Текст книги "Триптих"
Автор книги: Михаил Ардов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Дым с кадильницы идет
К небу кольцами,
Ничего попам не сделать
С комсомольцами!
«Это, – говорит, – меня папа научил». Ну и чем у них все кончилось? Жена у диакона в больнице померла, да так ее там и похоронили. А потом сам он в больницу попал Сыну говорят: «Мишка, отец в больнице лежит». А он: «Ну и пусть лежит» Так и его там похоронили. А уж какие в больнице похороны… А Пьянков, он в ГПУ у них работал, каким-то предателем оказался Жена же на него и донесла. Его и расстреляли… Ладно-хорошо… И прослужили мы с отцом Димитрием в Грамотине четыре года. А потом пришлось ему в УГЛИЧ переехать. Год он там прослужил, потом его забрали, и уж как в камский мох – ни слуху ни духу. Много тогда увезли, первый набор был. УЖ потом знакомые (были с ним высланы) сказали, что его заживо заморозили, вместе с отцом Петром. На Медвежьей горе… И стала у нас церковь без службы. И вот идет ко мне одна наша певчая и говорит «Пришел к нам батюшка Мелкое и дел». Я думаю, что за чудо такое? Пошла, смотрю, а это – иеромонах Мелхисидек. Он еще в монастыре у нас бывал, был монахом на Валааме. Валаам-то вперед всех монастырей разогнали. Да только он недолго у нас в Грамотине прослужил, году не служил, – налогу, видно, испугался, да и ушел. А на Покров пришел к нам отец Иван Захаринскии. Нашего же уезда Страшный пьяница. Над женой издевался. Тут ему пудов семь муки собрали да самовар. Самовар он топором в лепешку пьяный разбил, а муку всю в уборную высыпал. Все кричал: «Самогонку заваривайте!» И служил почти что год. А зять у него был Карповский, инспектор уголовного розыска Зубы – как волчьи. Вот он зятю-то своему все и рассказал, где у нас в церкви да что. И приехал Карповский – отобрали ключи, все увезли, церковь запечатали. Это был тридцать третий год. Ах, какая церковь была!
Большая, вот как здешняя. А Ваня этот Захаринскии четыре церкви так-то вот закрыл. Зиму и лето все в тапочках ходит, все пропивал. И помер он, шел пьяный и помер у пруда в деревне Гвоздеве. Там у пруда его и зарыли. Вот ведь какую смерть себе нажил… И тут целое лето я не служила. Но без места я мало была. Приехали за мною из Телепшина, тоже от Сохоти двенадцать верст, только в другую сторону. Церковь там Вознесение, а священник был Покровский, отец Петр. Было у него три сына, один женатый, а два – неженатых. Их обоих еще до меня посадили. И прослужила я с ним неполный год. Девятого июня, там праздник Кирилла Белозерского, Кириллова година, – меня забрали. И привезли в Пошехонье, в тюрьму. А тогда еще тюрьма «закдом» называлась и окошки еще были не заколочены. Сначала-то я две ночи ночевала в ГПу. Забрали босиком, не дали даже одеться. И вот привели меня в тюрьму. Я говорю: «А теперь меня куда?» – «Все, вот здесь будешь». – «Квартира-то, – говорю, – хорошая. И хлеба будут давать?» – «Будут». (А еще там никого не было, я первая пришла в камеру.) – «Вот, – говорю, – дожила: квартира бесплатная, хлеб». – «Не скаль, – говорят, – зубы». Ну, немного прибралась в камере, сижу. Первые две недели очень строго – даже в туалет с милиционером. Тут стали подсаживать баб. Всех – за колхозное добро. С колхозного поля. Две бабы по подолу гороха нарвали – дали по десять лет. Одна выдернула три свеклы – этой восемь лет. Теперь сидим, приезжает прокурор области, кулаки, как моя башка. Всех спросил, кто за что сидит. Ко мне… А начальник тюрьмы Тихвинский говорит: «Это монашина подозрительная, у нас с ней разговору нет». И так ушел прокурор. Три дня прошло, приезжает начальник областной. И он обо мне спросил. Тихвинский ему так же ответил. «Нет, – тот говорит – дай-ка я с ней один поговорю». Все меня расспросил, как фамилия… И говорит: «Я твое дело видел, ты сидишь ни за что. На днях тебе освобождение». И тут вскоре приходит опять Тихвинский и посылает меня работать бригадиром. Мне утром дали прибавку сто грамм хлеба и огурец… Дергали мы лен. Вечером пришли, опять мне прибавка сто грамм… Три дня проработала, приходит опять начальник: «Знаешь что, принимай прачечную». Приняла я прачечную.
Дня четыре поработала, потом меня солить капусту и огурцы… Тут уж мне и пропуск на волю дали. И даже старостой сделали, заключенных я принимать стала. Вот раз и говорят: «Иди новых принимай!» Пришла я, обалдела – матушка Игуменья! Как и принимать… Я говорю милиционеру: «Она из ГПУ, наверное, вшей у неё много. Надо в баню ее». А он говорит: «Не надо» Я говорю: «Нет, она нас вшами наградит». И принесла я две шайки горячей воды, вымыла ее. Белье ей чистое подала А Матушка говорит «Ничего мне не надо. Я и спать тут не буду, и есть не буду». – «Нет, – говорю, – Матушка, все будешь – и есть, и спать». И просидела я с ней месяц. Ее все в одиночку водили, все золото спрашивали у нее. А у нее ничего не было. Они не верили, ее много мучили. И вот сижу я уже три месяца – четвертый. И пишу я заявление, а меня – к Карповскому, это инспектор уголовного розыска, зять Ивана Захаринского, четыре церкви они закрыли. «Сижу, – говорю, – без вины». А он: «Погоди, будет тебе и вина». И решила я объявить голодовку. Написала заявление, положила кусок хлеба да и отправила обратно. Прибежал начальник, стал уговаривать: «Ты не дело делаешь, в таких годах себя гробишь». А я: «Все равно не буду есть хлеб. Буду умирать». На второй день приносят мне две доли хлеба – за оба дня. Отправляю и эти, прошусь в одиночную. Меня не переводят. Вечером пришел врач, пришла комиссия – судья пришел, следователь пришел. Врач говорит: «Очень слаба». Следователь стал спрашивать: «Что за дело?» – «Не знаю, – говорю, – я монашина, была в монастыре». А судья Посадский: «Снимай голодовку, двадцатого тебе будет суд». Тут уж я стала есть. Привели на суд, самую последнюю спрашивали. И постановление: освободить изпод стражи. А мне женщины пошехонские натащили всякой еды – пирогов да булок. Я целую шаль набрала да в тюрьму отнесла – матушке Игуменье. Начальник не отпускал меня: «Куда пойдешь? Ночь. Ночуй, дождь…» (В одиннадцатом часу освобождалась я.) – «Нет, – говорю, – возле ограды лягу под дождем, а на воле». И блуди-лась я по городу в темноте до двух часов.
Утром пришла домой в Телепшино. Только тут уже не отец Петр стал, он умер. Стал тут теперь отец Иван Зайцев. Он монах был. Хорошо служил. Да только меня таскают да допрашивают. Раз отпустили: дескать, как себя поведет. А я все так же себя веду – в церковь хожу, пою да читаю.
А тут и церковь у нас закрыли, свои же, местные. Отобрали ключи, и все тут.
Коммунистка у них была Иголкина, так она на меня больно кричала: «Такая молодая, а в церкви служишь! Могла бы в сельсовете работать!» – «А я неграмотная», – говорю. «Врешь! Была бы неграмотная, в церкви бы не служила!» Но тут уже я в Телепшине почти не жила, узнали, что я без места, в Лесине, за сорок верст. Там Анна Петровна была, сама-то из Телепшина, а замуж была выдана в Лесино. А меня уж там знали. Приходит она и зовет к ним в церковь, письмо принесла от отца Константина. Пошла я туда на воскресенье. Церковь большая, батюшка старый… Квартира – сторожка каменная, большая квартира Ну, поступила я. Дали мне две подводы, со мной еще одна монашенка поехала – Мария, я ее сторожем устроила.
Отец Константин. Старый старик, хорошо мы с ним служили. Вот пойдем с ним на требу, чаем угостят. Он только одну чашку выпьет да прикроет ее рукой: «Больше не буду». А я говорю: «А я одна пить не буду». – «А ты пей, пей, пей». Вина не выпьет – Боже упаси!
Церковь сам запирал всегда, ключи у него были… Ладно-хорошо… А тут году, что ли, в тридцать пятом пришли к нам обновленцы. Сначала к батюшке во флигель. Псаломщик ихний Сергий, староста и священник обновленец отец Арсений. Пришли к батюшке: «Вот так и так. Переходите к нам».
А отец Константин: «Нет, уж я какой из колыбельки, такой и в могилку. Не пойду, – говорит, – никуда». Арсений: «Служить вам не дадим, теперь уж везде обновление». – «Ну, пускай там обновляются, а я старый. Какой есть доживу». – «А кто тут у вас еще есть?» – «Псаломщик есть у нас». – «А где псаломщик?» – «А вон, – говорит, – в сторожке живет. У нас не псаломщик, а псаломщица Александра Николаевна». Пришли ко мне. «Вот, – говорят, – псаломщица». – «Вот и слава Богу. Ты к нам пойдешь?» – «Нет, не пойду».
Повернулась, да и вышла. А псаломщик ихний, Сергий Донской – он часто ко мне ходил, у них приход всего пять верст от нашего – за мной пошел. «Как, – говорит, – думаешь, устроите?» – «Думаю, устроим. Бог поругаем не бывает. А это у вас раскол. Я в раскол не пойду». Так и не пошел он с ними больше. Ушел на другой приход. А Господь так устроил, что они только еще года тричетыре послужили, а потом их всех выкинули… Ладно-хорошо… И так прослужили мы с отцом Константином до тридцать шестого года. И вот после Успения церковь нашу закрыли.
Пришли председатель сельсовета Куринов и милиционер Петухов, сотрудник НКВД из Пошехонья. «Где ключи?» – «У батюшки». – «Подайте ключи! Никаких разговоров!» Батюшка ключи подал… А на другой день колокола сбрасывали. Ой, сколько я церквей оплакала, как закрывали…
Монастырь, Грамотино, Телепшино, Лесино… И тут вызывают меня в сельсовет.
Петухов спрашивает: «А где у тебя муж?» А я говорю: «Мой муж объелся груш, и утащил его уж». А Куринов говорит: «С такой проституткой разве муж будет жить?» – «Нет уж, – говорю, – проституткой я не была». – «Это, – говорит, – хуже проституции. Придется тебе посидеть».
– «Не все, – говорю, – сидеть: придется и полежать, и постоять». – «Не скаль зубы-то»… А они чего так злобились – я со старостой все хлопотала, чтобы церковь у нас опять открыли. Я по деревням ходила, записывала верующих – пятьсот семьдесят человек у меня подписалось…
Ну, на этот-то раз они меня отпустили. Только тут вскорости приходят ко мне и говорят: «Тебя не сегодня завтра арестуют. Надо тебе уходить». И тут стала я скрываться, а это хуже, чем в тюрьме сидеть. Пошла сначала в Патрихово, там старики двое жили, а сын у них партийный.
Постучалась – пустили. Накормили. «Полезай, – говорят, – поскорее на печь. Авось Ванька сегодня не придет». Три ночи я у них ночевала. Потом хозяйка пошла в Телепшино узнавать.
Говорят «Только вчера были, о ней спрашивали». Вернулась я домой. Ночь переночевала, вечером Стеша идет: «Приехал Постов, опять про тебя спрашивает, опять о тебе разговор». Надо бежать, а уже ночь. Тут уж никакой буки не боишься, ни волка, ни покойника, лишь бы человек тебе не попался. Тут я пошла в Якушево, километр от нас, тут старушка была, с дочкой жили.
Вот в этих-то двух домах я все больше и скрывалась. Сама Татьяна да дочка Паша. Потом пришла домой – опять нельзя. Пошла в Вологду, потом на родину. На родине ночевала две ночи у Мамы и двух сестер. «Иди, – говорят, – мы из-за тебя боимся». А зять один тоже был партийный… В самой Вологде три ночи ночевала у знакомых. Надо идти домой.
Стеша говорит, вот уже три дня никто не ездит. Вроде бы спокойно стало. И тут я всю зиму прожила, не трогали меня. До Пасхи. Да и лето все жила. Церковь у нас стоит – не служит, отец Константин в своем флигеле живет. Тут уж я совсем успокоилась, работала. Думаю, видно, не будут меня забирать, оставили. А в августе, с пятого числа, начали забирать. Много народу по деревням увезли на машинах. А меня в первый-то набор почему-то не взяли. А уж жила я не в сторожке – выгнали меня. Жила я в барской усадьбе, против бывшего барского дома в маленькой избушке. И в этот день я ничего не пила, не ела – не хочу. А вечером самовар согрела, грибов соленых и сухарей.
Да так и оставила и легла спать на печку. Вдруг мне сон снится: идут ко мне с обыском Куринов, Петухов и сотрудник НКВД… И тут у меня в избе что-то упало, и я пробудилась.
Слезла, глянула в окно – идут с фонарем. Я сразу подумала: за мной. Встала, три поклона положила – у меня большая икона Георгия Победоносца… И сразу вся озябла. Стукаются у меня, у калитки. Я вышла: «Кто?» И говорит мне председатель – «Шура, открой». Идут трое – Куриной, Петухов и аккурат этот, что мне приснился… Подает Куринов мне бумажку. Я посмотрела: обыск и арест.
И стали одеваться. «Ты куда?» – говорят. «А куда сказано..» – «У тебя Библия есть?» – «Вот у меня все книги на столе, больше нигде нет». Библия лежит на столе, а первогото листа нету, не видать, что Библия. А они понимают в Библии, как свинья в счетоводстве.
Поглядели: «Значит, нету. Подпишись: обыск сделали, ничего не нашлось». Орудии никакой не нашли у меня. Говорю: «Может, чаю по чашке выпьете, такую дорогу прошли?»
Куринов говорит: «Неудобно». А я: «Вы пять километров прошли. У меня самовар кипяченый, сейчас лучину опушу, он тут согреется». Куринов повторяет: «Неудобно, Шура, нам». А я огня опустила в самовар, налила им по стакану. «Ничего неудобного нет, вы такую дорогу прошли».
Они попили. «Я, – говорю, – готова». Рубашку в корзиночку положила «Ну, пошли, – говорю. – Только не пойдем той дорогой, там далеко идти – пять километров. Пойдем, – говорю, – лесом. Здесь три километра лесом». А Куринов говорит: «Ты нас, как Сусанин, не заведешь?» – «Я не вредная, как вы думаете обо мне». Ну и пошли мы. (Сам-то Куринов тоже потом не уцелел. Его потом арестовали и замучили. Мне потом, как освободилась, Удалов рассказывал – он с ним работал. «Это, – говорит, – перегибщик был. Лишка он перегибал. Вот его и арестовали, да там и замучили». Так что и он не уберегся. А жену его выселили, она от нас уехала) Ладно-хорошо. Привели они меня в Матюшкино, в контору, в деревню. Целая контора битком набита. Народу навожено все. А женщины только две: я да Харитина Ивановна – председатель церковный. «Ну, – говорю ей, – сейчас нас повезут, белый свет нам покажут бесплатно». – «Ладно, Шура, как-нибудь…» Нагрузили нас на три машины трехтонки, все целые нагрузили, целиком. Привезли в Пошехонье нас, ночевали три ночи. Тут-то я шла, как на гулянье, не ревела нисколько, а в Пошехонье двое суток все ревела. Набита была целая тюрьма.
Потом нас «С вещами выходите!» – по фамилиям нас, в Рыбинск повезли. Рыбинская тюрьма нас не приняла, некуда было. Перегрузили нас на поезд, повезли в Ярославль. На главный этот вокзал, на Всполье. Тут высадили всех. И этап наш был двести тридцать с лишним человек – это только из нашего места. Погнали нас по городу пешком на Московский вокзал.
А это у нас запели: «К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей? Аще не к Тебе, Царице Небесная? Кто плач и воздыхание мое приимет? Надежда христиан и прибежище нам, грешным..» Нам кричат. «Не пойте! Стрелять будем!» «Услыши стенание мое! И приклони ухо к молению моему! Буди мне Мати и покровительнице! Вручаю себя милостивому покрову Твоему!» Все равно поем – не отстали…
«Владычице, Мати Бога моего! Не презри требующие Твоея помощи! И не отрини мене, грешного!» Нам кидают ярославцы – булки, крендели к нам летят…
«Вразуми и научи мя, Царице Небесная! Ты мне Мати и надежда! Ты упование и прибежище! Покров, заступление и помощь!» Поднимать нам не дают, нагибаться нельзя – бьют прикладами…
«Радуйся, благодатная! Радуйся, обрадованная! Радуйся, преблагословенная, Господь с тобою!» Все спели – до конца. Когда забрали, все стали набожные. Даже урки…
Пригнали на Московский вокзал. С вокзала погнали в тюрьму Коровники, там мы были трое суток… Сидела там с нами Груша. Красавица была, лет тридцать пять. Только в глазах у нее – темная вода. Так вот она многим предсказывала… У нас десятница была, староста камеры. Она ей предсказала, что через три дня освободится. Многим предсказывала. А мне сказала: «Не просись на работу и не отказывайся. Куда будут посылать, туда и иди. Тебе, – говорит, – хорошо будет»
А я: «Крестик потеряла, боюсь без крестика».
Она вынимает из обшлага крестик, надевает на меня: «Не потеряешь, пока сидишь, в нем и домой пойдешь». А с нас снимали кресты-то на этапе. Кто как прятал – кто в чулки, кто в обшлаге. А у меня этот сохранился, и домой в нем пришла, и дома еше не один год носила. Простой медный крестик. А в лагере уже не снимали, кто с этапа принес. Вот помню, ко мне подходит стрелок-хохол: «Ето што в тэбэ высыт?» – «Крест». – «Скынь да брос». – «Нет, не скину и не брошу». – «На што ты яго одэла?» – «А я его не надевала. Сколько помню, он все на мне. Кто надел, тот и снимет»… Ладнохорошо… Сидим в Коровниках. Вызывают на третьи сутки человек по сто в контору. И вычитывают статью тебе и срок. Так и вызывают – сотню, кому по десять, кому по пятнадцать… Мне дали восемь. Нас таких семьдесят шесть человек вызвали. И прямо в вагоны телячьи, называется этот поезд «Максим Горький». Тихо он идет, вот его и называют «Максим Горький». И повезли нас. От Ярославля до Вологды целую неделю. Ночь везут, а день стоим в стороне. От Вологды повезли в Архангельск. Тоже целую неделю везли в аккурат. В Архангельске привезли нас в баню сразу всех, вшей побить надо. Там нам белье дали чистое, конечно, мужское – кальсоны, рубашки.
Мы и то радехоньки, потому что чистые – безо вшей. Это все в архангельской тюрьме пересыльной. Через трое суток нас на реку Двину. На берегу всех на коленки поставили.
Холодно, а многие только что забраны – одна сорочка да платье. Тут многие простудились. Я почему-то не простудилась. Два часа на коленях все стояли – пароход нагружали большой, это чтобы стрелкам было видно, что все стоят на коленях, никто не убежал. И повезли нас в Пинегу – нас на баржах с окошками, а мужиков – в темных баржах. А простуженные стали тут помирать по дороге, мужики все больше. Так в Двину их и кидали. А мне хотелось заболеть да помереть, а так ничего и не сделалось. От Пинеги погнали нас двадцать километров лесом в Красный Бор. Там согнали в сарай – карантин отбывать. Сарай большой, не мшеный, две печки железные маленькие. Пять человек у каждой печки греется, остальные дрожат. А другой сарай для мужчин. А воды не дают. А мы консервными банками запаслись – кто в Архангельске, кто в Пинеге, да за пазухи их попрятали. Набьешь снегом банку, поставишь ее на печку, он и тает, вот и попьешь водицы. Без воды хуже, чем без хлеба… Ладно-хорошо… Пока в карантине сидели, нас человек пять верующих набралось. Мы по вечерам всенощную пели. А урки-девки сидят и слушают. А потом говорят: «Хоть бы нас научили петь „очи“». (Это они так «Отче наш» называют.) Мы их научили, и они с нами пели. Тут уже и на работу стали нас помаленьку таскать – бараки мыть. И там я с отцом диаконом познакомилась, он в мужском сарае карантин отбывал. Раз прибегает он ко мне: «Пошли, пошли, там архиерея привезли!» – «Откуда архиерей, не знаешь ли?» – «Из Архангельска». Мы подходим. А вохра-то над Владыкой издеваются – кто ткнет, кто пнет. А подрясничек на нем тоненький. За бороду дергают. И насмехаются: «Сейчас мы митру на тебя наденем!» Пнули его – он упал и сказал только:
«Прими, Господи, мою душу». – «Примет, – говорят, – как же, примет!» Насмехаются.
Эфиопское воинство. Так от побоев и помер Владыка, царствие ему небесное.
Замучили.
Издевались, как над Христом. Человек десять их было… Да… А тут и карантин наш кончился. И стали вызывать по одной к начальнику. Пришла моя очередь.
Начальник спрашивает: «Как фамилия?» – «Такая-то…» Он глядит в формуляр, потом на меня: «Откуда же ты?» – «Изо всех мест». – «А уроженка?» – «Вологодской области, Вологодского была району».
Он говорит: «Так, так, деревня Кожине… А ты Андрюше-то не родня?» – «Какому Андрюше? У меня брат Андрюша! Так и он сидит?!» – «Нет, он не сидит. Мы с ним вместе учились четыре года. Да, бывало, на одной койке спали». – «А твоя-то как фамилия?» – «Хрусталев». Я поглядела, у него глаза-то один больше другого. Он у нас, помню, гостил… «Ванюша, – говорю, – ты?!» (Это начальнику-то.) – «Я, – говорит. – Так за что же, – говорит, – тебя посадили?» – «Жить не умею, – говорю, – хулиганю да ворую. У тебя вот все мои бумаги». – «Да, – говорит, – на какую же мне тебя работу поставить? А сколько срок имеешь?» – «Да, – говорю, – пустяки – восемь лет». А он: «Погоди, большой срок не устрашает, маленький не утешает. Не думай, что столько отсидишь… Так куда же тебя направить?» – «Не знаю, – говорю, – я хоть и второй раз, но в лагерях не была, я в тюрьме сидела». – «Я тебя, – говорит, – назначу в ВОХРУ кухаркой. Наверное, приготовить сумеешь»… Ладно-хорошо…
Только в ВОХРУ меня урки не пустили, десятница в бараке: «Я туда тебя не пушу, своих девушек пошлю». А ихних «девушек» нигде не держали, как ответственная работа, так 58-я статья идет туда работать. А тут приходит завхоз, говорит «Мне три прачки нужны в больницу, в Кулой».
Это лагпункт был, километров восемь. Вот и пошли мы – я, моя Харитина и Марья одна – тоже набожная. Приходим туда – сарай. Навстречу выходит вольный фельдшер – лекпом.
«Вот, – говорит, – мне в столовую повар, санитар и прачка». Всех троих взяли.
Пришли мы вечером, поглядели на эту слабосилку – ужас нас взял. Все – поносники, лежат на сене, а оно уже как навоз. Которые и без кальсон лежат, да холодно, да мокрое-то все эдакое.
Утром я приняла кухню, шесть ушатов котел висит на бревне. «Давайте, – говорю, – греть его да обиходим их, пока продуктов нам не привезли». Стали их обихаживать. Сначала всех в одну кучу. Харитина говорит: «Не будем, они запачканные». Я говорю: «Сегодня они такие, а завтра, может, ты такая будешь. Давайте, – говорю им, – в одну кучу, кто может – переползайте».
Кто не может – тащим. Ихний навоз вытаскали, доски ихние кипятком все ошпарили.
Сарай открыли, чтобы проветрило. Их вымыли всех, поносников. Сено чистое настлали и положили их. С них все выполоскали, конечное дело, развесили. День хороший выдался, много высохло на ихнее счастье. Знакомые тут мои лежали, из одного места, из Лесина – Куликов Иван Петрович, Кошкин Иван Иванович, Введенский Константин Васильевич – священника сын, учитель. «Ну, – говорю, – я кухарка ваша». – «Ой, – Кошкин посмотрел на меня, – Шура, это ты?» – «Я». – «Слава тебе Господи. Теперь мы оживем». Я получила крупу, сварила им каши густой. Всем разнесла по кружке каши. Потом плохо стало с Кошкиным к вечеру.
«Поверни, – говорит, – меня». Я повернула. «Плохо, матушка…» Только с полчаса еще пожил… На другой день рису получила, отвар им наварила, стали поправляться поносники. Но семнадцать – двадцать человек помирает каждую ночь. Сначала хоронили – сколачивали из четырех досок гробишко. Какой-никакой. А потом стали хоронить без гробов. А отец диакон тут у нас тоже санитаром пристроился, вот мы с ним всех их отпевали. Тихонечко, конечное дело…
Мы с ним друг дружке слово дали – я вперед помру, чтоб он меня отпел, а он – чтоб я его отпела. Но не который не умер. А покойницкой тут никакой не было. Были ворота большие подвешены так на метр от земли, на них клала Это чтобы крысы их не объедали. И то они объедали носы да уши – лица уж не узнать. Сколько там крыс этих было! Ночью спим, только лица закрываем, а они по нас так и прыгают. Утром встанешь, они к реке, к Кулою бегут.
Метров сто – одна крыса. Или в каптерку идешь… Пока свет не зажжешь, ноги не поднимай, так по полу двигай, чтобы не наступить. Наступишь – заверещит она, и все на тебя кинутся – загрызут. Это меня начальник предупредил. А свет зажжешь, они разбегаются. Так и работала я больничной кухаркой. А кухни так и не было – на бревне котел висит, и на этом же бревне общей кухни котел. А тут собрали зэки собрание и стали кричать: «Пусть хоть раза три нам сварит больничная кухарка! Нам варят больно плохо!» Начальник разрешил. (Это уже не Хрусталев был, а Рыжиков.) Вызывает меня: «Вот завтра и послезавтра сваришь общий котел».
– «На сколько человек?» – «На шестьсот». – «Какой котел?» – «Шесть ушатов». – «Сколько продуктов?» – «Столько-то»… Я все подсчитала и на пять ведер жидкости убавила.
Оно и погуще стало. Мясо, конечно, не проиграла в карты, все положила Картошки.
Луку вяленого. Свеклы. Крупы. Можно сказать, что превосходная баланда И при раздаче я была, когда разливали. Всем понравилось это. Поварам только не понравилось. Три повара там были.
Один повар ученый был, учился на повара. Неделю я им варила – продукты получала.
Потом меня поставили следить. Получала продукты, валила их в котел и при раздаче присутствовала. И так я была у них с января до мая… А тут приезжает к нам парень на лошади, говорит «Собирайся в больницу, в Красный Бор». Собралась я, поехала. Главный врач мне говорит «Принимай прачечную. Больничную». Накормили хорошо, постельные принадлежности выдали – одеяло мягкое, теплое, две простыни, наволочку – стружкой набивали. И комнату мне сразу дали отдельную… Корпуса там хорошие были. А я при складе. Койка, тумбочка, стол.
Работаю я в прачечной. Вызывают к главному врачу: «Принимай анатомию, инструменты». Приняла я инструменты. Потом говорят, горючее сильно тратится. Надо запирать да выдавать по норме…
Опять я. И так целых шесть должностей у меня стало. И покойников мне поручили.
Днем два могильщика ямы роют. Ну, там-то я не бывала, где они роют. А ночью из покойницкой вытаскиваем их. Накинут им перевку на ноги, хватают за руки да за веревку и кладут поперек саней – широкие такие дровни. Да еще и накрыть надо, там лагерем везти, чтобы не видели, чего везут Матрасом я их распоротым накрою, и повезут их. Там зароют, конечное дело.
Каждую ночь… Да… А я тут своих вытащила – Харитину Ивановну на раздачу пищи, Мария Григорьевна – портниха. Да были у нас еще два старичка бухгалтера – Иван Михалыч и другой тоже Иван Михалыч. В моей комнате соберемся, всенощную поем. Иван Михалыч деревянный крест нам сделал, шестопсалмие я наизусть читала, канон споем. Хорошо я там жила. Только все Господа молила, чтобы мне не научиться курить да ругаться. И – слава Богу – не научилась. Только трудно мне с учетом было, я каждые три дня сама себе ревизию устраивала. Грамота-то у меня какая – полторы зимы. Белья у меня триста пар в ходу, да четыре отделения одеты. А врачи там были все евреи, и до чего же люди хорошие, просто превосходные. Севрук – два Севрука, отец с сыном, Шик, Березовский… Они заключенных жалели. Александр Антонович Севрук – хирург был хороший, он себе в штат набрал 58-ю статью. «Я, – говорит, – штат себе набрал – во! Ни одной урки! Все тихие, не будет мату в моем отделении». А доктор Шик говорит: «У меня пускай и мат, я отважу. У меня – не будут!» Ругачка он был, а уж какой хороший. Простой. Вот прибежит ко мне: «Дура ты! Лагерный придурок!» А я ему: «А почто мне ум-то? Таскать-то его? Тяжесть-то такую?» – «Тьпфу!» – только плюнет и убежит. Горячий.
И вот Александр Антонович Севрук мне говорит: «Чего ты не напишешь жалобы и заявления об освобождении? Все пишут, одна ты не пишешь». – «А я и не знаю, чего и писать». – «А ты напиши, как есть. Чем проше – тем лучше. А я тебе хорошую характеристику дам». И адрес он указал мне в Москву. Я и написала, он мне характеристику дал и адрес сам подписал. У нас все один заключенный писал для всех, по сорок рублей за бумагу брал, чтобы написать. А я сама написала, уж как сумела. Ладно-хорошо… Три месяца шла разборка, ходило, видно, взад и вперед. И пришло мне оттуда – освободить меня.
Утром я встала, вызывают меня в контору. Я так и обалдела Зачем требуют? По складу у меня все хорошо, и так все в порядке. Зачем требуют? Я прихожу в контору, сидит Калашников – начальник. «Ну, Саня, пляши!» – «Сказывайте, чего я требуюсь, скорее!» – «Помоему, надо плясать тебе». Не сказывает еще, морит меня. Потом говорит: «Ты освободилась». А я как не бывала на ногах, со мной обморок сделался. Ну, помогли мне тут. Говорят «Иди, сдавай дела.
Как у тебя там?» А у меня все хорошо – ни прибытку, ни убытку. Пошла получать продукты на дорогу да деньги. Два кило селедки дали, хлеба полторы буханки, сахару двести грамм – на дорогу все дали. И в котором часу меня взяли, так в этом часу и освободили.
Минута в минуту – три года. И отправилась я в Вологду, к родне своей, у которых тогда скрывалась. У них три ночи ночевала, а потом кое-как добралась до Водоги, это Пошехонский район, где мой первый приход был. Там на квартире поселилась да одну зиму жила – не служила. Варежки, носки на войну вязала – сорок первый был год. Одеяла стегала, шила – машина швейная моя уцелела, только поломали ее без меня. У меня и зимой хлеб рос. За пару носок – буханка хлеба, за одеяло – фунтов тридцать ржи. Пришла на Казанскую, в октябре, а к Пасхе уж у меня три пуда муки было. Потом служить стала у Спаса на Водоге. Там и сейчас служба – она не нарушалась, та церковь. У Спаса мало платили, совсем там доходу не было. Вот отпевание – принесут с покойником каравашек с килограмм, подаст его староста батюшке и мне… Или на дом пойдем отпевать. Там для нас с батюшкой чистый испекут каравашек, а тем, кто поминать придет, – уж с мякиной, льняной, да еще с чем, с клеверной мякиной. Ужасное время было, прямо ужасное. А служил у Спаса отец Георгий Рженицын – хороший батюшка, очень хороший. Года три я с ним сначала прослужила, только ходить было далеко – семь километров. Устроилась я в школу техничкой. И квартиру мне дали там, в школе. А потом я купила свой дом в деревне Михееве.
Небольшой домик, крыша плохая была. Я его на швейную машину выменяла – так восемь годов я прожила в своем дому. И каждый год на меня три гектара накладывали обрабатывать, как на лишенку. Голоса я не имела. Или льну дергать, или жать… А отец Георгий пошел в гости в Дмитриевское, у кого-то там был праздник. Ну, поговорили они, а там был шпион… Наутро всех пять их забрали. Уж чего они там говорили – не знаю… И тут пришел к нам отец Асинкрит – отца Георгия отец. Он недалеко во Владычине служил, пока церковь там не сгорела.
Загорелась она от молнии в Великий Четверг. Аккурат отец Асинкрит двенадцать Евангелий читал. И пока он службу не кончил, из церкви не вышел. Отца Георгия увезли, а отец Асинкрит пришел через неделю. Почти девяносто годов ему было, служил он до девяносто трех – это самостоятельно… Уж и отец Георгий вернулся к нам из заключения. Года только три он сидел, сактировали его по болезни. Так-то бы они его еще подержали. Пришел он – совсем плохой.
Тут мы давай его лечить. Молоко ему бабы носят. А он в среду и в пятницу – не пьет. Бабы скандалят: «Вам врачи велели молоко пить!» А он: «Врачи-то мне велели, а вот Бог мне не являлся, не приказывал в постные дни молочное есть. Так что отстаньте от меня».
Он насчет этого строгий был… И вот стали оба они служить – отец с сыном. Уж потом-то отец Асинкрит только ему помогал, служил, когда хотел приобщиться. Очень петь любил «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь…». Голосок уж стал тоненький, я под руки его водила.