Текст книги "Триптих"
Автор книги: Михаил Ардов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Вдруг слышим, стукается у калитки. А у меня изба старая была, а запоры хорошие, поперечные. Я выхожу «Кто?» – «Да я, Ваня». – «Чего тебе надо?» – «Бабушку Татьяну». Отперла я.
«Бабушка Татьяна, я к тебе». – «Вижу, батюшка, что ко мне. Чего тебе надо-то?» – «Балалайки». – «Да ведь у меня без струн». – «Ничего, – говорит, – давай и без струн». Она встала, пошла, а меня он вот эдак за шею ухватил. «Ты что, – говорю, – сшалел?» Они пошли, я и заперлась. Он там сходил, ну, без струн – куда балалайку? Обратно идет.
Опять стукается.
«Кто?» – «Я». – «Тебе у меня делать нечего». – «Найдем работы». – «Ах, ты седая б…!» Я другим ходом выскочила и к соседям: «Ванюха! Володюха! Седая б… пришел ко мне ночью работы искать!» Они соседи хорошие, они с ума по мне сходили. Они выскакивают, один кол схватил, другой – оглоблю, да и за ним… Всей деревней прогнали. На другой день всем известно. «Что, Ваня, не нашел работу-то?» – «Да ну ее. Она дура ведь нагольная». – «К такой-то дуре и пошел работу искать…» Ладно, хорошо… А я к своим ребятишкам все говорила «Чего вам надо, я из-под земли достану. А узнаю, что украл, – убью. Ни за что не убью, а за это – убью. На одну ногу встану, да за другую раздерну». Так мы с ними шесть лет и пасли… Да тут ноги у меня разболелись. Боли – страшные. Вот обуваюся, – а ведь надо пасти идти, – обревусь вся. Я уж и сапоги большие резиновые мужские достала И опухоли никакой на ногах нет – ничего. А боли страшные. Два года мучилась. Чего-чего не делали… И уколы мне прописывали, и сидеть на муравейнике. А тут наши ехали к Спасителю, это в Тутаев. Там у них икона большая, явленная. И Женька мне: «Мама, поезжай ко Спасителю. У тебя ногито и заживут». – «Да и ехать-то не в чем». А он: «Да я к тете Опросе сбегаю, тебе сапоги резиновые принесу». Принес, дала, говорит, ко Спасителю съездить. А голодовка-то… Я ему говорю: «Ты муки тете Опросе снеси, она тебе колобух напечет». И вот поехала. Приехали в Тутаев, в церкви там и ночевали – в соборе – там всю ночь поют, молятся. Икона – Спас Нерукотворный. А утром до обедни все пошли мы на источник, три километра от собора. Тогда еще его не заваливали, он сильно бьет. Я ноги-то и поставила. И вот, веришь, оттуда пошла – туфли свободно надела. С тех пор вот уже почти сорок лет ноги у меня никогда не баливали – исцелил Спаситель… Летом-то у меня грибы, ягоды, летом пастушня. А вот зимой-то… И ведь полями хлеб да картошку заваливало – а тронуть нельзя, сейчас посадят. Десять лет – без всяких разговоров! У нас на горушке, помню, целое поле картошки некопаное – семь гектар замерзло.
А к весне совсем есть нечего. Я получаю на троих на неделю кило триста хлеба. А Коля мой уж в Колодине учится – пятый класс. Из церкви в воскресенье иду я в Юрьево, за тринадцать километров. Там в Юрьеве и получали хлеб. Прихожу домой. Кило триста. Надо Колю в школу отправлять. Надо с собой хлеба дать. И Женьке надо дома оставить. Женьке отрезала маленько, даю: «На, Коля». Его проводила за реку. Пошел в школу.
Пришла домой, думаю: «Господи, что делать?» Женька говорит: «Пойдем, мама, собирать горох гусиный на гуменнике под сеном».
Ничего и не набрали. А день хороший – солнце. Я гляжу: на горушке, на картофельнике на этом – там прогалинка. Оттаяло. А туда попасть как? Снегу вот по это место…
«Пойду, – думаю, – с топором. Может, чего и вырублю». Пошла. Снегу столько… «Пойду, возьму лыжи».
А на лыжах не ездила – одна туда, другая сюда Все-таки добралась до прогалинки.
А тут конюх у нас был, смотрит издали на меня: «Ой, такая мать, медведь – не медведь, человек – не человек». Пошел домой, выстрелил кверху. Если медведь – так побежит… А я и пробралась. И в аккурат только одна ботвина вытаяла. Я ее вырубила. И лежат, как яички, пять картошин. «Ой, – думаю, – слава Тебе Господи!» Принесла домой. Говорю: «Женя, не умрем!» – «Слава Богу, мама, не умрем». – «Не умрем! Сегодня я испеку колобуху». Истолкла картошины и испекла на сковородке. Пополам разрезали и съели. Слава Богу! Сегодня поели. А день-то хороший… На другой день пошла туда – пять колобушек нарубила! И уж больно хороши – белые, как пшеничные. Испекла, говорю: «Ешь!» Два раза мы поели. На третий день пошла – полведра нарубила. Принесла. А еще никто ничего не знает. Соседи-то. Напекла.
Думаю, если сегодня Бог нищего какого пошлет, досыта накормлю. Хватит. И Женька тоже это говорит. Это мы, значит, до среды дожили, это в среду я нарубила… И только Женьку я накормила – идет нищий. Волосы дыбом – как со страшного суда сбежал. «Здравствуйте». А ведь и я симпатичная – под глазами такие вот мешки висят – с голоду-то. Пеку колобухи.
«Пилы точить, – говорит, – ножницы!» – «Ножниц нет, – говорю, – в дому, и пил нет в дому». – «Ну, дак милостыньку». – «Садись, – говорю, – на порог». Он мне почти все колобухи обделал. Думаю, оставить хоть Женьке-то… Ест да похваливает: «Ну и хороши… Пшеничные? Как ты хорошо живешь, – говорит. – Ты с кем живешь-то?» – «Вот с ребятишками, – говорю, – один в школе, другой на печке». – «А где твой муж?»
А я говорю: «Объелся груш, да утащил его уж». – «Ой! Да ты без мужа эдак живешь? А ведь поди плохо без мужика?» А я уж догадалась, чего он говорит. «Да ведь плохо, – говорю. – Вот картошки мороженой нашла, вырубила, да едим. А мужика-то не вырубишь». – «Да, да, милая, да, милая. Да, мужика трудно найти, да, трудно». Знай заливает, наелся. Потом говорит: «Давай-ка возьми меня. Будем жить».
– «Ой, – говорю, – эдакой-то хороший, да и пойдешь ко мне, к такой страшной?» – «И пойду, и будем жить». – «Ой, – говорю, – такой-то ты хороший, да без рубашки». – «Да ведь и у меня-то рубашки нет». – «Так как же будем жить-то?» – «Наживем!»
Я говорю: «Один ты без рубахи ходишь, а у меня ребятишки. Катись к такой матери да не оглядывайся. Чтобы твоя нога тут не была! Думаешь, я тебя из-за этого кормила? На что ты мне нужен?» Так ведь год не попадался навстречу. А потом, что ты скажешь, женился, взял Лизу в нашей же деревне. Дура она была нагольная – заработала в колхозе два мешка хлеба, надо взять Сашу. Пошто?!
Я говорю: «Пошто ты берешь? Ведь у тебя ребятишек двое?» – «Дак ведь что ты… Ведь он молодой мужик». А я: «Да что в нем толку. Один и по миру бегает. Маленько-то у тебя головасто варит?» – «Да чего там…» Раздерутся – ко мне идут. Оба идут ко мне.
Я уж когда дом в Михееве продавала, он ревел, как корова, – некуда будет от нее бегать. А потом уж все у нас в деревне про картошку мороженую эту узнали и стали печь колобухи, «тошнотиками» их называли… Надоели они потом – сладкие. Был у меня такой протвешок – испеку их три протвешка. Утром ребятишкам дам по три колобушки и в обед – по три колобушки. И вечером – по три. А Женька не ест, все свое уберет. Буду пол мыть – в платке завернуты… Не ест, а все убирает, – Может, потом захочу. А потом у нас вика была некошеная, он туда стал ходить. На эту вику. Пойдет. Стакана два наберет. Я ему и сварю. Это он уж лучше ел. А то ячмень ходил подбирать – тоже прошлогодний. Ячменю в котелке принесет. Может, грамм триста Я ему смелю. Испеку… Пойдет. А соседка Поля кричит «Женя пошел?» – «Видишь сама, – чуть не плачет, – задерживает. Пока задерживает, он бы уж горсть набрал». – «Погоди, и я пойду». – «Погоди, погоди, сама еще кошелится». А она не пойдет, нарочно его. А ведь еще холодно. Идет домой, замерз. А она: «Женя, озяб?» – «Видишь сама, что озяб…» – опять заревет. «На, – скажет, – стакан молока выпей». – «Нет, мама меня испорет всего из-за тебя». – «Я не скажу, я загорожу». – «Тетя Груша увидит». – «Да я загорожу, выпей». Придет домой: «Я, мама, не брал, она заставила меня. Я не просил». А на Страстной Коля пришел из Колодина, а мы с Женькой оба страшные. У меня вот такие мешки под глазами висят, а у Жени ноги тоненькие. А лапы вот какие… «Ой, мама, – Коля говорит, – вы ведь умрете». На второй день побежал в Полтинкино. Бабушка Настасья оттуда послала мне пять эдаких картошин больших. Хороших. Хлеба тоже послала…
А ведь везде голодовка. А там, он видит, на поле рубят кочерыжки – после капусты на поле остались.
«Ой, какие, – говорит, – мама, хорошие. Я попробовал нарочно». Пришел домой, а у нас еще и не знают этого дела Схватил корзину, взял ножик – притащил корзину нам этих кочерыжек. Я их все обиходила, сделала. И два противня сделала колобух… Чего мы только тогда не ели.
Липовый лист… Его истолкешь, как мука будет, больно уж хорошо. Только у меня от него по всему телу провалы пошли, двадцать два провала по кулаку. Мне не наклониться, не пошевелиться. А ребятишки у меня тут лен дергать ходят. Они соседке Кате помогали дергать.
Так вот вечером она несет нам маленькую чашечку муки да пять-шесть огурчиков.
Ведь тогда на четыре дома одну корову держали – по одной титьке… Липы все объели, за конским щавелем по пять километров ходили. Корова сдохнет, ее зароют. А народ уж видит где – ночью откопают… и едят. И от этого многие помирали. Да что там околеватину – людей мертвых ели.
Была у нас такая, я уж про нее слышала. Да и была она у меня. Про нее уж все тут знали. Она уж отсидела да из заключения шла. Зашла ко мне ночевать. Я ведь всех пускала – все знали. «Я, – говорит, – иду из заключения». А за что – не сказывает. А я-то ее узнала. Я спросила фамилию, имя. Я уж знаю, кто это. Она девочку, свою дочку, – эту она мертвую съела. Сварила да и съела. А потом и сына Ваню убила да и съела.
Я ей и говорю: «Как же ты так сделала? Ванюшу-то?» А она говорит: «Да он мой. Из меня шел – в меня и пошел. Так и должно быть».
Голодовка. А девочку первую она мертвую съела. Свезла пустой гроб, закопала. А ее изрубила и сварила. А я: «А как же у тебя руки-то на него поднялись?» А она: «А мы, – говорит, – пошли с ним к моей матери. У нее корова. Она подоила корову и несет. Мне стакан наливает молока, а Ване-то целую кружку. А я говорю: „Мама, кабы не было у меня Вани, ты бы мне целую кружку налила бы“. А Мама говорит: „Дура, да ведь он маленький. Ему надо“. И так мне обидно стало.
Посидели мы у нее, я говорю: „Пойдем, Ваня, домой“. Домой пришли. Я ему говорю:
„Будем мыться сейчас. Давай раздевайся“. У меня стул деревянный тут стоял у стола Ваня сел на стул на этот. А я: „Раздевайся, раздевайся, сейчас будем мыться“. Он и разделся.
„Сначала, – говорю, – поиграем в прятки. А потом полезем в печку. Ты наклонись, а я буду прятаться“.
А топор-то у меня тут лежал. А ему видно. „Нет, – говорю, – ты не эдак. Ты вот так положи голову, чтобы тебе не видать“. Он и положил. А я топором – так голова и откатилася».
А я тут: «И ты в уме устояла? Не сошла с ума?» – «А что? – говорит. – Я все изрубила. Посолила в ведерочко. И стала есть помаленечку…»
А соседи спрашивают: «Где у тебя Ваня?»
А я говорю: «Ушел к сестре». Там справились – нету Ваньки, не бывал. Милицию потребовали. Милиция приходит, а я говорю: «Ушел он, не знаю я. Надо бы искать его». А челюсть-то и лежит на окошке. И милиционер эту челюсть-то и взял в карман. К доктору. А она – «человеческая». Ей семь годов дали… Так она у меня и ночевала. Я ее напоила, накормила. Только уж больно страшно… Ко мне, бывало, все идут. Вот приходит нищая бабушка Акулина. У ней и сын есть, только они ей не помогали, она по миру ходила У нее была двоюродная сестра в Савинском, она все к ней приставала… Приходит она ко мне, говорит: «У меня есть две меры мелкой картошки… Я, наверное, умру». (А уж вся опухшая.) – «Ну, что ты, – говорю, – бабушка Акулина, поправишься, может». – «Нет, милая. Вот я умру, так ты эту картошку себе и возьми. А у меня боле ничего нет. У меня простыня есть да полотенце. Это я умру, так ты мне саван сделай. Ты все сделаешь, я тебе доверяю». И правда, она тут через два дня умерла. А картошку я и не взяла, у меня тогда была своя картошка. А то еще бабушка Прасковья Ковалева. Это – богачиха страшная. Сначала у нее муж умер. Она ко мне идет: «Шура, дедушка у меня умер». – «Ну, уж, – говорю, – ему годов-то много». Она говорит: «Восемьдесят шесть». – «Ну, так чего же. Два века ведь не будет жить». – «Приди, – говорит, – почитай по нем». – «Почитаю, приду».
Пошла, почитала. Надо хоронить. Я говорю: «А саван?» А она «Матушка, не из чего шить».
А я: «Не дам тебе с лавки взять покойника. Дедушке Ивану жалеешь на саван? Да как тебе не стыдно?!» – «Так где же мне взять?» – «Не ври! – говорю. – Я знаю. Пожалуйста, не ври». И приносит – суровая тканина: «Вот только и есть». – «Ну, эта, – говорю, – годится». Я взяла да всю ее и искроила на три полотнища, чтобы ей не осталось. «Вот теперь, – говорю, – ладно». Похоронили. Такое богатство, всего – хлеба… Хоть бы собрала бедных покормить.
Нет… Испекла калачиков эдаких – всем по калачику подала. И все. И спрашивает меня: «А батюшке за отпевание чего?» А ведь и у батюшки ничего нет – голодовка.
Я говорю: «Батюшке, отцу Георгию, снеси муки». – «Ой…» Я говорю: «Да! У тебя, – говорю, – много сгниет». – «Ну, так ладно, ладно, снесу». Пошла и ко мне по дороге зашла: «Вот несу. Ты не думай, что не понесла». Ну, килограмм семь-восемь. Это – отцу Георгию.
Обратно идет: «Снесла. Ой, как благодарил! А на сорок дней испеку ему каравай – настоящий, большой»…
Уже не знаю, испекла или нет. А потом она сама заболела – люто болела, месяца два. Тяжело болела. Приходит ко мне ее сноха: «Пойди, почитай по бабушке Парасковье». – «Так а чего? Она не умерла еще?» – «Нет. Ей надо читать за болящую». Я пришла к ней, за болящую прочитала. А она: «Читай!» – эдак вот. А я: «Чего читать-то? Я ведь за болящую прочитала». – «Читай, я сказала!» Я говорю: «Не кричи». Тут я на исход души ей прочитала.
«Пойду, – говорю, – домой». – «Читай! Не отходи. Ты читаешь, так мне лучше. Ой тяжело, ой тяжело». Я говорю: «Конечно, тяжело. Поди как всего жалко?» – «Ой, не говори. Эдакое-то место всего-то.
Семь пар новых валенок. Два тулупа. Одеяла шубные новые, это меховые». И все эдак: «Читай! Читай! Читай!» Но вот померла. Тут я по ней опять читала.
Сноха говорит мне: «Саван-то не знаю из какой тканины?» И выносит целый ворох – да тонкие, хорошие все. А я говорю: «Не из какой из этой не сошьем… Вот из этой». Да и взяла самую грубую да худую.
«Почему?» – «Нипочему, – говорю, – она дедушке-то пожалела, вон из какой мы сшили. А ей – что?» Ну, уж по ней-то сноха сделала поминки. Отец Асинкрит приезжал, мы с ним отпевали.
Ночевали тут у них. Про нас все настряпали постное. Сноха-то хорошо все сделала… Ладно, хорошо…
Мне-то еще и не так плохо было, как людям. Мне-то еще многие и помогали. Вот и матушка Еликонида Она на квартире в Яковцеве жила. От Михсева три километра. Сначала-то после монастыря она в Грамотине жила, просворы делала. Она и меня там научила. Ведь всех нас тогда выгнали. А потом, как в Грамотине церковь закрыли, она уехала на родину, приехала да ней племянка. Увезла ее. Далеко туда, станция Вожега. Там она пожила год и приехала опять обратно. И у меня жила зиму – еще и Кузьминском. А в Яковцеве она в колхозе работала, она работать любит. Она все сеяла. А было ей уж годов восемьдесят с лишком. И все работала, все делала до последнего. И все сеяла. Ее все звали – и мужики, и бабы – матушка Еликонида «Матушка, у нас посеешь?» – «Посею, посею. Что эдак делать-то?» Раньше ведь руками сеяли.
Она получала хорошо. И каждую неделю бежит ко мне в Михеево. «Шурка, я об тебе с ума схожу!» Я говорю: «А чего?» – «Как уж ты с хлебом-то? Ведь у тебя ребятишки». – «Да глядика, у меня много». – «Ой, Шурка, ты все довольна, все много… Какой же это хлеб? Дура, у меня мешок муки стоит». И полкаравая мне подает «Ты себя-то не обижай». Картошки мне принесет.
Еще луку. «Вот это, – скажет, – вместо масла. Ты луку-то покроши». А болела она у нас недолго. С месяц только болела. А хозяйка все не сказывала, чтобы я-то не пришла к ним – чтобы все имение ей осталось. А она лежит и просит: «Да скажите Шурке-то, что я хвораю-то.
Мне надо Шурку-то»… А мне все не говорят. А потом Аннушка к ней пришла, Александра Ивановича дочка. А она: «Как мне надо Шурку. Ведь она не знает, что я хвораю». – «Я, – говорит, – схожу сегодня». Она за мной и прибежала.
А я: «Мне сегодня и снести-то ей нечего. Погоди, хоть я клюквы…» У меня клюква была. Да брусники чашку. Пошла «Матушка, да ведь мне и принести тебе нечего». – «Мне ничего уж не надо. Ты мне только компресс сделай». – «Какой тебе компресс?» – «Вот на это место». А я поцеловала ее туда. «Вот как хорошо», – говорит. А я ведь ничего не сделала, только поцеловала. «Вот как хорошо-то мне стало. Я знала, что придешь дя компресс мне сделаешь, у меня все хорошо будет. Я уж Васе все наказала. Меня хоронить-то в Евдокию». Это она за два дня до смерти. «Да что ты, – говорю, – матушка?» – «Нет уж, – говорит, – Вася приедет». (Это сын хозяйки.) А тут за мной приходит Аннушки мать: «Пойдем к нам, почитай. У нас паренек-то больно хворает». Я пошла, почитала. Прихожу к ней опять. Смотрит на меня. «Милая, – говорит, – все, все… У меня хорошо стало все. Прости… все…» И – готова. Я ее тут обмыла, все сделала и домой пошла.
Отвезли мы ее ко Спасу, там отпели ее по монашескому чину, похоронили. Она рясофорная была. Я еще ей в монастыре все правило читала – она неученая была… Ее, бывало, на мельницу посылают, а она: «С Шуркой дак поеду». А я ей там все читала правило. Тридцать лет она управляла скитом, работала, как мужик. Вот пойдем косить, она глазами поглядит, сколько сегодня надо. А там ведь все были подсеки. «Мои, – крикнет, – ко мне! – Нас семь человек с ней косили. – А вы шушера, мякина, говна половина – на эту сторону!» Это – кто плохо косит. Докосим до краю – а земляники-то много, на подсеке. «Шурка! Иди сюда! Вот землянику-то ешь!» А я ведь тоже косить-то люта была. Коса у меня была именная, литовка. У нас только у двоих были такие косы. Любила она меня, царствие ей Небесное! Много мне помогала. Мне вообще помогали.
Был у нас Фатичев, он из города валенки возил. Это которые на шерсть выменивают.
Жил-то он в Колодине. Вот едет из Пошехонья. А у меня дом-то на дороге. Подъезжает. «Ну, чего сидишь у окошка, как чувырла?» А я: «Своя изба, где хочу – тут и сяду». – «Ладно, давай чаю-то грей».
Согрею чаю. Заходит. «Ну что? Поди тебе валенки надо?» – «Так ведь надо, да у меня ни денег, ни шерсти. Чего мне тут спрашивать?» – «Я у тебя ни денег не прошу, ни шерсти. Я тебя спрашиваю: валенки нужны или нет?» – «Так ведь надо, конечно». – «Так и говори: надо».
Ладно. Чаю напьется. «Ну, сегодня ко мне не ходи и завтра не ходи, а послезавтра приходи. У меня жену попаришь да полы вымоешь». Вот и все, больше ничего не скажет. На третий день надо идти в Колодино. Приду. А мне валенки выбраны и ребятишкам выбраны. Дочка уж отобрала. Ну, вот полы вымою, выпарю его жену – она у него больная была. Все сделаю. «Ну, погоди, – скажет, – не торопись еще. В огород сходи, погляди, чего там как». В огород схожу, все там сделаю. «Вот тебе и валенки. А ведь тебе поди и варежки нужны – выбирай шерсти». А у него шерсть-то всякая… «Что мало берешь?» – «Да я ведь знаю, сколько на варежки надо». – «А я сказал: мало!» Наберет шерсти с килограмм. «И мне, – скажет, – варежки свяжешь. Чтоб вот эти места широкие, чтобы надевались на рукав». Ладно. Свяжу. А он и за это опять заплатит… Или вот керосин. А тогда не было керосину-то. Как вот едут деревней, нигде огоньков нет. А у Шуры все маленький огонек. А я все сижу – то вяжу, то еще чего – надо все делать-то. А потом у меня стал и керосин. Как стал ездить Овчинников за товаромто. Это – из леспромхоза. Снял он квартиру рабочим – тут кормить. Тридцать километров от Носова да тридцать еще. А тут остановка… У Ивана Ивановича сняли напротив меня. А сам-то Овчинников все ко мне. Денег-то везет мешок. Как приходит: «Ну, отворяй ворота». Это у шкафа, у меня.
Ставит туда мешок с деньгами. «И чаем меня пой». А я: «А дедушка Иван не осердится?» – «Я сказал: меня чаем пой!» А огня у меня нет. Я пузырек зажгу эдакой – масла принесу от Спаса.
Он говорит: «Это с таким-то светом?» Говорю: «Да нету у меня». – «Ах, вот что… Последний день сегодня так живешь. Завтра у тебя будет свет. Василий Петрович будет тебе каждую неделю завозить литр керосину». А я говорю: «Да у меня и лампы-то нет»…
Василий Петрович приехал и лампу привез, стекло запасное привез. И керосину. Ни у кого нет, а я как богачка живу. Нас Тятя так учил: «Нищим никому не отказывайте, всех пускайте. Кусок-то многие подадут, а вот ночевать не пустят»… И вот в жизни моей я ни одному нищему не отказала. Какие только у меня не были – и вшивые, и больные, по семнадцать человек у меня ночевало… И на лесозаготовку гонят – всё нашей деревней. Гонят их в такую даль, и никто наши деревенские их не пускают. «Вон, – говорят, – Шура там живет, она всех пускает»… Которые послабее, на печку полезайте, а этим я маленькую печку затоплю… Или лен, трясву везут нашей деревней сдавать. Заготовки. На коровах везут – война. И эти ночуют. А еще у меня рязанцы ночевали.
Они на лесозаготовки приехали, семьями. И поселили их у нас в монастыре, в Сохоти. Весь почти монастырь рязанцы заняли. Они зимой приехали – сена нет, а коров своих привезли. Они все и ездили покупать сено-то. На санках, сами их везут – лошадей не было. По шесть пудов накладут и везут. Бывало, санок по семь, по восемь стоит у меня у дома-то. Ведь в Михееве никто ночевать не пустит. Все ко мне… А я: «Ночевайте. Хлеба у меня нет. А похлебкой накормлю вас». Сварю щей – у меня опенок много насушено, да и грибов. Кислица есть. Котел у меня полуведерный. Печка маленькая посреди полу стоит. Она чугунная, расколотая. Так я кирпичами обставила. Сварится похлебка. «Ой, милая, да как хорошо…» Ночуют и поедут. А потом они какие хорошие. На праздники они ко Спасу на Водогу все идут ведь молиться – больше уж церквей не осталось. Как обратно идут, заходят ко мне. Чего-нибудь да несут. То конфет, то хлеба несут буханку. А я к ним тоже ездила: половики продавать да постели – я за зиму-то натку. Приду к ним в Сохоть. «Сиди, – скажут, – устала с дороги». Сами унесут.
Утром несут денежки. Как услышат «Тетя Шура приехала из Михеева». Бегут – человек пять прибегут. Они и очень верующие. Они мне говорили, что на месте-то, где собор наш стоял, – пение слышали. И много раз слышали… Все и мужики у них верующие. А у меня еще сосед – Григорий Иванович Калинин. Этот говорит «Ты пошто всех пускаешь? Ведь захвораешь, заразишься от них. Мы тебя лечить не будем. Так в дому тебя вместе с заразой и сожжем».
А я: «Это уж как Бoгy будет угодно». А видишь ты, я не заболела-то, а он. Да и люто, так что помер.
А без меня и похоронить его не могли. Не идут мужики гроб делать – он надосожал всем. Он был тайный агент. Про него говорили: «Там собака есть черная. Потихоньку лает, а люто кусает». А как помер, так родня не знает, что и делать, – нет гроба.
Я говорю: «Ну, уж не без гроба хоронить. Погодите, я к Гусеву схожу в Зубариху». Пришла. Говорю: «Василий Матвеич, пожалуйста, сделайте гроб Григорию Ивановичу». – «Ну, к такой матери! Стоит он гроба!» А я говорю: «Жена заплатит. У ней деньги есть». – «Пятьдесят рублей заплатит, так сделаю». – «Да заплатит, только делай, пожалуйста. Уж я тебя прошу!» Ну ладно, он сделал гроб. Теперь могилу никто из мужиков копать не идет – сестра копала. А он ее бил люто – зубы ей вышиб.
Вот она закопала могилу, да притоптывает: «Не придешь больше ко мне! Зубы не вышибешь!» Затаптывает да приговаривает. Я ей: «Мария, кончи разговаривать здесь. Ты чего делаешь-то?» – «Я дело говорю. Больше не придет – зубы не выбьет»… Я ведь пятнадцати годов из дома в монастырь ушла, а оттуда с родины ко мне нищие идут и всем я – «наша Шура»: «Где тут наша Шура живет?» От Богослова нищая идет – «наша», из Коробова идут – все «наша». А где я их видела, когда?
Одна приходит с парнишком, уж ему седьмой год. А сама-то большая, красивая. И вся в лохмотьях. Пришла ко мне: «Где наша-то Шура?» – «Какая – „наша“?» – «А вот из Янго-саря». Говорю: «Это я». – «Ой, так я ночевать к тебе пришла». – «Ночуй», – говорю. «Я с пареньком». – «Ночуй и с пареньком». Стали чай пить. Я подала свеклы к чаю – сладости-то не было. Она: «А конфет?» – «У меня, – говорю, – никогда конфет нету. Вот, – говорю, – щей похлебай. А хлеба нету». – «Ладно, – говорит, – завтра я обойду деревню-то. Насобираю, так, может, наемся». Легли спать. Ночью, слышу, он титьку сосет. Я ей: «Ты что – обалдела?!» – «Нет, – говорит, – я его кормлю». Шляется, вот и кормит. Утром пошла собирать. А то еще от Богослова одна пришла. Тоже к «нашей Шуре» ночевать, утром говорит «Тетя Шура, не надо ли кому попрясть?» Ей лет тридцать было. Моя соседка ее наняла да кормила, а она ей и пасмы за целый день не напряла. Какая это пряха?! А она пришла, я аккурат захворала. «Ой, – говорю, – Наташка, у тебя поди вши?» – «Да, и много, тетя Шура». – «Да я вот захворала, я бы у тебя их всех выгнала». А утром я и встать не могу, печку-то топить.
Заболела люто. Я говорю: «Свари щей. Вот капуста, вот чугунок», – все указала ей. А она только затопила печку – дым-то валит – тут и поставила. Варить-то. В дыму-то. И грибы-то не помыла, эдаких-то щей наварила… Горькие. Ребятишки хлебать не стали.
Я их потом все пугала: «Вот заболею, а нищая придет, вам щей наварит». А у нас в Михееве престольный был праздник Знаменье, двадцать шестого ноября по-старому. И пришла ко мне сестра Прасковья с зятем с нашим, с Лидушкиным мужем. «Ну, вот, – говорю, – гости пришли. А у меня для праздника ничего и нет. Пиво, правда, есть». Пиво я хорошее варила, у нас Тятя настоящий пивовар был.
«Хлеб, – говорю, – мягкий. Грибы соленые». – «Ой, – говорят, – так и больно хорошо». Я им хлеба нарезала, котелок им пива поставила – пейте. Уж и чаем не буду поить – нет у меня никакой сладости. Ничего нету. «Ладно, – говорю, – подождите. Может, и придут сегодня ко мне. Жду, да не знаю…» А у меня шесть одеял выстегано. Лежат. И она мне тоже принесла одеяло стегать – Прасковья. «Ладно, – говорю им, – ложитесь спать». А я стала ей одеяло стегать – пока они гостят, надо выстегать. Только они у меня засыпать стали, у калитки стукаются. Еще у меня и муки нет. «Тетя Шура, бери муку! – соседка. – Из-за твоей муки и мне дедушка Иван смолол, кабы не тебе, он бы мне и молоть не стал». – «Ну, – говорю, – теперь пирогов напеку». Сходила к бабушке Татьяне через дорогу, принесла молока кринку. Все.
Растворила пирогов. Опять стегаю. Стукаются опять, в двенадцатом часу. Володя едет, сосед тоже. Везет товар в Носове.
Варя, жена его, бежит ко мне, стукается: «Тетя Шура, на конфет. Володя привез, велел тебе подать. Полкило конфет». – «Ну, – говорю, – праздник есть. И чай есть, и пироги есть». А зять Иван лежит, все поглядывает. Утром Алексеевна идет – она хлебы пекет на магазин – каравай хлеба несет. «У тебя, – говорит, – гости пришли, заходили в магазин». – «Да, – говорю, – пришли». – «Вот тебе, – говорит, – пол-литра самогонки. Вот тебе два стакана». Думает, у меня и посуды нет. «Да, – я говорю, – у меня посуда-то есть». – «Ну, принесла, так не принесу обратно. Гостей угости»… Я говорю: «Ну, Иван, праздник на все сто!» – «Чего, крестная?» – соскочил, «Самогонки, – говорю, – пол-литра принесли!» – «Ну, крестная, я гляжу – тебе хорошо жить!» – «Так заработай, и тебе принесут. Ведь мне не так несут. Вставай, – говорю, – Параня, картошку чисть – рыба свежая есть. (Володя привез мне и рыбы.) Пожарим картошки с рыбой, да рыбников напеку»… Идет Анна Александровна, соседка: «Шура, выручи. Дай мне хоть двух половиков. Приехал брат из Рыбинска, а ни постельки, ни одеяльца».
А я: «Так вот и постель возьми. Из Рыбинска гость, что уж половикито. На вот и одеяло дам»… И эта несет поллитра самогонки. Я гляжу – ну и богато, ну и хорошо. Сели чай пить, а Иван: «Ну, крестная, тебе и живется!» – «А ты спроси, – говорю, – крестная ночи спит ли?» Мне сын Коля, покойник, все говорил, бывало: «Мама, ведь это удивительно, как ты сама с голоду не умерла, да и нас с Женькой не уморила. Ведь мы и полуоколеватины не едали…»
Январь, 1986 г.
Петрово