Текст книги "Тамарин"
Автор книги: Михаил Авдеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– Это городские новости?
– В том-то и штука, что это чистая правда, душа моя! – отвечал он. – Я сейчас был у Мавры Савишны, и она сама объявила мне об этом.
Тогда я взял стакан и выпил его залпом.
– Браво! – сказал Островский. – Вот что значит радоваться чужому счастью! Верь после этого тем, которые говорят, что ты эгоист!
– Отчего же и не верить! – отозвался Федор Федорыч. – А я так убежден, что он тут в доле, и его содействие было нужнее согласия Мавры Савишны. Да чего лучше! Ведь он принял ваше поздравление, князь!…
– Поймали, поймали! – закричал Островский, хлопая в ладоши с непритворной радостью. – Первый раз в жизни вижу, что Тамарин выдал себя! У Ахиллеса найдена пятка! Федор Федорыч, нам необходимо поздравить друг друга с открытием.
Островский долил свой и его стаканы и чокнулся с ним.
Я хотел разуверить их, но Федор Федорыч прервал меня.
– Князь, не давайте ему говорить, – сказал он, – а то он непременно вывернется, и честь нашего открытия пропадет ни за грош.
– Если вы обрекаете меня на молчание, – отвечал я, – так я лучше оставлю вас и поеду поздравить Мавру Савишну.
– Что дело, то дело! – отвечал Островский. – Тебе непременно надо ее поздравить с своей стороны. Ты ведь виновник торжества! Только боюсь, что она не догадается поблагодарить тебя: стара стала Мавра Савишна!
– Островский, ты не великодушен, – сказал я. – Хорошенькая девочка, за которой я ухаживал, выходит замуж. Положим, что я жениться на ней не хотел, но все-таки неприятно… а ты еще надо мной подтруниваешь.
– То-то, брат! Ты со своей теорией сидишь сложивши руки да хочешь, чтобы по тебе молча страдали, а тут явится хорошенький мальчик, тает, тает, да в удобную минуту и предложит руку и сердце, и прощай теория. Эти хорошенькие мальчики очень опасны – нужды нет, что глупы!
Федор Федорыч посмотрел искоса на Островского и тихонько пожал плечами. В словах Островского была часть правды, если допустить, что страшны не мальчики, а их благородные намерения. Но я внутренне сознавался, что брак Володи с Варенькой если и не был прямо делом рук моих, то составился под моим влиянием; я не хотел дать себе отчета в этом влиянии, боясь невыгодного для себя заключения, и невольно согласился с безмолвным мнением Федора Федорыча.
Через полчаса мы разъехались.
Я отправился к Мавре Савишне. Едва я вошел в гостиную и взглянул на нее, как убедился в справедливости слуха. Вся добрая фигура Мавры Савишны была проникнута какою-то торжественностью. На ней был чепец с пестрыми лентами и даже турецкая шаль. Чулок не только не лежал возле, но был изгнан из гостиной, и бедная собачка, по случаю торжественности дня, не допускалась на колени и, поджав хвост, с недоумением посматривала на свою госпожу, не понимая, что не до нее теперь, что Мавра Савишна в этот день помолвила свою единственную, любимую дочку Вареньку.
У Мавры Савишны сидела та дама, с тремя взрослыми дочерьми, которая любит меня как сына. Она услыхала о помолвке и приехала удостовериться в справедливости слуха. С приятной улыбкой на устах, объясняя Мавре Савишне, что она порадовалась ее радости, как будто пристраивала собственную дочь, она, однако ж, со вздохом прибавила, как иные браки бывают несчастливы, как не должно торопиться замужеством дочерей, и в заключение привела несколько весьма утешительных для Мавры Савишны примеров супружества, в которых муж с женой живут как кошка с собакой. В этом разговоре я нашел Мавру Савишну со слезами на глазах, слезами радости и боязни за участь своей Вареньки. Она объявила мне о помолвке, я ей поднес мое искреннее поздравление, а дама, которая любит меня как сына и говорила, что Варенька мне не пара, сказала с участием:
– Что, Сергей Петрович! Упустили, батюшка, невесту-то! А уж этакой другой со свечами поискать!.. Э, эх, молодые люди! Не умеете вы ловить свое счастье.
Я ей ответил, что за счастьем не угонишься, и поспешил выйти в другую комнату, потому что мне неприятно было оставаться в одной с нею, а добрая Мавра Савишна утерла слезу удовольствия и принялась благодарить нежную даму за любовь ее к Вареньке.
В другой комнате – той самой диванной, в которой месяца полтора назад, однажды вечером, при неясном свете цветного фонарика, окруженная цветами и зеленью, трепещущая Варенька повторяла мне свое «люблю», – увы! в этой комнате та же Варенька, правда, немного побледневшая, но более серьезная и холодная, сидела рядом с Имшиным, который, по праву жениха, целовал ее руку. Это сближение обстоятельств произвело на меня тяжелое впечатление. Может быть, те же мысли в это время пронеслись перед воображением Вареньки; но она, как и я, глубоко затаила их.
Прием Вареньки был немного холоден и принужден, хотя она не могла скрыть румянца, вспыхнувшего на ее щеках при моем появлении. Она, может быть, боялась, что мои сарказмы сильнее прежнего будут преследовать ее, но я был вежлив и добродушно-весел, как прилично радующемуся ближнему: она не была уже моя Варенька, и я уважал в ней чужую… Вскоре приехала и Наденька – полюбоваться на счастье соединенных ею сердец; с любопытством посмотрела она на меня, и я стал еще веселее, еще добродушнее. Варенька немного конфузилась, когда речь касалась предстоящего брака; но я щадил ее деликатность, и она, кажется, в душе была благодарна.
Так я просидел все условное время визита, и моя бесцеремонная веселость оживила всех.
И добрая Мавра Савишна, проводив свою гостью, пришла полюбоваться на счастье своей парочки и была весела и говорлива. Но когда я мог уехать, не оставляя толков на счет краткости визита, я взялся за шляпу.
– Куда вы, Сергей Петрович? – сказала Мавра Савишна. – А нашего хлеба-соли откушать, обрученных поздравить? У меня сегодня никого не будет, но вас я считаю своим: мы с Варенькой еще в Неразлучном так к вам привязались, что, право, любим, как родного; и вы должны разделить с нами нашу семейную радость.
Мавра Савишна говорила от души; искренность ее слов можно было прочесть на ее добродушном лице. Варенька глядела на меня застенчивым, полулюбопытствующим, полупросящим взглядом. Ей, кажется, хотелось, чтобы я принял эту роль близкого человека, чтобы с этой минуты я любил ее, но любовью родного, а не постороннего; но я не хотел обманывать ее. Я не хотел под маской одного чувства искать другого: меня всегда возмущает такой приятель жены, который ищет дружбы мужа, и я никогда и никуда не втирался под чужим именем. Я извинился перед Маврой Савишной, сказал, что у меня обедают несколько знакомых, и уехал, не оставив своим приездом темного пятна на этой, может быть, немного грустной, но тихой семейной картине.
Однако ж надобно заметить, что я весь этот день был не в духе и страдал желчью. Впрочем, быть может, всему виной выпитый мною стакан шампанского, которое так вредно мне!
Еще две длинные недели, которые выкупил один оригинальный вечер.
Я был у Домашневых. Володя уехал в Москву делать закупки. Варенька встретила меня, как мы встречались в последнее время, – довольно холодно, но непринужденно. Эта непринужденность невольно давала мне мысли не совсем лестные для моего самолюбия. Мне казалось, что Варенька примирилась со своею участью и стала равнодушна ко мне. Но меня разубеждала подмеченная мною черта Варенькиного характера: она никогда не делала из себя героини романа. Она любила, она страдала, она начинала привыкать скрывать свои чувства, но никогда не драпировалась ими. Убежденная опытом, что нельзя носить на лице всякое движение сердца, она если находила нужным таить что-либо, то таила крепко и не поддавалась мелочному кокетству натур средней руки, которые хотят, чтобы в них видели героинь, и потому стараются надеть как можно эффектно маску притворства, оставляя в ней приподнятый уголок, чтобы можно было догадываться о скрытом чувстве; за это я и любил Вареньку: это была чистая, прямая натура, грациозная в своей простоте и завлекательная по своей неподдельности.
Мы сидели вдвоем в диванной, но добрая Мавра Савишна вскоре нас оставила, потому что встретились какие-то затруднительные вопросы при шитье приданого, которые требовали ее личного разрешения и надсмотра. Мы остались вдвоем. Варенька сидела в углу дивана, я прямо против нее, на мягком кресле. Две свечи горели между нами на рабочем столике и ясно освещали бледные, и спокойный черты Вареньки. Остальная часть комнаты, в которую свет пробивался сквозь решетки, обвитые плющом, тонула в полутемноте. Находясь под влиянием, может быть, разнородных мыслей, не связанные этикетом и поставленные в ложное друг перед другом положение, мы после ухода Мавры Савишны хранили глубокое молчание, и тогда среди этого молчания разыгралась странная сцена.
Мне хотелось узнать, действительно ли и до какой степени охладела ко мне Варенька, и немного сблизить то почтительное расстояние, на которое разошлись мы. Я тихо встал, оперся одной рукой на столик, а другую молча подал Вареньке. Варенька взглянула на меня холодно, холодно, на ее лице как будто выразилось удивление, и только; она не пошевельнулась, она не сделала никакого знака, который бы отвечал на мой призывающий жест, и равнодушно оставила меня в моей просящей позе.
Тогда у меня явилось непреодолимое желание пробить, если можно, эту холодную завесу, за которой скрыла Варенька свои задушевные думы, уничтожить ее немое, но тем не менее сильное сопротивление. Не оставляя своего положения, я смотрел прямо в темно-голубые глаза Вареньки; сначала мой взгляд, как и жест, не произвел никакого впечатления, но потом смутил ее. Легкая краска выступила на ее щеках, дыхание стало чаще; она приподняла на меня глаза и тихо проговорила:
– Пожалуйста, не смотрите на меня так.
Но я молча продолжал смотреть на нее… Головка ее склонилась на грудь, она вся опустилась, как птица под стеклянным колоколом, из-под которого вытянули воздух, и вместе с тем рука ее упала в мою руку.
Я взял ее: она была холодна как лед. Тогда, сознаюсь, первым чувством моим был испуг: я думал, что с Варенькой сделалось дурно, и ни как не ожидал подобного результата. Я старался согреть в своих руках ее руку и с беспокойством спросил Вареньку, что с ней. Она приподняла голову и тяжело вздохнула. Я успокоился, оставил ее руку и с удовольствием опустился в кресло: взглянув на себя в зеркало, я увидел, что был бледен как полотно. Несколько минут мы просидели молча; наконец Варенька первая прервала молчание и с упреком сказала мне:
– Что вы делаете со мною, Тамарин?.. Вы открыли новое средство мучить меня.
– Боже мой! – говорила Варенька, не обращаясь ко мне, как будто думала вслух. – Неужели я никогда не выйду из-под этого влияния? Неужели все мои силы будут вечно разбиваться о вашу волю. Я вас не люблю больше, я не хочу, не должна любить вас! Откуда ж у вас эта власть надо мною? Кто вам дал ее? Я молчал.
– Долго ли, наконец, вы будете мучить, преследовать меня? – спросила она, рассерженная моим молчанием. – Это несносно!.. Кто дал вам на это право?
Я посмотрел на нее, и в первый раз взгляд мой был не притворно-холоден, потому что в эту минуту я видел перед собой только светскую девицу, Варвару Александровну Домашневу, невесту одного моего знакомого, Имшина, которая в последнее время делает мне честь очень холодно встречать меня. Она мне грустно напомнила Вареньку, ту миленькую, наивную деревенскую девочку, которая заинтересовалась мной, как ребенок сказкой, и влюбилась в меня, как дитя, – Вареньку, которая, увы, была для меня уже потеряна невозвратно! Мне стало досадно. Я горько улыбнулся и начал говорить ей.
– Помните, Варвара Александровна, с полгода назад в Неразлучном, я приехал к вам однажды утром. Я знал уже, что правлюсь вам, что моя полуотжившая натура интересовала ваше юное воображение, как новая не читанная вами книга. Сознаюсь вам, мне льстила и меня занимала эта детская любовь, полная слепого удивления и преданности. Но я приехал к вам охлажденный обстоятельствами. Я отбросил самолюбие и высказал вам нагую истину. Я показал вам, как опасно для хрупкой, свежей натуры столкновение с полуотжившим человеком, как многого требует наша любовь и как мало дает! Я все вам высказал: тогда и вы меня поняли. Разговор наш был прерван приездом Ивана Васильича. Он мне отдал письмо; пока я читал его, вы были в саду, одна со своими мыслями; тогда было время раздумать и остановиться. Но я пришел, и как нашел вас? Вы страдали не оттого, что я вам высказал, не от боязни будущего, а от боязни, что будете лишены возможности испытать его. Я хотел выведать ваши чувства, и вы отвечали мне, с досадой девицы, оскорбленной тем, что ее считают за дитя: вы сердились на меня за то, что я хотел сберечь ваше детское сердце и не дать разбиться вашим свежим иллюзиям. Тогда… я… я принял ваш ребяческий вызов. Конечно, я виноват перед вами: я должен был лучше знать ваши силы и наперекор вам отказаться от вашей любви, но вы бы мне не простили этого… да имел ли я право щадить вас, когда вы сами не хотели вашей пощады? Вы были хороши, как распускающийся цветок!.. Я принял вашу любовь и отвечал на нее сколько мог… Тогда вы были счастливы…
– Да, я была счастлива! – сказала, вздохнув, Варенька.
– Потом мне встретилась надобность ехать…
– Скажите лучше, – прервала она, – что вам надоела любовь деревенской девочки. Вам предстояло другое развлечение, и вы бросили ее, как ребенок бросает изломанную игрушку.
– Пожалуй и так! – сказал я. – Я не даю более, сколько обещаю. Да и как вы хотите, чтобы я умел щадить других, когда я не щажу никогда самого себя? Я приехал сюда, и вскоре вы приехали за мной…
– Да, – сказала Варенька с горечью, – притащилась сюда за вами. Я вытащила мою добрую старушку-мать… Конечно, я должна была надоесть вам! Я должна была потерять право на ваше уважение! Мне стыдно за самое себя! Но что ж делать, – прибавила она, – я не могла там оставаться одна, вечно одна! Это было выше сил моих…
Я дал ей высказаться и потом продолжал:
– Вы меня не поняли: я был бы низок, если бы упрекнул вас доказательством вашей любви.
– Я вас слушаю, – сказала она.
Я продолжал:
– Мы встретились здесь, но уже не теми, какими расстались. Наша ребяческая, немного смешная, но тем не менее прекрасная любовь была оставлена в темных аллеях Неразлучного. Здесь нас ожидал свет, приличия. Здесь наша любовь, как и всякая любовь в свете, стала игрой самолюбия; и потому, мудрено ли, что здесь вместо наивной Вареньки и ее интересного поклонника, сошлись просто Варвара Александровна с Сергеем Петровичем! И любили мы, как любят в свете, – беспокойно, осторожно, часто подумывая, «что об этом скажут». И вот однажды вам показалось, что я не то чтобы мало любил вас, а мало показываю эту любовь. И не то чтобы вам самим это показалось, а вам намекнула добрая подруга. Ваше самолюбие было оскорблено – это понятно. Вам должно было показать самой более холодности, и мы были бы квиты. Но нет! Вы захотели большего торжества: вы захотели показать, что не дорожите мной, и по совету этой же подруги да из участия к одному страдальцу, который не боится, что в свете будут говорить про его любовь, вы мне дали соперника, да еще показали ему преимущество. Скажу вам откровенно, я человек самолюбивый и ужасно не люблю счастливых соперников, а особенно такого рода, с которыми и в борьбу вступать не лестно. Тогда, сознаюсь, я испугался и уступил ему поле без битвы, а вы, чтобы довершить его торжество, наградили его своей рукой.
Варенька молчала, но была в сильном волнении. Я сам начинал чувствовать какое-то беспокойство, но продолжал:
– Теперь все, что было общего между нами, пережито. Вы захотели резко отделиться от прошлого, и я безропотно повиновался вам. Я вас не упрекал, я вам не сопротивлялся; сходимся мы теперь как чужие, и встречи наши холодны, холодны, как ваши чувства ко мне.
Я посмотрел на Вареньку: она вздохнула.
– Но как вы хотите, чтобы иногда, сидя вдвоем, в той комнате, на том самом месте, где были другие встречи, высказывались иные чувства, – как вы хотите, чтобы прошлое не зашевелилось в душе и невольно не отразилось на нас. А вы говорите, что я преследую вас. Вы спрашиваете, кто мне дал право вас мучить, как я сохранил мое непрошенное влияние? Неужели в самом деле я и всегда я буду во всем виноват? Неужели во мне нет человеческого чувства и я вечно играю и собой, и другими! Спросите самое себя и судите сами!…
Желчь волновалась во мне, и последний упрек был высказан мной от души. Варенька задумалась, воспоминания, которые я пробудил в ней, казалось, произвели на нее сильное впечатление: она сделалась мягче, доступнее и, немного помолчав, сказала:
– Может быть, я поторопилась осудить вас, может быть, вы не виноваты. Действительно, нельзя так скоро оторваться от прошлого; можно холодно встречаться; можно из близких сделаться чужими, но память о прошлом, все, что крепко привилось к душе, не скоро из нее изглаживается; я это знаю по себе, – сказала она, вздохнув. – Видите, я с вами откровенна, – продолжала она, – я сознаюсь, что мне тяжело, мне трудно расстаться с памятью о том, что было мило. Но жребий брошен. Мы не можем, не должны любить друг друга. Так расстанемся друзьями… Мы останемся ими, Тамарин, не правда ли? Вы единственный человек, которого я любила… и вы будете моим лучшим другом!
Варенька смотрела на меня так добро, так приветливо! В ее взгляде было еще более просьбы, чем в словах. Она создала себе отрадную мечту и прилепилась к ней. Может быть, со времени нашего разрыва это была ее первая сладкая мечта! Но она была не в моем духе.
– Вашим лучшим другом после мужа! – докончил я.
Варенька опечалилась и затаила грустный вздох.
– По крайней мере вы исполните другую просьбу, – продолжала она. – Вы добры, вы благородны… если в вас осталось сколько-нибудь прежних чувств ко мне, то именем этого прошлого прошу вас, помогите мне забыть его. Видите ли, я говорю вам то, что бы должна была скрывать от вас, но я уверена, что вы не употребите во зло моей откровенности. И вам это будет так легко, Тамарин. Я вижу теперь: я вам никогда не была очень дорога. К тому же вы так хорошо владеете собой, вы так легко от всего отрываетесь. Зачем вам несколько моих лишних слез, несколько поздних сожалений?
Мне казалось, я слышал мою прежнюю Вареньку: это была ее непритворная, простодушная речь, ее грустные и полные детского доверия слова. Мне было жаль ее, мне стало жаль и прошлого.
– Видно, я вас люблю еще, – отвечал я, – потому что не могу отказать в вашей просьбе. Но теперь, в нашу, может быть, последнюю откровенную беседу, я должен вам сказать несколько слов о себе: мне бы не хотелось расстаться с вами, оставив в вас те убеждения, которые вы сейчас высказали. Вы говорите, что я не очень дорожу вами, что я легко от всего отрываюсь. Почему вы знаете это, отчего вы это думаете? Потому что я не тешу моих приятелей рассказами о своих печалях, до которых им нет дела; что я не нуждаюсь в их утешениях, которые нисколько мне не помогут, и не возбуждаю сожалений, которые ненавижу? Потому что на моем лице нельзя прочесть моих дум: потому что я смеюсь, когда, может быть, грусть или досада шевелятся в душе? Странно, что вы до сих пор так мало узнали меня! И скажу вам больше: мне грустно, что вы предполагаете во мне одно дурное! Вы меня считаете эгоистом, – и не ошиблись; но знаете ли, что в вас более эгоизма, чем во мне? Вы теперь думаете только о себе. Вы хотите, чтобы только вам было легко примириться с новым положением. Не правда ли? Но вы не подумали, как, может быть, грустно и больно отрываться от последней мечты, от последней иллюзии!
Вы не подумали, что трудно примиряться с душевным холодом тому, кто, может быть, в последний раз собрал весь бедный остаток чувств и доверил его вам, для того чтобы еще раз обмануться. Тяжело утрачивать первую веру в счастье, еще тяжелее – последнюю!
Я замолчал, потому что был сильно взволнован; я сам расчувствовался от своей сентиментальной выходки. Мне было грустно. Я взглянул на Вареньку: она была бледна, слезы выступили на ее больших темно-голубых глазах, но, казалось, какое-то тайное недоверие остановило их, и, не смея упасть, эти слезы повисли на длинных ресницах.
– Боже мой, что бы я дала, чтобы знать правду! – сказала она.
А трудно было узнать эту правду: я сам не знал, любил ли я Вареньку.
– Скажите мне, наконец, научите меня, что мне делать! – сказала Варенька, болезненно сжимая свои руки; и в ее дрожащем голосе, в ее страдальческом лице, в ее беспокойном взгляде выражалась страшная борьба недоверия и надежды, сомнения и решимости.
Я видел эту борьбу, и она отразилась во мне, она подняла со дна моей души группу смутных и противоположных чувств, между которыми я нескоро мог освоиться. Первое из этих чувств было за Вареньку: я хотел вполне примириться с нею, смыть своею любовью все огорчения, которые нанес ей в ее любви, освежить свое больное, измученное противоречиями сердце.
После долгих и скучных лет тяжелого одиночества робкой и себялюбивой души, которая вечно и беспокойно ищет созвучий, но, вызвав их, из пустой боязни смешного, как затронутый еж, тотчас щетинится и прячется в самое себя, – после этих невыносимо долгих и страшно бесцветных лет это был первый благородный порыв души моей… Может быть, в этом порыве отчасти было и желание посмеяться над Имшиным, который, кажется, думает, что он в состоянии бороться со мной, может, также и другое желание – успокоить мое ненасытное самолюбие, оскорбленное последней холодностью Вареньки. Я не сознавал тогда этих последних мыслей, но готов допустить их тайными двигателями, как охотно допускаю в себе все дурное. Как бы то ни было, в первую минуту я любил и готов был любить Вареньку; и что-то светлое и отрадное было в этой минуте! Второе чувство – это вечно противоречащее и вечно живущее во мне чувство, было мгновенно, но сильно. Оно мне живо развернуло скучную картину наших беспокойных встреч, длинный ряд толков и пересудов, которые могла бы возродить разошедшаяся свадьба. Оно мне сделало неизбежный вопрос: чем все это кончится? С невольным сожалением, как перед долгой разлукой с неверным свиданием, посмотрел я на расстроенную, беспокойно глядящую на меня Вареньку, и на вопрос ее, что ей делать, затаив тяжелый вздох, отвечал:
– Выходить замуж за Имшина.
И мои слова произвели на меня магическое действие, когда я вспомнил об Имшине, как о женихе Вареньки: мне показалось, что сожалеть о ней значит ему завидовать. Гордость моя возмутилась, и холод сжал зашевелившее сердце.
А Варенька еще несколько мгновений продолжала смотреть на меня своими влажными глазами, потом провела но ним рукою, как будто пробуждаясь от сна, и когда приподняла потом свою хорошенькую, но бледную головку, то глаза ее были уже сухи и холодное лицо спокойно.
– Благодарю вас, Тамарин, – тихо сказала она, – за то, что вы напомнили мне мою обязанность, а еще более за то, что дали узнать себя.
Я отвечал, что это не стоит благодарности, встал, поклонился и вышел.
Странное чувство я вынес от этого вечера! Что-то похожее на сожаление, что то грустное шевелилось у меня на душе, а между тем самолюбие мое было успокоено. Не от меня ли зависело разорвать свадьбу Вареньки?
Но страннее для меня то, что я остался как будто недоволен собой. Отчего бы, кажется? Разве не все делается по моему желанно? А хотелось бы мне знать, чего желаю я…
Мужчины мне надоели страшно; Вареньку я не хотел видеть: встречи с нею бесполезно раздражали меня. У Марион, как нарочно, умерла тетка, и она уехала к ней. Остальные женщины в городе нисколько не интересовали меня, и я их охотно отнес к разряду мужчин. Я стряхнул пыль с моих любимых авторов и заперся с ними. Раз утром я услышал громкий разговор в моей прихожей.
– Дома Сергей Петрович? – говорил скоро чей-то знакомый голос.
– Дома-с, да не принимают! – отвечал мой мальчик, тем нерешительным тоном, которым обыкновенно отказывают наши лакеи.
– Отчего же это он не принимает?
– Не знаю-с; не приказали принимать.
– Да что же, может, болен он?
– Никак нет-с: здоровы.
– Ну, может, занят… а? занят?
– Заняты-с.
– Что ж он делает?
– Кофей кушают.
– Гм! Ну, а может, есть у него кто, а?
– Никого нет-с.
– Да ты врешь!
– Никак нет-с.
– Гм! Ну, и никого не принимает?
– Никого-с.
– Ну, а не говорил он на случай, что если дескать, Иван Васильич приедет, просить или доложить, что ли? Иван Васильич из Редькина! Знаешь Редькино?
Тут я позвонил и велел просить Ивана Васильича: мне почему-то вдруг захотелось посмотреть на его добрую фигуру.
– Ну, вот это по-приятельски, это по-нашему! – заговорил Иван Васильич, увидев меня, и только я успел протянуть ему руку, как услыхал на своем лице его жаркое дыхание, и три неумолимых поцелуя звучно напечатались на моих щеках. – Ну, вот спасибо, что приняли! А то как, шутка ли, с полгода не виделись, да и не принять!
– Вы видите, Иван Васпльич, что приказание не относилось к вам, но я вас никак не ожидал.
– Я так и думал! Очень, очень вам благодарен, что не забыли меня.
Иван Васильич сделал движение: я подумал, что он хочет снова облобызать меня, и подвернул ему свою сигару.
Он взял ее, несмотря на то, что никогда сигар не курил, и вертел в руках.
– Садитесь-ка, Иван Васильич; да не хотите ли лучше трубку?
– Позвольте лучше трубочку, – сказал он, осторожно сев в мягкое кресло и отираясь шелковым платком.
– Давно ли вы здесь?
– Вчера только приехал, Сергей Петрович, только вчера!
– По делам, вероятно?
– Гм… да, и по делам, а главное, правду сказать, хотелось побывать на свадьбе Варень… у Варвары Александровны…
– А скоро разве ее свадьба? – спросил я, и, не знаю отчего, кровь бросилась мне в голову.
– Как, вы разве не знаете? А еще в городе живете! Завтра, завтра отдают ее, голубушку!
И круглое лицо Ивана Васильича исказилось какой-то весело-плачущей улыбкой.
– Да что ж вы здесь делаете, что и этого даже не знаете? – спросил он.
– Я сидел дома и никого не принимал.
– Что так?
– Был не совсем здоров, да и занимался.
– Гм; ногти отделывали или итальянские арии новые какие-нибудь распевали?
– И то и другое.
– А я к вам с поручением от Варвары Александровны, ведь я у нее посаженым отцом: она просит вас быть у нее шафером.
– Что это ей вздумалось выбрать меня? – спросил я, немного озадаченный этим неожиданным приглашением.
– Она говорит, что вас знает лучше всех из здешней молодежи и что ей очень хочется, чтобы вы именно держали венец над ней.
– А, в таком случае буду, непременно буду. Я сам поеду благодарить ее за честь.
И мы оба замолчали. Не знаю, почему я был взволнован.
К тому же меня интриговало желание Вареньки иметь меня своим свидетелем. Я не понимал этой прихоти выбора; он даже как-то неприятно отозвался в моем самолюбии; но я принял его охотно, как иногда в известной настроенности духа, охотно желаешь встретиться с неприятностью.
Не знаю, о чем думал Иван Васильич; но он часто и звучно пускал клубы дыма, как паровозная труба, потом поставил трубку, вынул свой шелковый платок, отер им лоснящееся чело и долго свертывал его комком в руках.
– А знаете ли, Сергей Петрович, – сказал он наконец, – я, признаюсь вам, думал, что если мне придется быть на свадьбе Варвары Александровны, так увижу я вас там с ней, только не с венцом, а под венцом!
– С чего же это вам думалось? – сказал я смеясь.
– Да так вот, думалось, да и только. Ну, вот подите! Ведь как нашему брату влезет иногда какая-нибудь мысль в голову, так уж так в ней засядет, что и не выгонишь ее… и видишь, что по пустому живет, а калачом ее оттуда не выманишь! А жаль, – прибавил он, задумавшись.
– Отчего же жаль? – сказал я. – Чем Имшин не муж?
И я невольно усмехнулся. Иван Васильич заметил эту усмешку, и она, кажется, оскорбила его за Вареньку.
– Да! – сказал он с большим, нежели в нем было, убеждением. – Действительно! Владимир Иваныч – прекрасный молодой человек, ведет себя не по летам: не пьяница, не игрок, не мот; конечно, не забросает он никого словами, не боек, да для семейного счастья этого и не нужно. Я рад выбору Варвары Александровны.
– Ну, вот видите, – сказал я, – вы столько насчитали достоинств в Имшине, что лучше его трудно и найти в мужья.
– Оно, конечно, действительно… оно трудно, – пробормотал Иван Васильич, видимо недовольный и тем, что нашел в Володе одни только отрицательные достоинства. – Да что, ведь с вами не сговоришь! – сказал он решительно, выходя из двух огней, между которыми поставил себя. – Вы всегда правы останетесь… а скажу я вам откровенно: прекрасный человек Владимир Иваныч, да для Варвары то Александровны мне бы еще получше хотелось.
– Вы льстите мне, Иван Васильич, – смеясь сказал я, находя глупое удовольствие сердить добряка.
– Нет, не льщу я, не умею я льстить, – отвечал Иван Васильич, – я не городской житель, не светский шаркун, а вот что скажут вам: человек вы умный, очень умный человек, да несметливый. Ничего вы дельного во весь век не сделаете! Пройдет у вас счастье, с позволения сказать, под носом, а вы и усом не пошевельнете, чтоб поймать его. Бог вас знает, лень ли вам, боитесь ли вы чего, только скажу я вам: вечный вы враг себе, Сергей Петрович!
– Ну что, льщу я вам? – спросил он потом; и улыбка весело пробежала по его открытому лицу, потому что он высказался и оправдался в собственных глазах. И мне весело было слушать его: я никогда не видал так добродушно излившейся желчи.
– Однако мне пора, заболтался я, а еще надо в Палату съездить… Вы на меня не сердитесь? – сказал он, живо вставая и протягивая мне руку. – А Варваре Александровне я скажу, что вы будете… так до свидания…
Я от души пожал его радушно протянутую руку, но прежде, нежели успел сказать ему что-нибудь, как уже увидел перед собой плотно натянутую спинку коричневого фрака, с раздвоившимися фалдами, и круглая фигурка Ивана Васильича, живо колеблясь с ноги на ногу, быстро исчезла.
Я остался в раздумье, с улыбкой на губах и неясными мыслями. Очнувшись, я нашел себя в дурном расположении духа и, признаюсь, пожалел, что не оставил Ивана Васильича рассуждать в передней с моим мальчиком. Потом я спросил одеться и отправился к Мавре Савишне, но не застал ее дома: сказали, что она уехала с Варенькой верст за пять в монастырь, помолиться чудотворной иконе. Тогда я пустился по знакомым и полгороду показал свою веселую и очень довольную собой фигуру.
А без меня заезжал, говорят, ко мне Имшин и просил по обязанности шафера распоряжаться на его свадьбе. Вот что называется в чужом пиру похмелье!
Отдали ее! Отдали Вареньку!.. Что за вздор! Кто ж отдал ее? Сама вышла! Вот как это было.