355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Савеличев » Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного) » Текст книги (страница 6)
Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:25

Текст книги "Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)"


Автор книги: Михаил Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

Слава не говорил и не думал – "Марина", и поймал себя на этом. Только "она", "ее", "ей". Было ли так всегда? Такая шальная и подленькая мысль, словно ему все равно кто именно возбуждает его страсть, его желание жить, придает смысл телодвижениям и раскручивает внутренний моторчик бытия. Может быть, это и правда, но не та, о которой стоит думать именно сейчас, при соприкосновении с ее кожей с бегущими токами уже близкого пика, восторга, пароксизма, и не та правда, которая верна во времена одиночества и зимы. Ее нужно назвать ложью, так как она вырывается из объятий и стонов, выходит из пор, впитывается в простыню, становясь просто еще одним кровавым пятном, которое придется застирывать (и почему это у них всегда не во время?).

Но маленькое сопротивление собственных мыслей поразило его. Неужели вышел их срок? Неужели еще один звоночек прозвенел? Впрочем, почему еще один? Ах, да... Имя. Такое имя – Марина. Чего доброго в астрологию поверишь. Привычка, немножко привычки – Марина, Марина, Марина. Господи, как с тобой хорошо, девочка. Это не мне надо сейчас замерзать, я этого не умел, я умею брать, не отнимать, а брать то, что мне дают, а уж мне-то отдадут все.

– Не выходи, – попросила она, – в такие минуты хочется быть еще ближе. Я хочу быть беременной тобой.

Слава вздохнул, но она его не поняла:

– Не бойся, – не от тебя, а именно тобой. Я ненормальная?

– У тебя красивая грудь.

– Маленькая.

– Именно.

– А что у меня еще красивого? – без всякого подвоха, на полном серьезе спросила Марина, щекоча ему шею мокрой темно-рыжей кудряшкой.

В редкие моменты Слава ощущал какое-то непонимание этого человека. Не то чтобы он мог похвастаться особой прозорливостью в отношении человеческой природы, но, во всяком случае, мог с той или иной степенью точности предсказать поведение конкретного человека в той или иной ситуации. Особенно это легко давалось в рутинных и пограничных ситуациях – здесь поступки скатываются до самого кондового бихевиоризма – стимул-реакция. Он не ждал неожиданностей и единственное, что мог себе позволить – лишь изредка приподнять левую бровь, ровно настолько, насколько имярек отклонялся от своей баллистической траектории. Трение воздуха, понимаешь. Марина была достойна большего. Предвидеть женское поведение в постели просто – достаточно поцелуя, ну, может быть, еще понаблюдать за походкой. Поведение ее после близости ничем не отличается от разговора во время официального приема в посольстве – показывай зубы и говори как тебе было хорошо. Но Марина умела не то что выйти, а выломаться из ситуации взглядом, движением, фразой. Слава ценил подобные моменты и коллекционировал. У него было два, нет – три таких раритета, достойных аплодисментов, но Марина вряд ли это поняла бы. Хотя?...

– Тебе не холодно? – спросил он, чтобы хоть что-то сказать. Язык распух и еле ворочался во рту. Укусила она его что ли?

– Мне жарко, – с обычным своим придыханием прошептала она. – А тебе?

Так, тут он вновь на своей обжитой траектории. Почему он их меняет? Гонится за новизной? Это ему-то?! В его положении?!! Ему больше подходят эрзац-супружеские отношения – тихо, мирно, я сверху, ты снизу, пару раз в неделю и то много. Зачем привыкать к чьим-то привычкам, когда вот здесь перед тобой вполне приемлемый вариант, минимодель мира и времени. В меру любви, в меру секса, в меру фантазий, в меру обязательств. Но что-то ему мешает, зовет на подвиги, заставляет засматриваться на других девок, распускать хвост, сочинять стихи и песни. С этим нужно крепко разобраться, но позже, когда опять станет холодно.

– Мне холодно, – погладил он ее по спине, провел ногтями по кошачьему месту и, наверное, оставил там багровые царапины.

– А так? – пошевелилась она.

Слава прислушался к себе.

– Теплее.

– А вот так? – оттолкнула она его и заставила упасть спиной в мокрое одеяло.

Было жарко и они кричали.

Потом Марина заснула, а Слава захотел есть. Как обычно после близости. Можно было пойти на кухню, сварить кофе на молоке, поджарить хлеб, положить на него с одной стороны ветчину, с другой – сыр, а еще там была красная рыба, уже нарезанная аккуратными тонкими ломтиками, толстенькие сосиски гусиного паштета... Пришлось приложить изрядное усилие, чтобы противостоять гастрономическому онанизму – Марина спала у него на плече и не стоило ее будить. Осталось только поизучать трещины на потолке, обои и картинки на стенах, книжные полки.

Трещины были самыми доступными и наименее интересными – внимание почему-то соскальзывало с них на наиболее неприятные и мучительные воспоминания, оживающие во всех красках и пробирающие до дрожи. Обои выцвели от старости или от постоянно заглядывающего в окно солнца, которое выжигало заодно краску на Марининых рисунках, отчего цветастые акварели напоминали то блеклое безобразие, в которое превращались творения Ван Гога через несколько десятков лет после написания. Однако художницей, в отличие от одноухого безумца, она была никакой – ужасные березки, жуткие облака и грязные дожди, в общем то, во что превращается даже самая распрекрасная погода для ведомого на казнь – легко стираемый фон кричащей от ужаса предстоящей смерти души.

Но одна картина Славе все-таки нравилась. Изуродованные затылки с редкими волосами и пятнистыми плешинами, сморщенные уши, клочки бороды, вставшей дыбом, уходящий вверх откос, усыпанный обрывками газет, консервными банками, бутылками, сигаретными пачками и еще чем-то гнусным, разложившимся и отвратительным, пролежавшим тысячи лет на железнодорожной насыпи, и где-то там, наверху, угадывается слитная тень несущегося поезда с хаотичным нагромождением глаз, занавесок, свертков, задниц, пантомимы. Рисунок очень хорошо иллюстрировал его философию – э ха нэ, куда спешить...

Просить акварель у Марины он не собирался, хотя она делала неоднократные попытки всучить ему что-либо из своего творчества, но ему удавалось отклонять подарки, а когда не удавалось, то всегда подворачивался тот, кому это можно было передарить. Вешать собственную жизнь на стену и изо дня в день на нее пялиться не стоило хотя бы из чувства самосохранения.

Книги вызывали смех, а когда смех проходил, то удивление – неужели и ему что-то из стройного ряда глянца, цвета, серийности и серости нравилось, и он не жалел ни денег, ни сил дабы поиметь все на свою полку. Так смотрят на собственную детскую мазню, когда еще не пришло время ностальгии или добродушного смеха, и тебе стыдно и неловко за самого себя и свою непосредственность. Эк меня угораздило. Напоминание о детстве, не физическом, конечно, а, скорее, психологическом, об невзыскательных потребностях и примитивных инстинктах. Он знал, что скоро это пройдет. Так, возможно, чувствует Бог, вспоминая свои мучения при сотворении амебы.

Большая часть книжной коллекции досталась Марине от него, но у девушки хватило здоровой лени, чтобы ничего не читать. Кажется, это было летом, прямо-прямо накануне первого сентября, и он уже плохо помнил состав своего букинистического кладбища, перезахороненного теперь здесь. Электрический свет отражался острыми копьями от лакированных переплетов, поглощался без следа темным коленкором, поэтому узреть подробности минувших дней не удавалось никаким прищуром и оттяжкой указательным пальцем нижнего века. Это почему-то вызвало жгучее любопытство, настолько интимное как тайное ностальгическое рыдание над своими первоклассническими прописями, что могло возникнуть только в момент тишины и относительного одиночества.

Высохшая кожа былых интересов, смятые кости корешков, зияющие проломы с пожелтевшими и истрепанными зубами-страницами, мумифицирующая пленка полиэтиленовых обложек и папиросной бумаги, костыли детства и юности, лживые советчики и равнодушные утешители, толстые пыточные кирпичи изуверов-классиков и истрепанные шлюшки, любящие выдумки и путешествия. Сколько же я должен был угробить времени, здоровья, денег, чтобы похоронить вас в деревянных югославских гробах со стеклянными крышками?

Как вас много. Вас безумно много, сеятели доброго, вечного, бесполезного... Воистину, настали тяжелые времена, прогневались боги, дети больше не слушаются родителей и всякий стремится написать книгу.

Он почувствовал, что Марина проснулась, и высвободил затекшую руку, превратившуюся в какой-то окаменевший болезненный обрубок. Теперь можно встать и положить цветочки, но мгновение расставания с собой далеким, наивным и безнадежно мертвым безвозвратно ушел, да и девушка не поняла бы – зачем книгам дарят букеты.

Очень кстати позвонили в дверь. Настойчиво, требовательно, по-хозяйски. Как себе домой.

– Пойду сполоснусь, – сказала Марина, перелезая через Славу.

– Холодной водой?

– Ага. Не идти же липкой в школу.

– Бедная.

Постель оставалась за ним. Морщась от холодного пола, Слава дошел до стола, порылся в ящиках, вытряхивая канцелярскую мелочь, новые и старые тетради на пол, наконец отыскал пузырек с остатками чернил, для чего-то нужных девушке в эпоху шариковых ручек и поголовной неграмотности, не поленился сходить на кухню, где в ванной стуча зубами сидела Марина, сломал присохшую пробку и набрал из крана водичку. Встряхивая импровизированный шейкер, он вернулся в комнату. Залить пятна радикально черным цветом с зеленоватым оттенком было делом нехитрым, но простыня приобрела жутковатый вид савана для зверски убитого человека с разводами свернувшейся, подгнившей крови. Пришлось связать это безобразие узлом, а расплывшиеся кляксы на матерчатой обшивке дивана укрыть покрывалом. Кое-как запихнув одеяло и подушку в бельевик, Слава посчитал свою миссию оконченной и стал одеваться.

Вернулась замерзшая Марина и хотя он был не прочь ее согреть, она увернулась от объятий, судорожно вывалила из шкафа ворох трусиков и лифчиков, ногой покопалась в них, не забывая растирать ладонями предплечья, выбрала нечто утепленное с цветочками и двумя пальцами правой ноги поочередно перебросала их на стул с приготовленной формой. Такого номера Слава еще не видел и во всю развлекался. Чем плотнее девичье тело упаковывалось в белье, колготки, майку, платье, передник, тем привлекательнее и соблазнительнее оно становилось, и Слава, непринужденно двигаясь по комнате, оттеснял Марину к столу, касаясь последних остатков голой кожи, неотвратимо гибнущих в потопе одежды, хлопал по хэбэшно-шерстяному упругому заду, дергал за волосы и целовал в шею.

– И не надейся, – хихикала она в ответ, продолжая одеваться и одновременно складывая в сумку книжки, тетрадки, косметику, – в дверь ломятся, воды горячей нет, цистита мне только не хватает...

Слава не сдавался, но единственное на что ему удалось ее раскрутить – на французский поцелуй: взасос с покусыванием, сражающимися языками и стуком зубов.

– Так, – выдохнула наконец Марина и посмотрелась в зеркальце, – трахнулась, оделась, выгляжу как всегда ужасно, не завтракаю, проклятый вес, и откуда он только берется, попа скоро в дверь не пролезет. Ничего не забыла... Ну, что? Пошли.

В коридоре отчетливо попахивало чем-то горючим – соляркой или мазутом. Слава, принюхиваясь, осмотрелся, но ничего похожего на дизельный двигатель, или миникотельную под ногами не обнаружил. Пока он сражался с курткой, рукава которой оказались кем-то завязанными в узлы, Марина отперла дверь, прихожую захлестнуло загадочной вонью и когда Слава повернулся, то он понял, что это все-таки мазут. Точнее, понял он это не сразу, сначала был только ужас от созерцания черной фигуры, странно оплывшей, роняющей крупные вязкие капли, разбивающиеся об пол с неприятным хлюпаньем. Было в госте нечто настолько нечеловеческое, что обнаруживающееся наличие двух толстых рук и двух коротких ног только усиливали отталкивающее впечатление. Черная квадратная голова задвигалась, в гнусной слизи проявились крохотные светлые пятнышки, правая псевдоподия потянулась к Марине, с трудом оторвавшись от тела, но продолжая соединяться с ним множеством истончающихся нитей. Слава захрипел, пытаясь протолкнуть через пересохшее горло что-то вроде предупреждения, и все еще не находя в себе сил выдвинуться вперед, загородить девушку от ужасного мутанта из кипящих нефтяных болот Венеры, но мутант пресек его поползновения смачным черным плевком.

Слава проследил за полетом этого метеорита, который столкнулся с его курткой и украсил ее кляксообразным овальным медальоном, а чудище тем временем сипло произнесло, изрыгая из пульсирующей воронки огоньки пламени:

– Марина, вода горячая есть?

Марине осталось только сесть, что она и сделала бы, если бы Слава во время не подхватил ее – пол был слишком холодным. Немая сцена продлилась достаточно долго, так как никто из участников не мог склеить более или менее правдоподобный, вписывающийся в рамки реальности, взгляд на происходящее. Что-то замкнуло в треугольнике – Слава держал Марину под мышки, но чувствовал, что у него не хватает сил, что ладони стремительно потеют и сейчас девушка выскользнет, упадет и расплывется такой же мазутообразной амебой. Мысли метались в голове, как солнечные зайчики, то и дело проваливаясь сквозь неплотные стыки отражающих реальность поверхностей куда-то в сумрачные бездны страха и кошмаров. Марина, судя по ее неприятной обмяклости и невероятной для девичьего тела тяжести, находилась, скорее всего, в коматозном состоянии, а чудище закостенело в вопросительной позе (и зачем ему вода?).

Когда наступило озарение, остатками здравого смысла Слава попытался поймать отрезвляющую мысль – мол, лучше бы он так ничего и не понял, но ему не удалось, и он сломался пополам под ужасающим ударом волны превращения трагедии в комедию. Это был тот единственный момент в жизни, по-своему даже счастливый, позволяющий понять, что смерть возможна и от приступа буйного смеха. Больше всего это напоминало неудержимую рвоту, отягощенную запущенным случаем астмы. Мир съежился до размеров озарившей его мысли, а та взорвалась бешенным салютом, расколола голову, уничтожило тело вместе со всей остальной Вселенной, выплеснулась на такой близкий пол и смутно знакомую макушку брызгами слюны, слез и соплей. Его трясло и корежило, легкие молили о вздохе, а ему казалось, что он выплевывает из них кровь, стараясь избавиться от поселившегося во внутренностях щекотливого зверька.

Вращающиеся осколки яви порой попадали в глаза, но он не мог сложить из них нечто связное, последовательное – лишь замысловатые загогулины цвета, обрезки чьих-то рук, еще что-то из плоти, розовой, нежной. Иногда обрывки мира касались кожи, но было ли это приятным или болезненным Славе не удавалось определить. Он скручивался, закукливался вокруг чего-то притягательного, милого, черного и загадочного как "черная дыра", и ее чудовищное притяжение не выпускало из объятий, хотя Слава делал нешуточные попытки прервать приступ сумасшедшего смеха, уловить сквозь слезы нечто связное вокруг себя, содрать с кожи обволакивающий скафандр теплых мурашек.

Все кончилось, когда он умер. Он лежал без движения, забившись в уголок коридора, изредка помаргивая глазами, уткнувшись носом в пол. Так, наверное, должны ощущать собственное бытие покойники – тело вроде здесь, душа еще при них, кругом родные и друзья, а вот привычного набора ощущений уже нет и, что самое удивительное, нет ни искры интереса к тому, что с тобой случилось, не говоря уж о каких-то там жалости, любви, равнодушии, страхе, гневе. Может, только слабый стыд, или неудобство от льющейся на доски слюны.

Все тело болело. Если до этого его злорадно надували, то теперь наступила пора ощутить себя лопнувшим воздушным шариком. "Мариночка, ему плохо, я не хотела, говорила же Жуку – проверь сифон, проверь сифон, ой, мама, не надо, я и сама чуть не умерла, а тут Рая забегает и орет, что его напрочь снесло и мазут во все стороны хлещет, как же тебя теперь отмывать, нет, лоб теплый, это нервное, может быть, валерьянки или этого, как его, ну да все равно у нас его нет, ты лучше ему свой рукав дай понюхать, в котельной надо было срочно котлы отключить, я на мазутку побежала, ты не стой, мама, снимай все, не могу же я через Славу переступить..."

Его имя напомнило ему, что пора и честь знать, а не только упиваться мертвецким спокойствием и равнодушием, хотя ох как хотелось. День начинался очень удачно – он переполнялся эмоциями и развлечениями, такого не подстроишь и не придумаешь, лежа в кровати. Он как всегда оказался прав – реальная жизнь она и есть реальная жизнь. Нужно только небольшое усилие, чтобы сесть, посмотреть красными заплаканными глазами на Марину и пытающуюся содрать с себя мазутофицированный плащ Антонину Гавриловну, крепче сжать губы в бескровную гармошку, дабы они, подлецы и предатели, не сложились в широченную ухмылку, нащупать неверной рукой стену, встать, освобождая место.

Марина и мама смотрели на него с испугом и даже если бы он не удержался и нашел в себе силы расцепить челюсти и протолкнуть через глотку в космический вакуум легких немножко воздуха для небольшого смешка (а он этого хотел, но понимал – за следующим приступом мир действительно может рухнуть), то они сочли бы такую бестактность лишь нервным срывом, истерикой. Весь юмор ситуации до них просто не доходил.

– Марина, – прохрипел наконец он героически, – маме помоги... не стой столбом...

– Ничего, ничего, Слава, – прошептала Антонина Гавриловна, – я потерплю. Тебе валерьянку... Извини...

Так, два глубоких вздоха и расшалившийся мир приходит в обычное, обыденное равновесие. Посмеялись, отдохнули, пора и за собой убирать. Любишь кататься, люби и саночки возить.

– Уголь есть, Марина?

– Есть.

– Я беру на себя титан, а вы тут с одеждой разбирайтесь.

– Да что с ней разбираться, – махнула тетя Тоня рукой. – Ей теперь хорошо титан растапливать.

Пока женщины возились в тесном коридоре, безнадежно пытаясь не запачкать висящую там одежду, стены и пол, Слава набил черное нутро толстого, блестящего с наружи бочонка угольными брикетами с неразборчивой надписью на одной из граней, откусил щипцами похожую на казинаки растопку, испортил целый коробок красноголовых спичек, прежде чем она затлела, задымила, запахла смолой и лесом. Уголь разгорался всегда вяло. Сколько нужно ждать прежде чем из крана польется кипяток Слава не знал, поэтому он подставил ладонь под ледяную струю. Когда по его мнению вода нагрелась, он позвал Марину.

В ней произошла разительная перемена – из школьницы она превратилась в Золушку, которая так никогда и не попала на бал – щеки и лоб украшали отпечатки растопыренной пятерни, голую кожу между лифчиком и трусиками (платье и чулки она очень предусмотрительно сняла) покрывали длинные полосы, как у зебры, обсыпанные чем-то белым волосы стояли дыбом.

– Ты выглядишь чертовски соблазнительно, – заметил Слава (девушка действительно приобрела какой-то очень дикий и беззащитный вид) и шлепнул ее по попе, стоило ей наклониться над ванной.

– Ледяная, – сделала вывод Марина. – Кстати, ты не очень испугаешься, если мама не будет делать макияж? Пудры у нее уже нет, из рук выскользнула, а накладывать румян на черное наверное не стоит?

– Не стоит, – согласился Слава, пытаясь оттереть липкую черноту с ладони.

– Тогда иди в комнату и подожди. Первой придется мыться мне.

Марина разбудила его легкими щелчками по носу. Спать ему уже к этому времени надоело, но просыпаться еще пуще не хотелось. Установилось зыбкое равновесие между бодрствованием и смутным, серым многосерийным сном, где повсеместно лился мазут и все ходили с черными ро(ж)(з)ами в руках и на шеях. Липкая субстанция хваталась за пятки, предлагала шоколад с орехами, но все почему-то жаждали удов(о)л(ь)етворения(ствия) и щелкал(ечили)и нос(жами) градусниками и прим(арин)очками "не надо, встаю", зевая отмахивался он.

Марина была уже в красном лакированном плаще с широким ремнем, с сумкой через плечо, чистенькая, розовенькая, свежая, и Слава принялся было разъяснять ей на примере своего кошмара фрейдовскую теорию удовольствия, ницшеанскую концепцию власти и абсурдистские взгляды Ионеско. Марину лекция заинтересовала, она присела на краешек стула, положила сумку на колени, подперла щеку ладонью, забарабанила пальцами по деревянной спинке.

– Все в мире не имеет твердости – ни предмет, ни человек, ни время. Если под твердостью понимать некую характеристику постоянства, то можно легко увидеть что? Правильно. На уровне двух угловых секунд даже твердый алмаз оборачивается вяло текущей жидкостью. Динозавры, после сотен миллионов лет господства, вымерли. Человек растет, овес растет, а в общем – все течет, все изменяют. Поэтому мазут является идеальным архетипом вязкости и черноты, подсознания и грязи. Представь носорога – насколько он большой, злой, подслеповатый и страшный. Когда он попадает в зоопарк, то все хотят посмотреть на него и посмеяться. Уроды в клетке всегда смешны. Но они очень хорошо размножаются и если их не отстреливать, в городе носорогов разводится так много, что простое человеческое лицо выглядит очень уродливо. Не успеешь обернуться, а в магазинах во всю торгуют накладными рогами. Не давайте власти носорогам, что еще можно сказать?

– Это все? – спросила Марина.

– Да.

– Тогда пошли.

Слава оделся под громкий аккомпанемент плескающейся в ванной мамы, из-за чего почему-то казалось, что на улице льется дождь с громом и молнией, но когда они вышли, то оказалось, что везде сухо, холодный, бодрящий воздух пронизан предательскими миазмами встающего теплого солнца, дома окрашены в приятный розовый цвет утра, под ногами хрустит лед и вообще – все замечательно. Посмотрев на небо, Слава утонул в синеве, просто влип с нее как муха в мед. Это было здесь и сейчас. Только здесь, только сейчас! Ну что еще можно сказать мгновению?! Остановиться?!

Он не глядя сунул портфель Марине, поднял руки к небу, пытаясь ухватиться за его прозрачность, закружился и заорал во все горло:

– Остановись!!! Ты – прекрасно!!!

Он ввинчивался, хватался за упругие солнечные лучи, отрывал, засовывал в рот и жевал неописуемую свежесть, набивал грудь легкостью, карабкался и раздувался огромным шаром, расходился еле заметной, стыдливой дымкой облаков, плавал, убаюкивался в паутине светового эфира, смотрел вниз на разрозненные домишки, черные проплешины осенней земли, целовал удивленно поднятое к небу лицо девушки, оставляя на щеках тепло и капли, ветерком прошелся по улочкам городка, схватил последнюю золотую с ржавчиной охапку листьев и раздарил ее каждому встречному, смеясь от их удивленных, недовольных лиц, так как они тоже были его лицами, он смотрел их глазами на вакханалию прекрасного, заставляя замирать, гладить тяжелую и мрачную кору деревьев, а потом вновь оставлять древесных атлантов в одиночестве, свободными и мрачными.

Марина что-то говорила ему, смеялась, потирая румяные щеки и прикусывая обветренные губы, потом замолчала, глядя себе под ноги в белую паутину замерзшей лужи, ковыряя узор носком сапога.

Это было похлеще опьянения. Что-то более мягкое, чем водка, но гораздо крепче сухого вина, от чего не остается похмелья и свинцового привкуса во рту, а душа очищается и глупеет, становясь добрей, начинает верить в любовь и забывает страсть, мир преломляется через общеизвестные и общепринятые ценности и условности, распадаясь на радугу земного тяготения таких обычных, затертых, но на деле – самых прекрасных чувств, и хочется все рассказать, хочется быть очень заботливым. Взяться ледяными ладонями за ее разгоревшиеся щеки, чтобы чуть пригасить страстное, эротическое пламя, дунуть легко в глаза, замораживая на ресницах льдинки, раскрыть губами ее сухие губы, забрать дыхание, чтобы она жила только им, его ртом, его морозным воздухом, запахом вечного пути от осени к зиме, его смеющимися глазами.

Он чувствовал как она вновь обвисает у него на руках, но теперь в этом не было ничего плохого. Он отнимал, втягивал ее любовь, пьянея, и отдавал ей всю прелесть вечного мгновения, словно опуская в ледяное прозрачное озеро с каменистым дном, а она поджимала голые ноги, чувствую приближение колючей воды, цеплялась в страхе пальцами за его плечи, но опять не могла кричать.

– Что это? – прошептала она его дыханием. – Так чудесно и так страшно...

Слава улыбнулся и она угадала это своей щекой.

– Не смейся. Если ты меня отпустишь, я упаду.

Он отпустил ее. Она села на брусчатку. Кажется она хотела заплакать, глаза ее заблестели, утонули под слоем слез, но щеки остались сухими, только иней на ресницах.

– Наверное так умирают. Освобождение всегда радость, а здесь мне не нужно моего тела, – Марина сняла перчатку и потрогала губы. – По-моему, мы целовались и я что-то теряла. Подожди, – попросила она, когда Слава наклонился поднять ее, – дай мне вспомнить, ты ведь это любишь.

– Ты мне ничего не должна, – опять улыбнулся он. – Это только твое.

– Да, – кивнула она, – только мое.

Плащ не пришлось даже отряхивать – пыль намертво вморозилась в землю и камень. Слава на мгновение прижал девушку к себе, но опьянение прошло, все виделось ясно и резко, а он и так был сегодня чересчур щедр. Возможно, это была только слабость, точнее – расслабленность после любви, приступ целомудрия, великодушие, может быть, слишком разорительное, но он не привык брать назад то, что отдал.

Странно-приятное ощущение – словно они одни-одинешеньки в мире, и вокруг тишина. Солнце отражалось от окон и нельзя было различить – есть ли в них свет или нет. Стояла минута пустоты и никто никуда не шел. Но даже их было слишком много.

– Ты ведь зайдешь за Ольгой?

Кажется она хотела возразить или пожать плечами, но вовремя остановилась и покорно кивнула. Когда Марина скрылась в арке, Слава посмотрел на свои окна, но взгляд вновь споткнулся об ослепительную солнечную завесу, хотя ему все-таки показалось – на него оттуда смотрят. Он помахал рукой. Подошел к лавочке, сел на холодное дерево и стал ждать.

Ждать одиночества. Странное и бессмысленное занятие. Недостижимый идеал. Давно ушедший феномен, существование которого не выдержал и сам Творец. Что такое одиночество – пустые улицы? завешенные солнцем окна? тишина? желание никого не видеть? Холод, небо и я. Начальная стадия ухода из мира – начинаем с природы, ядовитой зелени, потом друзья и любовницы, привычки и увлечения, стремления и желания, коими должно пресытиться, обожраться. Здесь не нужен природный цикл, тут все в моих руках.

Но где тот нулевой горизонт, предел, к которому столь влечет человека-червя? Удовольствие не только в ограниченности, но и в принципиальной конечности. Тут – мудрость, жестокая и честная, так долго не дающаяся человечеству, которого, впрочем, уже нет. Примитивизм пустоты – слишком уж благостная концепция. Ничего нет, ничего не в силах потерять. А если есть? Если здесь заключен жесткий смысл Вселенной – терять? Приобретать и терять? Именно в этом можно узреть личное понимание ограниченности, которое, опять же, не имеет смысла кому-либо доказывать.

Скольжение по вершинам слов. Духовная импотенция, или только красивая категория. Невозможно жить для других. Только для себя. Поэтому человек даже не галактика. Одной больше или меньше – кто заметит. Он есть все, личная бесконечная Вселенная, Мироздание, но ежесекундное крушение, схлопывание, аннигиляция Миров не должно вызывать ни капли сожаления. Важен только ты, личное завершение подобно пыли, попавшей в нос.

Слава расчихался. Он судорожно рылся в карманах, но прилипчивая крошка никак не хотела отстать, пришлось просто прижать пальцем верхнюю губу. Врожденный рефлекс исчез, еще проще улетучились мысли. Это вам ничего не напоминает? Не хватает только провалиться в прошлое (будущее). Воспоминания о будущем. Слава фон Деникен. Фальсификация по Куну. Реальность всегда можно сфальсифицировать, обмануть. Достаточно лишь честно говорить правду... или неправду. Или смешать более интересный коктейль – внушить самому себе, что ложь и есть правда, а мир вокруг тебя слипся в единый сладкий комок, по которому, из неких высших соображений, только тебе и дозволено ползать, как мухе. Нет, пчелы тут уж действительно ни при чем. Никому ничего от С.К. не достанется.

Слышались шаги. Кажется звон подковок по булыжникам. Шарканье маленьких ног. Скрип новенького ранца, набитого книжками. Еле улавливаемый шум ветра и больших деревьев с давно покинутыми гнездами аистов, смахивающими на причудливые меховые шапки. Стук дверей. Работающий двигатель за забором, судя по прокуренному, астматическому кашлю – фанерный "Трабант" не первой свежести. Чириканье воробьев, возня голубей на узких подоконников. Полный осенний букет. Почему в начале, в середине, в конце этой закольцованной бесконечности порой, или, наоборот, закономерно натыкаешься на такой вот симпатичный, абсолютно прозрачный тупик? Где у меня та кнопка, на которую надо нажать, чтобы вновь запустить часовой механизм?

Слава посмотрел на часы с весело бегущей секундной стрелкой и отломанными до основания минутной и часовой, скрытыми от мира исцарапанным стеклом, обхватившими руку стальными лапами, правда уже обессилившими, дряблыми, старческими, мертвыми, просвечивающими мертвенной зеленью, оттененной слегка золотистой цифровой и кириллической татуировкой. Щелчок ногтем по панцирю и упрямая стрелка сбилась с ровного хода, споткнувшись копытцем о невидимую норку. Еще щелчок и время замерло в нерешительности – действительно ли стоять, или, хотя бы, пойти назад, мелко дрожа, наращивая и сбрасывая микросекунды, а, может быть, опасаясь очередного удара и окончательного впадения в кому безвременья. Так просто – отрастить пушкинский ноготок и поиздеваться над бывшим властелином, стиравшем страны и цивилизации. Слава сжалился и, повертев рукой, добился чтобы маятник заработал. Раз, два, три.

Он встал и направился в ближайшую арку, хотя нечто ему подсказывало пройтись по задворкам между третьим домом и высоким забором, покрытым какой-то салатовой дрянью, похожей на мастику и оставляющей несмываемые пятна на брюках, если не хватает силенок подтянуться и приходится ширкать по доскам носками ботинок и коленками. Местечко там было какое-то на удивление спокойное – детям развернуться на узкой дорожке никак не удавалось, поэтому кусты смородины под окнами разрослись особенно развесисто, а при желании около них всегда можно отыскать каким-то образом попавшие туда интересные вещицы, почти как около казармы. За торцом дома стояла гроза малышей – парикмахерская, "оболванивание" в коей вызывало реки слез и децибелы рева. Дальше росли два высоченных каштана, и на их ветвях еще можно было отыскать случайно сохранившиеся, пожелтевшие, сморщившиеся, с обвисшими иголками плоды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю