Текст книги "Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)"
Автор книги: Михаил Савеличев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Только Олаф мог радовать отца розовыми щеками и постоянными расспросами о его походах. Когда они сидели где-нибудь на лугу, наблюдая за тощими животными, мальчишка в утешение говорил Улафу, размахивая игрушечным мечом:
– Не нужны нам стада и коровы! Мне нужен только острый меч и кольчуга, и тогда я отберу у ярлов столько лошадей и овец, сколько хватит!
Квельдвульф мрачно усмехался. Он сажал ребенка на колени и пугал его страшными гримасами, но Олаф смело хватал его усы и пытался укусить за нос или ухо. Из мальчишки получился бы настоящий викинг. Сольвейг долго не говорила ни слова упрека мужу, но в один день, когда Улаф возился с Олафом, она отобрала у него ребенка и кинула ему под ноги меч:
– Хватит прятать страх за смехом сына, конунг! – яростно крикнула она. – Боги не любят тех, кто уклоняется от предназначенной им судьбы. Не дело сидеть и ждать, когда некто придет в твое владение, перережет горло твоему сыну и изнасилует твою женщину. Ты храбр с людьми, Волк, так пересиль же свой страх перед богами. Тот человек, что убьет рано или поздно твоего сына, сейчас ждет тебя в Упернавике. Собирайся, или я своими руками вырежу сердце у нашего ребенка!
Сольвейг занесла нож над Олафом, но конунг молча подобрал меч и вышел.
Он взял с собой в дорогу двух слуг и медного болвана вместо вьючной лошади. Улаф, конечно, слышал о Гренландии, о ее зеленых мысах, необъятных лугах, об Эрике Рыжем, что прошел по следам Гуннбьерна Пустослова, поверив его россказням, и основал Браттхлид, где был полновластным властителем.
Мрачные слухи ходили об Эйрике и о его преступлениях, за что ему просто чудом удалось избежать казни и скрыться в неведомых далях океана. Так вот где нашел свой приют его тезка и кровник Улаф, сын Эгиля из Стаксмюра, вот где он вынашивал планы мести и убийства его сына! Воистину, боги зря заключили свое пари! Этот несчастный Улаф еще не знает, что представляет собой Улаф по прозвищу Квельдвульф. Гренландия, говорите, страна пастбищ и угодий? Что ж, пришла пора оросить их человеческой кровью.
Боги несомненно радовались решению Волка. Скорее всего их уже утомило ожидание разрешение давнего спора и поэтому Тор своим молотом сокрушил лед на всем пути большого кнорра, который вез в Гренландию коров, овец, слитки железа и зерно. Хозяин судна поначалу не хотел брать на борт медное заморское чудовище, но Улаф одолжил его для погрузки и разгрузки товаров и Торфинн был поражен силой болвана. Он тут же предложил Квельдвульфу за него хороший выкуп, но Волк уклонился от сделки, обещав подумать. Во время двухнедельного плавания до Рейкьявика, где кнорр должен был оставить часть товаров, две семьи переселенцев и отправиться в Гренландию,
Улаф подробно расспросил Торфинна о размещении поселений. Он ни словом не обмолвился о цели своего путешествия и не назвал имени врага, но купец, скорее всего, догадывался о его намерениях, судя по тому как Улаф старательно чистил свой меч, копья и секиры от малейших налетов ржавчины. Поэтому за каждое слова хитрого купца приходилось отдавать по полновесной серебряной марке, но это того стоило. Теперь Улаф представлял себе Баттахлид, Херольффснес и Гардар как собственные владения, а среди наиболее влиятельных семей узнал пару знакомых фамилий, с кем или с их родственниками совершал набеги в славные далекие времена.
После короткой остановки в Рейкьявике уже через три дня, благодаря попутному ветру и чистой воде, перед носом кнорра стали вырастать мрачные льдистые горы Зеленой земли с редкими проплешинами лугов, пенными бурунами у неприступных берегов и низким сизым небом, дышащим даже в летние дни суровым холодом, от которого мурашки бегали по спине, а лезвие меча обжигало пальцы. Зол и мрачен был Эрик Торвальдссон, за кусок дерева вырезавший целый род, и владение он подобрал под стать себе – злое и мрачное.
Один взял под свою руку самый неприхотливый и выносливый народ, вложил им в душу лед, а сердце набил снегом и огнем, но даже бывалых викингов пугали скалы Гренландии, откуда небесный ледник спускался на землю и, словно жаждущий медведь, опускал многочисленные языки в черную воду. Не было здесь пощады никому, и Улаф с первого взгляда понял, что проклята эта земля и не ужиться на ней людям. Да, боги подходящее место подготовили для разрешения их спора – не было здесь надежды утолить месть и алчность, только – месть без всякой награды!
Улафу было плевать на вежливость, но он все-таки решил посетить ферму Эрика Рыжего. Владетель был дома, вернувшись с долгой охоты на севере, где добыл много мехов белых лисиц и медведей, рыбьих клыков и тюленьего жира.
– Что за гнилой ветер принес Квельдвульфа в наши края? – добродушно спросил Рыжий.
– Месть, – коротко ответил Улаф не желая вести долгие разговоры. Он устал, устал ждать и бояться.
– И чью жизнь решил ты забрать? – поинтересовался Эрик. – Уж не дурачка Улафа, сына Эгиля, который даже на женщине дрожит от страха, что страшный Волк вонзит ему меч в голую задницу, ха-ха-ха!
– Именно так, – кивнул Улаф.
– А знаешь ли ты, конунг, что всеми жизнями на этой земле распоряжаюсь только я? И я вовсе не собираюсь отдать тебе кровь моего данника!
– Я заплачу десять марок и подарю тебе сильного раба, – ответил Улаф.
– Нет, – покачал головой Эрик Рыжий, – деньги и рабов я отберу у тебя и так. Что можешь еще предложить, храбрый конунг?
– Только вот это, – произнес Улаф и вонзил Эрику в грудь нож. Дурная кровь переполняла этого драчуна всю его жизнь, и от удара она рекой выплеснулась на Улафа и на пол. Так закончил свою жизнь Эрик Рыжий, забрав с собой в могилу оставленный Квельдвульфом в его груди большой нож с деревянной ручкой.
Улаф посчитал себя уплатившим выкуп и теперь жизнь Эгилева сына принадлежала ему целиком и полностью.
Никто не посмел остановить покрытого с ног до головы кровью Квельдвульфа. Он и вправду теперь походил на оборотня – глаза светились, лицо исказилось в жуткой усмешке, отчего зубы кусали непослушные губы и язык, но ничего человеческого нельзя было разобрать в этом рычании. Размахивая секирой и отбиваясь от невидимых врагов, Улаф взобрался на шею медного болвана, словно тот был лошадью, ударил ему по башке мечом, отчего по окрестностям прокатился густой и знобящий гул, и металлическое чудовище сорвалось с места, побежало в сторону гор, разбрасывая молнии.
Наверное, к тому времени кто-то предупредил сына Эгиля об Улафе Квельдвульфе, так как его ферма стояла пустой, лишь небольшие коровы и овцы бродили по скудному пастбищу. Как таран врезался болван в сделанный из земли домишко, разметал бедняцкий скарб отпрыска некогда славного рода, чьи предки не раз становились конунгами, а титул ярла передавался из поколения в поколение на протяжении многих веков. Знакомый запах витал над разоренным хозяйством – страх и ужас перед неотвратимой судьбой пропитал здесь каждый камень, каждую травинку.
Как хмельной напиток ударил в голову уже ничего не соображающего Волка, казалось ему, что его предательское тело источает зловоние цепляющейся за убожество жизни, что он готов превратиться в червя, лишь бы утаиться, спрятаться от наседающих со всех сторон врагов – рогатых карликов и троллей, что вынули, украли во сне его храбрость и теперь ни на что не годен бедный Улаф. Взревел конунг и бросился на ряды врагов с мечом в одной руке и топором в другой, вгрызаясь в их ряды как волк вгрызается в бок загнанного оленя, круша налево и направо твердые черепа, отрубая ноги и рассекая тела до самой земли.
Беден стал Улаф, сын Эгиля, лишившись отца, но теперь совсем нищим сделал его помутившийся рассудком Квельдвульф, расправившись со всем его скотом. Кровь Эйрика Рыжего была разбавлена кровью овец и коров, бьющихся на поле в агонии, и кто знает, не было ли это высшим оскорблением его душе, чей путь в Валгаллу перегородили мычащие и блеющие в страхе твари?
И снова оседлал медного болвана Волк, пришпорил его окровавленным топором, оставив громадную вмятину на покрытой узорами груди, и снова продолжил свою погоню за собственной тенью. Днем и ночью продолжалась погоня. Они забирались все выше в горы между великими ледниками, сверкавшими как драгоценности в редких лучах скупого солнца.
Камень и лед были только вокруг, столь твердые, что ни одного следа не могла оставить на нем жизнь человеческая, но Квельдвульф не нуждался в следах. Он был намертво связан с врагом невидимой веревкой, и кто-то посредине скручивал, укорачивал ее, сокращая расстояние между беглецом и преследователем.
Иногда Улаф натыкался на тела падших лошадей, но потом перестал находить и их – видимо кровник теперь шел пешком дальше в горы, в льды, в неминуемую безмолвную смерть. Не выдержал и медный болван, созданный для тепла южного солнца. Застыл, задергался, пытаясь двинуться дальше, и рухнул, придавив непосильной тяжестью ноги наездника. Казалось Улафу, что теперь уже не встанет он, придется ползти дальше словно змее, цепляясь разбитыми руками за острые камни, но потом боль ушла, и он подняла, с трудом опираясь на копье. Где-то в вершинах слышался смех злобного Локи. Квельдвульф устало погрозил ему кулаком.
Пришлось бросить рядом с болваном топор и мешок с остатками еды. Копья и меча вполне было достаточно, чтобы покончить с этим делом. Он слышал впереди себя хриплое дыхание сына Эгиля, его волочащуюся поступь и его страх. Опираясь на древко Улаф поднялся на перевал и увидел невдалеке бредущего человека с большой корзинкой на спине. Из оружия была у него только палка, на которую он опирался так же, как и конунг, видимо решив пожертвовать мечом или топором во имя нехитрой поклажи. Совсем опустился сын Эгиля, потомок ярлов и конунгов. Что ж, его отец, пожалуй, будет даже рад, если Кведульф прирежет отпрыска как скотину.
Собрал все силы Улаф по прозвищу Квельдвульф, норвежский конунг, владетель Трондхейма, вложил их в бросок своего копья и длинное железное жало легко пробило корзину бредущего сына Эгиля, сбило его с ног, и тот покатился вниз.
Устало присел Улаф на холодный камень, пытаясь унять дрожь в руках и ногах, не испытывая ничего, кроме пустоты в душе и сердце, словно не враг его, а он лишился собственной жизни. Но стойким оказался сын Эгиля и не зря тащил он свой скарб на своей спине – видимо наконечник копья застрял где-то там внутри, так как поверженный враг вдруг снова зашевелился, пытаясь выбраться из-под корзины.
С мрачным любопытством наблюдал Улаф его мучения. Словно червяк под пяткой ерзал тот, выползая из ремней, пока наконец не откатился от корзины и тут же вновь бросился к ней.
Разума лишился, решил про себя Квельдвульф, когда Улаф, сын Эгиля, обнял поклажу с торчащим копьем и принялся раскачиваться из стороны в сторону словно в великом горе. Стон его разносился под небесами, отражался от гор и ножом втыкался в уши Волку. Так страшен был плач, что не мог больше терпеть конунг чужой муки. Поднялся с камня и шатаясь стал спускаться к сумасшедшему.
Не было в нем ни торжества, ни облегчения. Теперь пустота наполнялась стыдом, что придется лишить жизни обезумевшее от страха, тощее и воющее животное, когда-то бывшее человеком. Воистину, страшны споры богов, особенно когда касаются они смертных. И чем ближе приближался конунг к кричащему человеку, тем яснее понимал то, о чем тот кричит, но разум отказывался верить словам.
– Зачем, – кричал Улаф, сын Эгиля, – зачем тебе понадобилась жизнь моего сына! Зачем ты преследовал нас! Зачем, проклятый Волк, не имеешь ты жалости к невинным детям!
Крышка корзинки была распахнута, и Улаф видел светлые волосы маленького ребенка, закутанного в окровавленные шкуры.
Кведульф готов был поклясться всем, чем он владел, что он теперь знает имя внука Эгиля Лысого.
Через несколько лет трое охотников нашли промерзшие трупы двух мужчин и маленького ребенка и похоронили их, воздвигнув три каменные пирамиды и положив внутрь рунный камень с такой надписью: «В субботу, накануне дня малого молебствования, Эрлинг Сигватссон, Бьярни Тордарсон и Эйндриди Йонссон воздвигли эти пирамиды...»
Дальше надпись обрывалась, так как камень охотники подобрали слишком маленький.
Глава девятая. ЧЕРВЬ
После кофе во рту остался противный привкус. Жаль, что он так и не поел. Слишком хороший сорт, слишком хороший помол и слишком хорошая варка – в джезве, среди серого, пепельного песка. Слава несколько раз проглотил горькую, очень похожую на похмельную, слюну и поморщился. В следующий раз буду плевать. Нагло, открыто и прямо на пол коричневыми, волокнистыми плевками. Линолеуму с фальшивым, нарисованным паркетом уже ничто не помешает. И есть буду. Жрать. Даже грибные котлеты. А как насчет растворимого кофе индийского производства с грудастыми и бедрастыми гуриями (или пифиями?) (или ни гуриями, ни пифиями)? Что русскому нормально, то немцу смерть. Побольше сахара и только.
В висках начался перезвон молоточков. Потом кто-то начал пинать изнутри по глазным яблокам. Слава вдавил их назад большим и указательным пальцами, на мгновение ощутив болевое блаженство и на то же мгновение насладившись яркими и разноцветными фейерверками на внутренней поверхности век. Огоньки угасли, тьму прорезали тусклые синеватые полотнища, унылые и слепящие. Когда глаза привыкли к свету, вокруг ничего не изменилось, и Слава вновь зажмурился.
Если не обращать внимания на сполохи, сцепить руки и скрестить ноги, то на короткое время можно добиться иллюзии уединения, разряженности внешнего пространства, молчания изнутри и снаружи. Молчание по поводу, замененное легким гулом ртутных ламп и поскребыванием в окна вечного дождя.
Он очень устал. Бывает так – среди дня, среди моря изнуряющего безделья или бодрящей активности, сути то или иное деяние не меняет, ощущаешь как на плечи взгромождается серый пыльный колпак усталости, обескровленности, рот забивается все той же удручающей материей, вызывающей тошноту ко всему. И нет от этого ни спасения, ни лекарства, кроме времени. Но уж оно то ему не поможет.
Слава с большим трудом заставил себя сосредоточиться на внешнем мире, уцепиться крючком вялого интереса (смогу ли?) за помятую спину Боки, где еще можно было разглядеть стертую меловую надпись "дурак", которую он полностью отнес к собственной персоне и сейчас. Подперев спадающую голову кулаком, от шейного безволия зубы впились в щеку, он, цепляясь пальцами за пластик, подобрался к спинке стула, постарался покарябать ногтем букву "д", но мел, спасаясь от выбивания и от влажного платка, забился в такие глубины ткани, что ничего выковырять не удалось.
Судя по стоящей тишине, не нарушаемой ни кашлем, ни шепотом, класс находился в полукоматозном состоянии. Если бы мухи предусмотрительно не передохли, то это была их лебединая песня – до полного одурения не хватало назойливого жужжания. Валентина Александровна, завернувшись в серый платок, стояла около окна боком к ученикам, донельзя похожая на такую вот муху, помершую в начале непонятного закукливания. Большие мрачные очки белели отраженным снегом. Наточенные локти выпирали из-под свалявшейся шерстяной паутины. Длинная казенная юбка стаканчиком накрывала карандаши прямых, но унылых ног, тянущих как минимум на "ТТ".
Паузу она держала великолепно – никому до сих пор не пришло в голову пошевелиться или почесаться. Сквозь слипающиеся веки, на грани закожной темноты и тусклого от рассеянности света Слава видел смутные кивки увядающих голов, судорожные подрагивания от внезапного выныривания на холод реальности. Как-то вяло вползла мысль-воспоминание о гусе, встретившем еще сто гусей, но хвост странной задачки от самого легкого усилия оторвался и остался в сонных глубинах, буквы и картинки сминались, накладывались друг на друга, превращаясь в некое подобие машинного кода, дырки на плотных карточках, на просвет складывающихся в имя Элоиза. Вспомнились Оксанины ноги и рыбки банананки, ловящиеся то ли хорошо, то ли совсем отлично, Слава скосил глаза, но без движения остального тела можно было увидеть только волнистое коричнево-черное пятно.
Когда всем уже стало казаться невозможным проткнуть наглую тишину, Валентина Александровна спросила: "?", оформив безмолвный прорыв еще большим вползанием в платок-паутину, наклоном головы, словно стремясь заглянуть сквозь его нити, поднятием бровей, редкой крашенной щеточкой выехавших из-под мокрого снега. Класс нервно зашевелился, предчувствуя бурю, в затылок сомлевшего Остапчука полетела очередная "шпора", но здесь случай был клиническим – Витькин именной учебник так и не потерял своей девственности, а потасканные классики вызывали только брезгливость.
– Ну... ну... здесь можно, хм, выделить... то есть, выявить... как минимум... два... а?, ну я же сказал как минимум... а на самом деле – три... слоя... Можно выделить три смысловых слоя. Слой первый... внешний, то есть... то есть, проявляющийся во сне... ой!, во вне, конечно... черт... канва стремления попасть туда... туда... а ему не дают, а он и сам не хочет... заснул у чиновника... отбил... а? да, пошел к этим... как его... Затем, можно выделить смысловую нагрузку внутреннюю, ничегонеделанья... м-м-м, как ее... пассионарности, да, пассивности, то есть, здесь мы видим не... э, дизактивную, а конъюнктивную... м, да что это такое, конъюнктивную логику... вот... и... и... я же и говорю – и – и, и истопник, и... ох, не истопник, конечно, не истопник, истопник это позже, земельный инспектор, вот он кем хотел быть... а ему никто не верил... точнее, не соглашались... А чего соглашаться?! Приперся, девку... женщину отбил у Хлама... хм... Вот... тут... значит... шум, да! Шума много из ничего... Ну, они все говорят, говорят, а ничего не слышат... потери большие... да бюрократизм сплошной, вон как у председателя, то есть старосты весь шкаф батонами... брикетами... пачками дел забит. Он под ними чуть не погиб... Так вот... Говорят, говорят, говорят, а ничего не делают, ох, забыл слово... как?... да я только... информационные потери... Точно! Информационные потери. У всех потери, сплошные информационные потери. Короче говоря, сказка. Нужно преодолеть много препятствий... Бабу-ягу, там... медведя... избу на курногах, то есть на куриных ножках, чтобы с лягушкой поцеловаться... Инициация, короче говоря по Льву-Страусу...
Это было чудовищно. Это было ужасно. Это было, в конце концов, просто безобразно. Смутное впечатление от просмотра нескольких страниц к тому же неоконченного романа наложились на выхваченные из хрестоматии критические замечания. Однако учительница не прерывала самоистязательную процедуру. Бзик у нее такой странный – либо говори, что ничего не выучил и получай законный банан, либо выплывай на рваных спасательных кругах подсказок, порой по отдельным словам из неразборчивого шепота восстанавливая не только сюжет, но и одежду, и реплики героев. Кто послабее нервами, такую пытку внимательным выслушиванием любого бреда долго не выдерживали, закругляя эхи, тьфуты и м-м-м честными признаниями в полной некомпетентности. Но Витька был игрок покрепче, затягивая выступления и свободное фантазирование на тему названия чуть ли не на весь урок.
От скуки Слава развеселился и попытался законспектировать осенние тезисы, попутно подсчитывая количество точек, но быстро сбился и схватил Оксану за колено. Она посмотрела на него поверх своих круглых очков, хотела что-то сказать, но решила промолчать, не создавая новых сущностей сверх меры. Но Славу понесло. Его раздирал изнутри смех, а некоторые смешинки, вырвавшись неведомыми путями изо рта, тут же вцеплялись в губы, растягивали их в болезненной усмешке, приподнимали губы, стучали по эмали зубов, гладили подбородок. Он пытался сжать ходящие ходуном бока руками, пальцами стянуть губы в подобающую унылости момента булавочку, зажмуриться и дышать глубже, но линия обороны словно ножом резалась глазами Оксаны, заледеневшей Валентиной Александровной, мучительно тонущим Витькой и, почему-то, Бокиной спиной. Слава пытался найти спасительно грустное, кислое, неряшливое, дождливое, нудное, повторяющееся, вечное, но натыкался на все более смешные спины и профили.
Где-то в подсобке зазвонил телефон, но литераторша никак не реагировала, позволив себе лишь вернуться к столу и замереть уже над ним, вцепившись в спинку стула. В темноте очков стали проступать глаза, как на сделанной против солнца фотографии. Витька забормотал нечто невразумительное, одновременно перелистывая указательным пальцем лежащий перед Ольгой учебник. Страницы шуршали наждачкой по гладкому до блеска бруску. Все с замирающим сердцем ожидали сакраментального: "Больше ничего не знаю", и победного: "Вообще ничего не знаешь", кривились от зубной боли впивающихся в сознание жалостливых слов-паразитов, вчитывались во второй вопрос домашнего задания. Центр внимания хаотично смещался от Витьки к Валентине, перспектива расплывалась, заодно растворяя класс, отчего Славе стало казаться, что смех нашел наконец-то не забитое чердачное окно и слезами выползает из глаз, заставляя воздух стекленеть и опадать тяжелыми каплями.
Болезненность ситуации достигла космических высот, грозя выплеснуться стихийным бедствием, но Слава сделал усилие над собой, сглотнул смех, тут же ободравший всю гортань, забивший легкие, поднявший со дна желудка волну горечи. Пришлось сморщиться от полыхнувшего в глубине огня, где и сгорело беспричинное веселье.
– Садись, Витя, – пошутила Валентина. – Отлично. Основную твою идею я поняла, хоть ты ее и тщательно замаскировал. Интерпретация достаточно интересная, особенно если учесть, что вычитал ты ее только несколько минут назад и, к тому же, не заглядывал в первоисточник.
– Постмодернизьм, – шепотом выругался Криницкий.
– Что?
– Мир как воля и представление, – объяснил до сих пор не совсем просохший сосед.
– Так, – задумчиво постучала по журналу Валентина, – кто у нас сегодня на обед?
– Телефон звонит, Валентина Александровна, – подсказала Лена.
– Думаете отменили в школе уроки? – усмехнулась Валентина. – И не надейтесь. Даже если штормовое предупреждение, заниматься продолжим в автобусе.
Она вышла и класс вздохнул. Лена, чье умение быть иногда некрасивой так нравилось Славе, повернулась к Витьке и вежливо сказала:
– Витя, по-моему это жестоко так вести себя по отношению к товарищам.
От фразы и тона Витька схватился за щеки, выпучил глаза, замычал, закачался, застонал:
– Лена, Леночка, прошу... не надо!
Сердечная Оксана тоже не выдержала:
– Лена, ну зачем ты так? Ты у нас не самая правильная и образцовая. Большой счет можно и тебе предъявить, особенно по алгебре. Хочешь, чтобы я здесь и сейчас комсомольское собрание воспроизвела? Могу...
– Оксана, – позвал Слава.
Оксана отпустила значок.
– Вот и хорошо, вот и замечательно, – хлопнул Вадим в ладоши. – С первым вопросом покончено. Осталось ответить на последний – в чем смысл жизни?
– А мы разве живем? – удивилась глядя на Славу Лена.
– Ну вы даете! – пополам с внезапно возникшим кашлем ответил Слава. – А чем еще мы занимаемся?
– Если честно, – сказал Дима, значительно поправляя очки, – то мне это очень напоминает духовную мастурбацию. Может быть... Да о чем это я! Конечно, у каждого есть свое личное, глубоко личное мнение, с которыми я спорить, но и принимать не собираюсь. Но все так и есть. Вадим, дай костыль, так и есть – мас-тур-ба-ция, – костыль ритмично отбил о парту музыкальную тему.
Слава съехал по стулу и втянул голову в плечи. Ему почему-то показалось, что костыль полетит сейчас в него.
– Ба! Да у нас плюрализм, свобода слова и... как там Криницкий матерится..., – защелкал пальцами Бока, – вот, постмодернизьм сплошной.
– Это тебе только показалось, – попробовал возразить Слава, но голос сел и получилось тихое сипение, на которое Бока и внимания не обратил.
– Товарищи! Камарады! Дуслык! – вскочил он на стул и замахал руками. – То, о чем так часто говорили большевики, а точнее – мечтали мы, плача в подушки и дроча духовно – случилось! Ура!
– От Кафки к Кафке, – покачал головой Криницкий.
Бока продолжал вещать:
– Мы долго молчали, молчали, молчали и, наконец, заговорили! В любой момент кое-кто вновь может заткнуть нам рты, с этим, увы, не совладать, но в этот самый миг мы можем сказать свое глубокое имхо... (чего-чего?) in my honorable opinion... Предлагаю дать слово... Марине! – все зааплодировали.
– Вообще-то, мой день рождения давно прошел, – проворчала Марина, не отрывая взгляда от раскрытой на пустых страницах тетради.
Слава опасливо покосился на Оксану, но она сидела прямо, с закрытыми глазами и не делала попыток напроситься на выступление. Она будет последней, к кому обратятся, решил с облегчением он. Бока поворачивался с протянутой рукой и выставленным указательным пальцем, словно проржавевший флюгер в бурю.
– Ты полная дура, – фыркнула Марине Алена. – Уж кому есть что сказать, так это тебе...
– А тебе? – прошипела покрасневшая Марина.
– Разум и чувства, – вздохнул Криницкий.
"Интересно, кто-нибудь за меня заступится?" – с зоологическим интересом подумал Слава.
– Никто пока никаких обвинений и не выдвигал, – сказал Дима. – И я не считаю это рациональным. Все слишком эфемерно для позитивных гипотез и, тем более, не вижу пользы от этого... как? ("Горе от ума", – подсказали со стороны) точно, будет полное горе от ума.
– Погоди, – спокойно погрозил пальцем Бока. – Неужели ты действительно видишь здесь некие последствия? Последствия?! Здесь?!
– Отрицать такое тоже глупо.
– Город Глупов и его обитатели.
– Нет, нет, подожди, – вступился внезапно разволновавшийся Вадим, отчего достаточно резво вскочил на свой стул без всяких костылей. – Давай прежде всего будем людьми, а не дрессированными собачками, которые гавкают по разрешению. Нас ни о чем не спросили, так будем молчать. Гордые и все в белом. Тебя, Бока, я не понимаю – запал проворовавшегося обвинителя надо сдерживать. Если кому и говорить, то Оксане.
Это оказалось кодовым словом, выключившим звук в классе. Все замерли. Славе было исключительно плохо. Как будто в кошмарном сне скользишь сквозь бредовые слова, приобретающие от бесконечного повторения вес и характер, белесый цвет и дьявольскую прилипчивость. Они звонят в голове и в короткие промежутки походов в туалет, лишь слегка пригасая от яркой лампочки, хватают за руки, кричат и шепчут в уши, прыгают в зеркале до чистки зубов. Культура Два... Культура Два... Культура Два... Нет здесь ни намеков, ни развратного подсознания. Просто усталость и просто слова – без смысла, как и все остальное. Стоит потерять смысл в себе, усомниться, тогда приходят слова, глупые, никчемные, лживые.
Ноябрь продолжал плеваться снегом. Тягучей, белой, липкой слюной приближающейся болезни. Смачно, точно, обильно. Стекло спасало от соприкосновения с холодной мокротой, но не избавляло от мерзкого чувства, замешанного на боязни момента, когда все-таки придется подставить лицо презрению.
– Я ничего не помню, – сказала Оксана.
– Момент истины, – откомментировал громовым шепотом Криницкий, – в августе... э-э-э...
– Я ничегошеньки не помню, – горько сказала Оксана.
– Я не могу ничего вспомнить! – выкрикнула она в спину Ольги. – Не мне судить... нет здесь подсудимых. Никто ничего не сможет вспомнить. Как во сне – снится ностальгия пыльных и солнечных мест, но кроме стертых чувств ничего больше и не остается. Откуда мы все можем знать? Вдруг нам всем стоит встать на колени и на него молиться? Вдруг там ничего и нет... Пустота. Давайте уж заодно и судьбу, бога осудим.
Последние слова она говорила с жутким спокойствием. Как если бы встретил равнодушного близкого друга и тот бы ответил на недоумение, что да-да, не ошибся, это он и есть, все прекрасно помню, ну а дальше-то что?
– Процесс.
– Не выйдет, – помахала рукой Ольга. – Как юрист, то есть – будущий юрист, заявляю. Материальные свидетельства преступления отсутствуют. Достоверных свидетельств и вменяемых свидетелей нет. Первым бы я исключила Вову – это уже мистицизм в чистом виде. Байки и слухи, передаваемые шепотом, тоже не в счет. Потерпевшие, кстати, отсутствуют. Мало ли кому что приснится.
Дверь Валентина Александровна не закрыла и стало слышно нарастание в недрах школы непонятного шума, очень похожего на прорыв Асуанской плотины.
– У меня для вас пренепреятнейшее известие, – сообщила она и предупредила, – Только не надо мне напоминать, что это из "Ревизора". Сейчас передали штормовое предупреждение. Возможны сильные заносы на дорогах. Поэтому занятия отменяются. Иногородние жители отправляются на автобусы, а местные – просто по домам. Теперь можете "ура" кричать и в воздух чепчики бросать.
– Закат Европы, – признал цитату Вадим.
– Ты обижаешься?. – спросила Оксана. Рев к этому моменту, как в школе, так и в классе приутих, щелкали торопливо замки портфелей, боящихся отмены непогоды и очередного вскрытия, в кабинет заглядывали исключительно красные лохматые головы, испуская боевые вопли вышедших на тропу войны сименолов, пролетали сумки и расправившие крылья учебники.
"У-у-у", – не открывая рта ответил Слава, сам не понимая как следует интерпретировать его интонацию. Нечто среднее между горловыми "Угу" и "Нее". В конце концов, это действительно неважно. Сейчас. Тут. Тогда и там это тем более станет непринципиальным. Ни для кого. А он сам забудет. Может быть. Слава взял ее за руку и потянул к выходу.
Валентина сидела на горячем узком подоконнике, поставив между ног длинную указку, словно рыцарский меч, уложив на обмотанную изолентой рукоять свои узкие кисти, а на оттопыренные большие пальцы – выдающийся подбородок. Смотрящие на обитые кончики туфель глаза придавали ее лицу скорбно-злое выражение и поэтому никто не решился сказать "до свидания" или втихоря пробормотать "ура". Только Криницкий пробурчал что-то насчет человека в футляре, но, кажется, это было домашним заданием.
Сначала Оксана безропотно пошла за тянущим ее Славой, но около Валентины она приостановилась, видимо намереваясь все же сказать ей нечто, пальцы легко выскочили из вспотевшей Славиной ладошки. Он скривился, вырвался из уже было засосавшей его толпы и прислонился к доске, бездумно толкая ее вверх и вниз. Ролики хорошо смазывались и тройной оклад почти бесшумно скользил по стене. Кивал Вадиму и Димке, Боке и Аленке, подмигнул Ольге, пригрозил кулаком Криницкому, улыбнулся Витьке, виновато поморщился от идущего, как заведенный робот, Вовы. Когда все вышли, Слава вспомнил, что не увидел Марины. Неужели уехала? Нет, куда она могла уехать, уйти, убежать? Он задумчиво потер ставший таким привычно гладким подбородок. Кажется и для этого было название – обрыв коммуникации. Слегка неуклюже, но верно по сути. В коммуникационном канале поначалу устанавливается односторонняя проводимость, а затем утихает и она. В силу полной бесперспективности. Кто его знает – что твориться на той стороне? Что происходит с другом, знакомой?