказ получи – мортиры лей, руды разведай, парчи привези. С Востока кровных скакунов, с Запада ресорных карет пригони. Вот и ладно выйдет – ревностный до государевой службы за жертву получит великий почет, охочий до вольного хозяйства приберет богатство.
Вот и ладно... Господи, куда понес? Будто не зашепчут в первом закуте: вота, велика честь у юнца в венцах под рукавом сидеть, обобранным вконец! Видано где, чтобы бояре, как купчишки, суетились? Ну, тем-сем и всегда приторговывали, дело знамо, да то, что ли, татьба? За то ни места, ни почета отцы не лишалися!
Конечно, выищется кто-нибудь – сподручный легкостию духа – и, норовя затее царя, подаст голос:
– Так ить прибытку-то самим-то более наделать мочно будет. Коль целое время только сим и заниматься! Тот же ключник больше украдет, коли за ним не посмотреть, а мы все в Москве!
– Постыдись, Иваныч! – враз нагрянут тихими сычами голоса. – Весна царства – боярство! Нам и без возни цветно и благовонно долженствует бысть!.. А ему пол-лихвы с удела задарма отдай... Твое царенье – присылай, как отец, «псов» с вениками, все выметай, убор наследный с головой сымай! Но чтобы я – своеручно?!.
– На шубы, на упряжи, на терема ведь гроши нужны? – вспомнит кто-то. – Царь, видно, хочет, чтобы мы на западную шишголь походили! Видал я иху знать – ни бороды, ни тебе платья мехового, ни пузени, а так, утиное перо над трепаной башкой. Ноги, прости Господи, наги от пят до мудей. Тако-то и мы с таким дарителем вскорости будем – голыми лядвеями сверкать!
Между тем (и это при живом самозванце!) уже явился новый самозванец. Чудом спасенный внучатый племянник Димитрия, прежде потаенный сын Федора Иоанновича и Ирины Годуновой, двигался (с растущим не по дням, а по часам отрядом) теперь почему-то от устья Волги к середке страны.
Сыскники Басманова споро проведали: царевичем нарекся в этот раз некий казак Илейка, сын Коровин, сам родом из города Мурома. Сильно раненный в последнем кавказском походе, без движения все смутное время лежал он неприметно на печи. А тут недавно взяли и пришли Илейку навестить его дружки – терские казачки, да черт их дерни, в грустной, у одра недужного, беседе позавидовать донцам, пожалованным властителем новым примерно. Илья тут еще полежал-полежал да с печи и вскочил и повел друзей-терцев на Русь, но течению вверх, искать царского жалованья. Хоть всякий купец, дворянин или боярин бывал граблен на казачьем праведном пути, но не каждый был убит. Илья, не ленясь, каждого важного спрашивал: веришь ли ты, чтобы я был твой государь Петр Федорович?! На что первые русские дворяне отвечали, как правило: «А почему бы и нет?»
Даже царь, сам из простых, нашел возможным вдумчиво раскланяться с «племянничком», для начала – в письмах. Дмитрий отписал Петру в Самару: ежели он и впрямь сын брата Федора, пусть на Москве будет желанным гостем. Ежели же он не истинный, да удалится из пределов царства прочь.
«Что-то я паки не совсем то...» – еще терзался мыслью царь, но душой уже подозревал красивую непоправимость московского великодержавия. Не первородно ли сам по себе сильный дух его грешен? Вот же ровные, чуть теплые, слоистые – как слабое дно мира – синайские скрижали. «Не убий» – убивать государству приходится. Хоть непокорного умника, хоть необъяснимого злодея, всегда соседа – дурака-врага. «Не сотвори кумира и его изображения» – попробуй этому стулу бодливому копыта не позолоти. «Не пожелай ничего, что у ближнего твоего, ни вола, ни денег...» – и желать приходится. Вроде бы для того, чтоб сторицей потом отдать. Да где эта ковшовая мера взятого и отданного? И берется-то силой (это только кажется, что взятие тех же податей ведется изначально по немому соглашению сторон, но кто же их с опрятностию нес бы, аки лак драгой на именины чужой жене или кадь овса на дорогу дальнюю своей кобыле, если бы только имел случай уклониться?), и возвращается сторицей-то порою насильно, или не возвращается совсем, или вручается уже в другие руки (что туляку московский мост?). Так общий, зыбкий дух государственных хлопот о грядущем всеобрадовании не сживается с отточенным чином частного изъятия. И конечно уж, при взносе в Большую казну нет никогда даже речи о выгоде духа, единственно непреходящей пользе уплатившего, как, скажем, при пожертвовании прямо юроду или на храм. Какое уж тут благо горнее, когда за твой же рубль, пусть отманивая от тебя зевы напастей, будут кого-то припекать, кроить, сочить под добрым жомом. Да, державство на соборы Божьи серебра порою не щадит... Но зодчий человек, умелец небываемое подпереть непостижным, тело Небес к любому клочку Москвы прикрепит, а сам Дух царенья даже чудом дел таковых, кажется, не озарится – только вздремнет в довольстве.
– Самодержавие вообще пренехорошая штука... – говаривал схизмат Виториан Вселенский и, чуть помыслив, всегда добавлял: – Да ничего ведь лучше не придумаешь...
Вселенский рассуждал об узкой выемке-лощине меж нивою Всевышнего Отца и обрывами Препадшего Начала – дорожке, коей следует держаться (уж самодержцу-то во всяком случае). Лукавством замыкать соузы, сеять раздор меж сильных, искушать могучего, пожертвовать слабым – вот кесарево ремесло. Идти странной иззубренной гранью – дабы народ его не был ни давлен телесно, ни духовно рублен, сокрушать шуршащую тьму жал внутри полей своих и ясность скрипящих оскалов снаружи. И так до тех красивых пор, пока и изнутри, и извне не вызреют благие семена, не заглушат чертополохи лепестками милости Христовой. Он-то, страшный царь, на то и нужен: оберечь до свята лета эти семена. Когда ж они взрастут и силой солнца сладкого нальются – и цари к добру изменятся. Но до этого еще о-хо-хо как... О-хо-хонюшки, хо-хо...
– Вот ты все шепчешь, узнаешь насчет лжи на престоле! – как-то совсем проболтался Вселенский. – Не знаю, не знаю, всякий ли лжец возможет быть монархом, но любой монарх обязан побывать лжецом.
Поостыв, Отрепьев хотел уже выпустить Владимирского, отласкавшись, отшутившись, помириться с ним. Но чудодей вдруг заупрямился, отказался выйти наотрез – мол, премного услажден есть давешним вашим попечением, только трогать мя не надоть теперь. И нам, и вам да побудет какая-то польза, мне отсюда правду легче говорить.
И, слова не вызволив более, Владимирский ушел под свой заулюченный с севера настил. Царь, чтобы хуже не обижать, оставил прорицателя в покое.
Он решил догадаться сам, как можно обихаживать нежнейший сад и не растоптать первый же его побег своей сторожевой драконьей поступью.
ВЫСОКИЕ ОТНОШЕНИЯ
– ...Правда ли, что сватаешься за литвинку?
– Да...
– Я рада.
– Так нужно, потому что... – владетель приостановился, вдруг начиная чувствовать небывалую легкость и чистоту, будто облачко прозрачных точных стрел прошло навылет его.
Он вдруг заговорил престройно, пойдя вдруг с самого начала, думая, что объясняет сразу все. Он говорил о вещих землях детства, врущих сказках отрочества, о том, что не должна пропасть и эта, тихо вымывающая душу тошнота его объевшего все дерево добра и зла; что неважно, тот ли первородный мученик-садовник или этот... Важно, чтобы сделалось по Свету Слова... О тонкостях державных, о Руси и Польше говорил. А Ксения, слушая, остановив, как бельчьи ушки, кончики венца, ждала: сейчас, сейчас в завершение скажет – «...и я понял – люблю ее, а не тебя».
Глядела на странно, тревожно, закатно преображенного, давно не думала, не знала ничего о нем. А он с тех самых нор, как улыбнулся ей с ковром на льду и, поскользнувшись, упал, так все и падал, падал куда-то, сволакивая за собой мостки, людей, подпрыгивая на утесах, раздирая на раны себя об ограненные скипетры, бунчуки, утыкающие выступы... Каким-то чудом он за что-то ухватился и, срываясь, плача и злясь, стал подниматься и поднялся сам, без малой помощи ее руки, и комканые крылья расправил без ее внимания, чтобы без спроса и дальше по уступам звонниц и зарниц уйти...
Она схватила его говорящую голову и начала целовать в виски, в усики устами, слезами в глаза.
Стихнув, Отрепьев тоже попытался целовать ее, видя, что вдруг достигает давней цели. Теперь он уже побыстрей прежним стать хотел, так алкавшим ее, и сейчас же всем сердцем обрадоваться, безгранично взыграть, как изначально мечтал, примеряясь... И не мог...
Будто кто-то в его теремке перестлал низко матицу, то ли в бережение от ветров, то ли в насмешку, и теперь опрятно надо было горбиться, вбирать немного голову в плечи.
Но ветер протекал и сюда, дул сзади в спину и дул. Обносил, куда-то зазывал, и только вблизи Отрепьев еще слушал тепло и затишье – здесь к нему была прижата Ксения. Ожидаемого осчастливленного пыла он в себе различал только малую милую часть и теснил губами ленточку, несильно стягивающую льняные волны.
– ...Раз неважно, что же не вручить твой дикий сад другому? И пусть во славу оцарапается... Что же все мои-то, Господи?! – В высоте над постелью предивно заплелся, дыша изумрудными огоньками, балдахин. Царь вывел из-под одеял руку, потянул ткань: колыхнулись широкие складки, с шатра ушла мошка.
– Сам же говорил: Венецья, балы, океаны... Забыть бы, забыть все, этих пауков в шелках...
– Если я неправ... Недостоин там или неправ... Я уже скоро уйду... Это так, гордыня. – Голос возлюбленного у плеча звучал все печальнее. – Уступка царя Князю мира сего. Этот грех самый тяжелый, его мне или сразу отпустят, или не простят вовек. Все понимать, а все равно подвинуться и дать родному бесу на высокой позолоте место!
– Ах ты, голова позолоченная...
Отрепьев еще раз сжал под одеялом свою «добрую сказку». Чуть погодя зашептал:
– Кому, кому отдать? Твой Шуйский – повторюшка только. Да и стар, бездетен, случись что с ним, такая тут грызня пойдет, мой северский поход покажется гуляньем на Святки! Ладно еще, коли бородачи договорятся, подсадят свойского кивалку. Вот хоть Мишутку Романова, отрока вселаскового... Голицын давеча, шутя, мечтал: в Думе захрапишь, такой подушечку подложит. Воруешь? Отвернется, лишнего не приневолит никогда... Вот им какого бы царя...
Отрепьев вдруг взвил одеяло и сел. Обнаженная «сказка» вздрогнула в мгновенной прохладе.
– А может, не гордыня это вовсе?! Какая уж гордыня тут, вечно сам поколеблен во всем!
– Немочь ты бледная, немочь! – вдруг напала сзади Ксения.
– Точно! Вот так, будто в затылок кто-то дышит, – хохотал, еще удивленно борясь и объясняясь, Отрепьев, – мечом как хочет водит, а я к острию спиной приделанный хожу!
Падая, он вывернулся и изловил из рук любимой нерасчехленный сердоликовый кинжал.
– Ох, шту-ука! Никакой нам Черномор теперь не страшен! Неси нас, бес, в Париж! – Как плетью замахал кинжальным длинным темляком. – За бороду держись!
– Лети-им! Над полями, над лесами, над уродинами польскими!..
Все-таки сорвали балдахин.
И упали, тяжело дыша, на елисейские поля. Сверху кружево – захваченный с собой да изъеденный уже ранней нерусской весной, трепаный сугроб.
– Откуда про сватовство-то узнала?
Ксения с легким сердцем выдала Шерефединова. Долго ли еще будет он тереться поблизости? «Он и кинжал подарил – надеется, что им себя, что ли, или любовника поганого убью».
Отрепьев высвободил лезвие из ножен. Две иголочки сначала проглянули в его зрачках, а потом смотрел и поворачивал в руках так, что вспыхивала дорогая сталь – именно, казалось, под его оглядом.
– Теперь не засидится, – твердо пообещал наконец и, хищно успокоенный, на голень натащив сафьян, толкнул туда же и кинжальчик. – Наговор на государя. Прожект убийства ножевого – тоска у кого-то по Угличу... Басманов это дело живо застогует. На пять ссылок хватит.
«Полно... Нет ли тут еще чего?» – вставая, уловил царь холодок, скользнувший, разлившийся к плечам от затылка. Но пока подавил его властным живым теплом, перед женщиной не высказал.
С решением судьбы Шерефединова обоим стало как-то слишком легко и как-то вдруг непонятно, в чем уж тут прямая удача, и любовники повели о другом разговор.
Как только, еще в начале лета, изысканно, кружащуюся по вселенной Польшу догнала весть о воцарении самборского крулевича на косолапой дебелой соседке, смешной и великой Москве, статуты Мнишков в посполитом панстве много изменились. Снова вокруг них явились блестящие толпы в кутасах, роты в венгерках, цифрованных ментиках, полки в кринолинах – сонмы, сонмы «реестровые и охочекомонные»[13]13
Конные добровольцы.
[Закрыть].
У Стася снова оказалась тысяча невест. Но Мнишек-старший уже не спешил женить сына. И только нежно похрюкивал, жмурился, выуживая лично – из-под столов и из корзин Стасева логова – вяло-драные признания в клокочущей страсти от его бывших симпатий. Гонор той, что со стрелком-отцом, тоже несколько повыветрился, все ее славное, обыкновенно разбросанное по королевствам семейство съехалось в гостиной Мнишков. Стась почти в животном, брюшном перепуге, как от ожившего французского блюда на заносчивом отцовом столе, отшатнулся.
Ротмистр запирался в спальной, в кабинете и оттуда слышал дрязг бокалов, крик и повизг гостей, навязшую поперек дыхания лютню. Он выезжал без псов и ловчих на охоту, в сквозящие пущи – и там его находили. Начинала ныть рана, петь, жать голова, и искали, искали отдыха себе глаза – друга, человека. Когда отлучен был от оскорбившегося света (веселого и милого, но – справедливого!), тогда хоть сестры и слуги жалели и донимали его. Сейчас сестрам было некогда, слуги прыгали подобострастно...
Засматривался мимоездом с луговой тропы на широкостанных селянок, опасливо и жадно следящих за молодым конным паном из-за кривых спин бравых своих, земляных мужичков. И быстрое усилие мужских, между заботы, поклонов шляхтенку, сразу ужимая вольный воздух, как-то вдавливало репейки шпор в бока скакуна его. И ротмистр несся, безнадежно рдея, сам завидуя и возмущаясь участи коронных трудников, и так уносился нечаянно куда-нибудь далее...
Дома двери всех чуланов открывал, под лестницы заглядывал: нет ли ему где человека? Не было.
...А властелина московитов мучили фантомы.
– Как мыслишь, твои высылки да заточения, – отлавливал царь как бы между всем прочим Басманова, – кого-то усмиряют, что ли?
– А ты думаешь, внове пора времена Грозного на нас опустить? – пугаясь, выспрашивал ответ по сыскной привычке и Басманов. – Иным порядком не удержимся?..
Потрескивала печь. Херувимьим крылышком из-за трубы глядел уголок верблюжьей кошмы, и свешивалась рядом голова Вселенского – с закрытыми глазами и открытым ртом, – пророк будто несся на русской печи с ужасающей скоростью.
– ...А к ним, – выговаривал сыскному воеводе царь, – быть приставленным для частой беседы умнейшим мужам. Оные-то в этой-то беседе и проведают, кто у них раскаялся сердечно и уже не помышляет о татьбе!.. Так что ж дольше их томить? Выпускай!
– Так он же разведчикам нашим сразу почнет врать! – журчал, забыл от возмущения и удивляться Басманов. – Уж так устыдился он, покаялся! А только дай волю, перца его не прожуешь!
– Я же говорю – умнейших, опытнейших подсадить! Не слепцов, но что-то видящих сквозь человеков! Уж с ними притвор не пройдет, они вора – не как твои Малютки изуродуя, нет, – души не выная, по жилочке, по волоконцу так распустят, что пока тот все притворство не забудет – сам душу уж воедино не сплетет! Пока не вынется на свет из своей тьмы, для себя же в ясности подробной.
– А коли хоть один из этих, – буркнул воевода, покосись на печь, – ну... пречудесных людей... надумает проть своего государя своих же разлюбезных каторжан подбить, когось тогда по косточке не соберут?
– Пусть. Государю, значит, поделом, – махнул было рукою самодержец. – Только нет, толкую ж тебе: благочестнейшие мужи! Он лучше мне в глаза все выпалит – ни лукавить, ни там тишком угрызать мою силу праведнику не с руки. Понимаешь, это промеж себя у них... как бы, ну, малейший спрос, что ли, друг с дружки для уважения или, может, особая честь... Тем более ему придется, если уж меня, так и своих обманывать, вместе-то никогда эти разумники не договорятся.
Вселенский в невозможной жути застонал.
– Чует разговор, сердешный, – предположил Петр Федорович. – Где ж на все курвы, прорвы российские такого золота набрать?.. И было-то, по-моему, только вот двое. Уж помилуй их...
– Помыть – еще песочку наберется. На сусальце рябенькое... Ништо. От копеечной свечи Москва горела... Ты вот да я и то на что-нибудь годны. Видал, из твоей опалы старый Шуйский каким осиновым листочком – свернутым да запечатанным – вкатился? А вот поди ж ты, походил, поцарствовал сам-друг со мной – и каков?
– Помолодел, помолодел.
– Лев, тур поджарый, книжник, орел!.. Сам ищет теперь дремучих сверстников образовать.
В другом покое прозвенели италийские часы. Вскоре с улицы послышались отстуки бердышей, смех и слова команды: меняли караул. Привычный, почти незаметный, столь же чистый колдовски и негустой удар «Ивана». Издалека снова смех, и незнакомый верный голос новел старорыцарский польский напев, заменяя его польские слова на русские, отчего, хотя и выходило складно, песенка сразу потеряла прежнее свое очарование.
– Ну, тюрьма будет – беседы приятные, – качал головой воевода.
– Еще – книги трудные... Под праздники – хор а capella... В смысле православную монодию.
– Так нарочно в застенок тогда побегут! Хлеще священских действ и иноземских академ у нас там станет!
– А в Писании что сказано? Последний первым наречется. Падший низко избирает лестницу с запасом... Наши кромешники-то еще всех поучат!
– Нас первых! – грустно неверовал Басманов. – При такой обученной крамоле, не знаю, долго ли, пан-государь, тебе тут вот сидеть...
– Как не вмешь? Тоска какая, что ли, тебе застит смысл?.. Самая младшая мудрость начинается с понятия, что даже лучшая власть – все же зло, не сделаешь ее добрей, силой клыка порвя старую, возгромоздясь новой...
Забыв на миг свое уныние, Басманов невольно залюбовался шепчущим царем, будто сегодня побывавшим в райских кущах и готовым на своей земле насаживать уже кустарный рай.
С высоты печи пошел, тяжко мужая, храп – перемежаясь тонким и каким-то издевательским, юродским подстоном...
КРОВНЫЕ ВРАГИ
Колчан его – как открытый гроб;
все они – люди храбрые.
Иеремия (гл. 5, cm. 16)
«Нет, не то он творит, распропадем, – одолели сомнения Басманова. – Так когти тайному дворцу и урезал!.. Да скинуть уж, что ли, его и самому?.. А почему бы и нет? Стрельцы мне послушны... Или впрямь честнее пропадать? А то...»
Побежали с легким, чуть шуршащим прочерком под сердцем какие-то враз срезанные чурбаки, колеса с крючьями ознобом за ребром. С чистым чмоком, а не звяком – накаленные железки. Невыразимым – прохохотавшим, кажется, в лицо самой природе – взломом дохнуло поперек лопаток дыбное бревно, а издалека – верно, из самых недр земли – в пятки пробило окаянными и неприкаянными молоточками...
Таки Басманов взял все это в руки.
«Такова же судьба всех больших полководцев. И Александр Святой выкалывал глаза своим новогородцам – за непослушание хану, а уж сколько русских косточек куликовский друг окрест Москвы перекрошил – и прикинуть страх...»
Петр Федорович немного успокоился и, развернув плечи, поехал из приказа почивать домой.
Изгнав из спальни слуг, гоняющих мух (забыв, когда последний раз боярин закатывался из Кремля, тут его никто не ждал и заранее не перебил насекомых), Басманов сам, содрав за каблуки о порожек, смахнул с ног в дальний угол сапоги. Сам же упал в постелю. Длань за голову заведя, с полки под божницей, где стояли неразъемным строем его книги, не глядя достал одну.
Но голова воеводы уже как раз была мглиста, слепа, слипались зеницы, мягкою завязью изнутри усталь замыкала тело; последнюю тревожку, большую и малую, из него вымывало, выбрасывало безучастие приливной повадливой волной...
Басманов только поморгал нежно, беспомощно... Нежно же, не раскрывая книги, жадно, с наслаждением помял в руках ее кожаные надежные корки, причем, что между них было, кажется, частично все-таки втекло в него, прежде чем он завалил книгу назад под деисус.
Ничего сейчас больше не надо... Слава Богу, спать...
Бодрственный до крайности, тончайше озабоченный и вместе с тем развязный звук сразу пронизал все тьмы и глуби сонного Басманова. Привередливо или обманно отдаляясь и замысловато налетая, двигался комар. Чуть выше образовался еще... А вот опять первый... От решения комара зависела теперь его жизнь и он долго примеривался, не хотел рисковать... И вдруг глупо сел прямо на лоб.
Басманова рука, тяжко выждав, пока комар втянется в кровь, нала молниеподобно, у самого лба распустившимся камнем... Но комар был быстрее. Невидимый, он отлетел сам с негодующим возгласом.
Петр Федорович кликнул слуг. Прибежавшие с двумя пылящими светом шандалами, с кожаными битейками, те принялись выслеживать и сечь его врагов. Басманов, лежа, также скользил по потолку, стенам взглядом, указывал прямой неумолимой дланью на открытых псов, но, видя, что неуклюжие сонные служки все равно не управляются, вскочил, не утерпев, к ним на подмогу – на расправу с тварями, душу выматывающими полуночными певцами.
Кажется отделавшись (с воеводовой-то помощью мгновенно!), служки поглуше задавили окна и унесли свет и пустой ковшик, откуда попил квасу господин. Басманов, вновь закутываясь хорошенько, похрипел и, поворочась, точно собою весь прицелился в объятия упованного бессмыслия. Прицелился, пригнав крепкую подушку к плечу, ружейным прикладом...
Ипи-иии!!! – иии!!! – ии! Зью – ююю!!! – ю! Ии!!!
«Имя им легион! – вспомнил Басманов из какой-то ратной римской летописи. – Да вы поганыи-и!»
Коротко, с грудным рыком вздохнул и опять кликнул слуг.
Странно, но в этот бой Басманов вспрянул уже свеж и бодр, сразу завращал битейку. После очищенного от сыроядцев воздуха Басманов, вспрыгнув на постель, стал водить быстрой ладонью и битейкой по ковру – яркому, с перским углатым узором, чтоб поднялись на воздух комары. Их так на пышной ткани не видать! – смекнул боярин. А вспугивая подлецов, он даже ранил одного...
Один комар спрятался в складку одеяла – Басманов последним, случайно, заметил его, после того как долго уже не мог найти ни одного. И Петр Федорович был премного удивлен его коварством, сделавшим бы честь и более крупному и умудренному врагу, – поселиться возле самого преследователя: не взбредет же, мол, ему искать врагов в своей постели!
Бия комаров, Басманов испытывал уже удивительно сладкое, вольное чувство. То, верно, от уверенности, что выпускает из врага кровь явно по праву, – это ведь его была, боярская, кровь. Он карал сейчас кромешное ворье за разбой неоспоримый.
Стены, светлый потолок и черные битейки уже пестрели мазаными червчатыми пятнышками. Плевать, вылижут потом... Ложась, Петр Федорович велел было одному челяду остаться над ним – с ладошами наготове, при свечах. Но боярину не отдыхалось под подробным человеческим оглядом, и он прогнал слугу.
Сам теперь строго вслушивался (ни в одном оке сна), когда запоет в небесах?.. Но в небесах над ним теснилась тишина, Басманов вновь в полосках замыкающихся глаз почуял сласть иредсонья...
Ухо ему, нарастая, обогнул неровный дребезг, а вот – бороду... и из жуткого хлопка неторопливо удалился в комнатный туман. Видно, самый сторожливый, матерый и упорный вор каждый раз возвращался. Он, верно, успевал подремать где-нибудь на обороте ковра или в ставенной щелке, а Басманов не успевал...
Сладострастно воспела телега и поцокали копыта, совершенно равнодушные.
– А мы так не прозеваем заговор? Ох, вывернутся из-под нас какие-нито столбики... одержат верх.
– Федорович, не удержат... Ну, поиграем в чехарду, побегаем.
– То-то и есть чехарда... Все починки наши разом сгубят...
– Так я опять приду... Только, знаешь, не как прежде делал. Уже окраины не поведу войну... К чему? Встану сразу лагерем, как мой батька крутенький, под самой Москвой – в той же Александровской слободке...
– В Тушине хорошее местечко.
– Да? Ну вот. Самому любо, чуть отступя, будто сызнова начать... Что мне теперь крамола? Только Русь прослышит, что на Москве противу царя кто коготь поднял, вся на подмогу мне в это Тушино взойдет... Что ж! Придется и твоим столбам-злодеям за ней поскорей: на поклон...
– И опять простишь их?!
– Ох, опять... Но уж им в мой огород – ни ногой. Всем вольную: открепление от дворов, уделов, от челяди густой...
– Вот так?! Вольное будет боярство?!
– Само мечтало! По старине, яко при первых Иоаннах. А я им, видишь, даже подревнее сделаю: как при добрых диких Рюриках. Вот вам и полная вольгота, и пустая тайга!
– Шутишь, государь?
– Вас перешутишь...
Все тяжче давались Басманову совещания с вещим царем, точно пополам разламывал кто воеводу. Точно прибивши подковным гвоздем его за ноги к своим каблукам, царь за волосы, дрожащие вструнь, тянул, вытягивал душу Басманова куда-то вверх и ... – взынь-нь-нь – с клоком звона в щепоти, оборвавшись, взмывал в свои синь-веси. А Басманов с-под оставленного при своих плечах груза гроз-расправ, тихо закидывая голову, на мечтающего где-то там... смотрел тоскливо и любовно из своей замшелой, подколодной глубины.
И чем на вид все шло примерней, тем верней странное колючее чувство впивалось в Басманова. Как-то под вечер в его приказе сели с братом – приподнять по чарочке за государево здравие – Голицыны, Вася и Ваня. И Петр Федорович, отваливая опорожненную стопку с уст, поймал туманный Васин взгляд, точно такой, как тогда, год с гаком назад, в ратной палатке, – молодой, задушевно-усмешливый... Басманов, как тогда, под Кромами в шатре, чуть не вскочил бешено, чуть родню не ухватил за грудки: что опять, гад? Винись, признавайся! Но глаз Васи в тот же миг померк, да и не мог бы блестеть дольше: тот Голицын весь бойцом был – наглым, чистым, люто исхудавшим и застуженным рисково... А у теперешнего – в сузившемся без хлопот навеки оке – мозговая жиркость только, никак не душа, проступала...
Все ж Басманов подождал закусывать – вдруг Вася еще рассмеется по-тогдашнему и прямо спросит: «Петька-пес-рыцарь!» Или: «Ох, не сниться бы, довольно с цесаря здоровья! Пора из него, стать, кишки выпускать?!»
Но Василий так и не рассмеялся и ничего такого не сказал. Открыл рот, завалил винцо щепоткой редьки и покойно положил Басманову длань на плечо. Здраво, тихо так сказал и добронравно:
– Да, Петя, мы с тобою знаем, что он не есть сын царя Иоанна Васильича, но все ж он теперь наш государь. Будем за него молиться, да?
Басманов обнял брата. Голицыны, Вася с Ваней, выпили еще по стаканчику и ушли, побрякивая сабельками, чуть покачиваясь на хмельном ходу, под низкой притолокой чрезмерно глубоко и бережно пригнувшись...
Басманов, прибрав штоф и чеканные чарки, тоже вскоре собрался домой. В этом мае было мало комаров, и, как ни уставал, Басманов ездил теперь каждый раз на ночь для успокоения сердечного домой, в упруго звенящую береговую низину. Легши, он где-то час перед сном рукоплескал, сам бил себя из тьмы руками, и комары обкусывали со всех концов простирающегося к ним Басманова... Наконец Басманов убивал случайно комара и засыпал.