355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Савеличев » Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного) » Текст книги (страница 11)
Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:25

Текст книги "Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)"


Автор книги: Михаил Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

– Не расстраивайся, – подтвердил Дима. – Ты что-то про химичку хотел сказать.

– Благородные доны, о драконах ни слова! – рявкнул Андрей. – Курить у кого-нибудь есть?

Туалет был светел и чист – граффити здесь не прижились, сантехника была надежной, а убирались часто. Слава, скорее уж по многолетней привычке, а не по необходимости, залез на подоконник, чтобы солнце не слепило глаза, грело поясницу. Вадим удобно расположился на пластмассовой крышке унитаза, прислонив костыли крест накрест к стенкам кабинки, некурящий Дима остался в районе умывальника около самой двери, дабы заодно шугать малышей, Андрей же бродил по комнатке, раздавал сигареты, прикуривал и обносил всех банкой из-под пива вместо пепельницы. Вновь было хорошо, как после большой кружки свежемолотого и свежесваренного кофе – зевота кончилась, глаза открылись и даже в самом паршивом обстоятельстве открывались блестящие перспективы.

Положение и раннее утро обязывали благородных донов вести светские беседы. Поговорили о погоде. Посудачили о женщинах. В том и другом случае сошлись во мнении – изменчивы. Слава задрал ноги на батарею, в которой булькала горячая вода, ощущал как потеют ноги и не особо ввязывался в дискуссию.

– Так вот, у Монтегю точно подразумеваются аскалотли, – убеждал всех Дима. Ставшие зеркальными от яркого не по осени солнца очки вкупе с короткой стрижкой и добрейшей физиономией толстяка предавали ему боевой и диковатый вид на все готового человека. Знаменитостью он был от своего умения с ленинской скоростью читать книги. Слава знал кем Дима стал (или станет?), это могло впечатлить, удивить, испугать, хотя...

– Не Монтегю, а Агамнен, – поправил Андрей.

– А-г-а-м-б-е-н, – продиктовал, сжалившись Вадим. Ради развлечения он периодически спускал в унитазе воду, подводя итоги своим тезисам и чужим тезисам.

– И не аскалотли, а ланцелоты, – внес свою лепту Слава, но его слова утонули в шуме унитаза.

– Неважно, короче говоря. Главное, что он предлагает очень необычную гипотезу...

– Человечество, как всемирный аборт, – хмыкнул Андрей и очень ловко изрыгнул густой клуб дыма в просунувшуюся в дверь маленькую круглую стриженную голову ("Спасибо", сказал отвлекшийся от своих прямых обязанностей Дима).

– Вообще-то, подходит, – согласился Вадим, успев вовремя подхватить сделавший попытку к бегству костыль. – Сходится. Все без шерсти, недоразвиты, не знаем зачем живем. Разум, как несформировавшийся инстинкт.

– Знаете, – сказал Дима, – все это очень здорово. Представьте, утро, сидим мы в гальюне, курим, треплемся... Ага, и это тоже. Воздух свежий, чистый, солнышко светит, луна в небе висит. Облака, блин, цепью жемчужную, полем лазурным... Вадим костыли бросил, химичка на автобус опоздала, пиво в буфете к пончикам продают...

Все молчали, вслушиваясь в эти слова. Паузы надувались, как комары-кровопийцы невысказанными дополнениями и подначками, тяжелели, приобретали такую значимость, что после Лермонтова как-то неловко было уже прерывать Димку, тем более никто еще не понял, что он в конце концов хочет сказать. Слава же больше следил за его манипуляциями с очками, снимание и надевание которых в данном случае было сродни превращениям добрый-злой – врач превращался в маньяка, а милый папочка – в убийцу.

За пончиками долго ничего не следовало и, переставший расхаживать, Андрей первым не выдержал:

– Ну и что?

– Значит, есть еще в жизни место подвигу.

Повезло только Вадиму – он сидел. Слава повалился на подоконник, а Андрей, кажется, упал там, где стоял. Дима довольно хихикал, остальные помирали. Смех переходил в ржание, ржание в хрюканье, хрюканье – в визг. На минутку кто-то останавливался, переводя дыхание, но потом приступ продолжался. Это было как эпидемия. Животные звуки привлекли внимание народа – в туалет стали заглядывать разные по возрасту и полу личности, большинству из которых Дима повторял свой прикол, причем растерянные лица не понявших – в чем же юмор-то ситуации, только усиливали развлечение компании.

Последним заглянул директор в чаплашке и шароварах, карими и печальными глазами слизнул веселье, уже вошедшее в автоколебательный режим, втянул волосатыми ноздрями толику отработанного табачного дыма, ничего не сказал и закрыл дверь. Разговаривать стало особо не о чем, они побросали окурки и вытряхнули пепел в урну, по очереди помыли зачем-то руки и вышли в коридор, впустив переминающуюся с ноги на ногу стайку младшеклассников.

Школа продолжалась наполняться, словно расшалившаяся непогода от скуки загоняла детей в тепло и сухость. Обпившиеся водой облака тошнило. Свет в коридорах поленились включить, поэтому шум угас и все ходили медленно, держась руками за батареи и стекла, смешно таращась в темноте и разговаривая шепотом, чтобы не заглушать дождь.

Слава стоял около библиотеки, опираясь ладонями на скользкие стекла и смотрел на вырезанный колодцем внутреннего дворика квадрат неба. Оно напоминало медленно проявляющуюся засвеченную фотобумагу с расплывающимися, растущими пятнами, проходящими весь спектр черной радуги – от нежно-серого до такого черного, что уставшие глаза усматривали в нем оттенки молочного и синего. Испорченную фотографию наконец достали из проявителя, потрясли, отчего дождь зачастил, а по облакам пошли вялые волны.

Он попросил всех утихнуть и размышлял о соблазнах.

До неба, засиженного всяческой чадящей машинерией, не дотянешься – стекло. Если человек создал самолет, то зачем сейчас тянуться до небес? А зачем желать недостижимого? Нет, совсем не так. Желать можно (нужно?), но здесь нет ничего соблазнительного. Соблазн – в достижимости, в том, что рядом и готово при малейшем шевелении пальцем упасть тебе в руку и лишь некоторое сомнение, нечто по имени совесть, мешает это сделать. Минуту или две.

– Тебе нравится быть одному?

– Да нет, – ответил ей Слава с некоторым удивлением.

– Ты часто здесь стоишь. Если не разобраться в темноте, то тебя можно пожалеть.

– А если разобраться? – заставил он себя поинтересоваться.

Ответа долго не было. В искаженном зеркале с дождевой амальгамой трудно видеть движение глаз, особенно если они закрыты. Прошлое, будущее, разум и чувства. Нехитрая арифметика человеческой речи. Лучше здесь быть переученным левшой. Сломай себя, и никто не проникнет в твою тайну.

Слава подышал на стекло и смотрел как в тумане прорисовываются тусклые лампы коридора и тени.

– Если разберусь я, то это любовь...

– Тише! – он нашел ее теплую руку и сжал. – Я не знаю, что это. Точнее – знаю, читал, видел на рисунках и в кино. А еще мы с тобой ею занимаемся... Здорово, да? Я – материалист. Поэтому только поцелуи, объятия и прочее. Остальное есть словоблудие, никчемное и не обязывающее.

– Неужели у нас все так быстро кончается? Один день...

Он развеселился. Нет, пора отмочить нечто такое, что разнесет на мелкие кусочки это тоскливое оцепенение. Молодость – вот единственная и истинная ценность в жизни. Прочее – любовь, дружба, работа – лишь малоудачные попытки ее заменить, или хотя бы немножко вспомнить. Прошлое можно долго эксплуатировать, построить на его руинах уютный сарайчик, приятельские отношения, с ужасом ловя себя на том, что основной темой разговоров в пивных и ресторанах становится "А помнишь...", только вот когда-то это кончается. Смотришь на блеклые фотографии с неровным глянцем и сползаешь в депрессию, сходишь с ума, пишешь мемуары. А если резать, то режешь и все остальное. Выбор не хитрый – тоска или тоска и одиночество. Да здравствуют потные носки!

Слава прошел по галерее, ведя, где это было возможно, пальцем по стеклам, оставляя волнистую полосу с глубокими впадинами. Хлопали двери, но школа продолжала оставаться наполненной тишиной, и в ее плотном облаке каждый звук приобретал гулкую значимость. В щель между входными дверями протискивался знобкий и влажный ветер, а когда кто-то входил, на его плечах въезжала небольшая толика дождя, достаточная лишь для того, чтобы оставить на ступеньках небольшие мокрые пятна, похожие на плевки.

Он рассеяно с кем-то поздоровался, пожал чью-то вялую холодную лапу и, засунув ладони под мышки, вышел из школы. Пахло тлеющими листьями, близким лесом и дождем. Слава был не единственным выползшим на свежий воздух – там, где обычно парковались школьные автобусы, собралась небольшая компания, то ли разглядывающая нечто под ногами, чем смахивала на клуб горбатых, то ли втихоря куривших, закрываясь от ветра и учителей. Свет размок, разбух, стал серым и грязным, как попавший в лужу кусок картона, поэтому Слава сколько не щурился, не смог опознать стоявших. Кажется, что-то в районе десятого класса.

Компания наконец чем-то налюбовалась и затеяла странную игру – некий вариант "три-пятнадцать", где каждый стремился отдавить ногу каждому. Они толкались, пинали нечто отсюда невидимое, выстраивались в круг, водили хоровод, приседали на корточки. Черные зонтики мрачными медузами цеплялись друг за друга и с противным, доносящимся и сюда звуком, царапали спицами напряженную ветром ткань.

Слава вытер с лица дождь, облокотился плечом на косяк, достал сигарету и закурил. В доме напротив гасли окна, из подъездов выходили люди. Подходили школьники редкой рыбешкой, косясь на замерзшего Славу, а он каждому вежливо кивал и улыбался фирменной улыбкой "Добро отжаловать". Всех он знал в лицо, но вот имена и фамилии куда-то испарились. Словно рассматриваешь старую фотографию своего класса – знакомые лица, у некоторых сохранились имена, у некоторых – фамилии, редко – прозвища, помнишь что вот этот – сидел там, а вот это – классная отличница, а в большинстве своем – мертвая зона, свидетельство несуществующих времен, еще один довод в пользу того, что мир был создан всего лишь мгновение назад.

С каждым вошедшим школа освещалась все больше и больше, как будто подбирая потухшие окна у пятиэтажек. Казалось, что горело уже все, но находился новый источник, новая лампочка. Разбухший, истоптанный картон дня пожелтел, грязь на нем еще оставалась, въевшись в сгибы и заломы неопрятными тенями, но посветлело настолько, что теперь Слава прекрасно видел Жлобу, грызущего ноготь, Валерку (как там его фамилия), Андрея Кострова с черными редкими усиками, орудиями его, так сказать, "сердцеедского" производства, еще одного Андрея, но уже бесфамильного.

Им надоели ритуальные танцы, дурной "Беломор" и они вернулись к школе. Заходить пока не стали, прочищая кашлем горло, дыша глубже и, засунув руки в карманы пиджаков, делая неуклюжие взмахи полами, наверное в надежде сделать табачную вонь не такой наглой и вызывающей.

– Хватит, хватит, – поморщился Слава, когда очередное импровизированное синее и штопанное крыло хлопнуло его по лицу.

Костров принюхался, правда почему-то к собственной подмышке. Маленький Валерка принюхиваться не стал, прекратил попытки взлететь, обвис, ссутулился и пожаловался:

– Я же говорил вам, а вы... Сморкаться заколебешься, платка нет, салфеток нет, трясти некого, малышня оборзела..., – речь была под стать дождю – мелкая, надоедливая, тоскливая, сопливая, платка нет, салфеток нет, и поэтому никто его не прерывал, понимали, что бесполезно, все равно что между струй ливня бегать.

Другой Андрей нервно заржал и сунул Славе под нос распухший труп сигаретки, чья бумажная кожа уже не удерживала раздувшиеся внутренности и из дыр выглядывали крупинки табака и волокнистая желтизна фильтра.

– Вот, – заканючил Валерка, – а ты – "палец, палец".

Жлоба стоял ко всем спиной и, судя по всему, разошелся. От энергичных взмахов руками пиджак трещал, валил густой пар, волосы на голове слиплись в сосульки и стояли дыбом, как у резинового ежика, ноги дергались, то поджимаясь, то вытягиваясь в безнадежной попытке достать земли. Слава выбросил свой окурок и зашел в школу.

Первой была алхимия. Все еще бродили по классу, кто в поисках домашнего задания для списывания, кто в поисках своей тетради с тем же домашним заданием, наглядно демонстрируя бруоновское движение и реакцию нейтрализации с выпадающим в осадок соленым потом нерадивых личностей, тщетно пытающихся скопировать заумные алхимические символы.

– Красный лев, красный, я тебе говорю, – ласково тыкала Света носом в тетрадку Вадима, вяло отмахивающегося от нее костылем.

– А ртуть как же, ртуть? – причитал он.

На доске уже были развешены мятые плакаты доменной варки философского камня, его химических превращений и сравнительных графиков варки оного в СССР и в 1913 году. Сидя на передней парте Марина их внимательно изучала. Каблуки постукивали по дереву, внося ритм в предурочный хаос. Тук, и Вадим понял при чем тут лев, тук, и Нина отыскала свою тетрадку у Криницкого, тук, и Криницкий получил учебником по голове, тук, Дима открыл воду у себя на парте, тук, Неля принялась носить из подсобки пробирки и колбочки, тук, и все дружно взвыли от нежданной лабораторной работы.

– Нель, а карманные мартеновские печи будут? – омрачился Криницкий.

Да что это такое, озадачился Слава. Где имя? Куда пропало? Попробуем еще раз.

Он сел на свою "камчатку", где с тоскливой аккуратностью разложила книги, тетради, ручки и прочие принадлежности Надя. Пробирки стояли точно по центру около "умывальника", на ее стороне, точно подогнанные к углу стола лежали учебник в свежей, натянутой целлофановой обложке, как только что испеченная булка, общая тетрадь в коричневом переплете и такой же обложке, тульский пряник, так сказать, набор ручек – длинных, толстеньких в бедрах и скучных. Слава наклонился и убедился, что сумка висит на крючке. Как и положено. Мыслей от такого зрелища особых не появилось, желаний – тем более, поэтому вся убогость чувств отразилось на лице, заставив его скорчиться в чем-то непотребном, от чего заныли мышцы, нос задрался пятачком, а рот съехал на правую щеку.

Обходя ряды с пачкой лабораторных тетрадок, Марина украдкой стерла ладонью его гримасу, но лучше не стало. Все это ощутимо воняло прогрессом. А ему такой прогресс не нужен, он против, он... он... он на стороне того придурка без фамилии, ему Маршак безграмотный ближе (кстати, где он?). Его просто тошнило от правильности, педантичности, аккуратности и отличности. Школа, институт, работа. Киндер, кирхе, кюхе. Забавно, подумал некто внутри. Очень интересная реакция испытуемого. Ретроградный стресс. Полное погружение. Потеря ориентира реальности. Наде памятник ставить надо.

– Надя, – честно сказал он, – я тебе памятник сотворю нерукотворный.

Витя, помахивая и посверкивая оттопыренными ушами, которые ему не позволяли спрятать под длинными волосами, втащил макет чего-то сталеварского, промелькнула Эмма, указав перстом на место водружения. Место почему-то оказалось не у нее на столе, а на первой парте среднего ряда. "Ха", восторженно сказал Остапчук, обрушив махину на свои тетрадки и учебники, хрустнули ручка и подвернувшаяся чашечка Петри.

– Ленка, старуха, – крикнул наблюдательный Бока в коридор, – собирай манатки, химия у вас кончилась!

Зачесалась ступня. Слава несколько раз лягнул железную перекладину стола, зуд притаился за слабой болью. К чему бы это? Вообще – ноги к чему чешутся? Руки понятно – от немытости. Нос – тоже понятно. Хороший нос кулак за две недели чувствует. А ступня? У Вадима что ли спросить. Или у роющейся в портфеле соседки по ряду...

Докончить мысль ему не дали. В углу класса под таблицей Менделеева плакали. Спина Марины загораживала расклеившуюся личность. Вставать было лень, да и не к чему вмешиваться – женские слезы имеют паршивое качество разлагать реальность похлеще царской водки. Слов плаксы было не разобрать, они тонули в болоте всхлипов и соплей, а Марина в основном обходилась междометиями и не то чтобы мычанием (Слава не решился это так назвать – из уважения), а звуками очень похожими на коровьи вздохи. Ему пришло в голову, что сцена смахивает на разборку, где Марина зажала в уголке нахальную соперницу и в целях воспитания осторожно тычет ей в лицо кулаком с развевающимся платочком.

Время еще держало его над пропастью, глаза хлопали, таращились, но голова предательски перевешивалась, растягивая мгновения, отчего класс размазался, потускнел, звуки сдулись как проколотые велосипедные шины, столешница парты расстелилась широким мягким снежным полем, щека упокоилась на предательски удобной ладони. Удивление осталось за гранью дремы, но стремительность провала зацепила реальность как молния мохеровый шарф. Слава не сразу поэтому разобрал, что это сон. Кажется, был тот черно-серым, но, возможно, сама комната, где Слава лежал, была таковой. Шерстяные нитки придавали остроту ощущениям, настолько, насколько они вообще могли сохраниться у умирающего старца. Он плавал в перине и приходилось сдерживать и так слабое дыхание, дабы не утонуть в ней. Сверху его погребли под громадным одеялом, могильной горбатой плитой, скрывшей почти всю спальню.

Паршиво умирать в полном сознании и здоровье. Старческом рассудке и старческом здоровье. Здоровье немощности. Сердце бьется, легкие дышат, даже в голове сохранились воспоминания, если можно так назвать крошки и обломки после набега маразматических крыс. Может, еще поэтому? Что-то мешает. Назойливо необходимое. Как необходимость поднимать бетонное одеяло и дышать. Они. Они. Все. Женщины, его женщины. Их совсем не много. И их не видно, но он их видит – причуда сна, перепутанной ассоциации-диссоциации. Марина, Вика, Ира, Лена, Оксана. Тени без индивидуальности, лишь яркие мазки эмоций, без возраста и без смерти. Они ему неинтересны. Они раздражают и поэтому удерживают его от падения. Они мучают и отгоняют смерть. Господи, как же страшно...

Во сне нет мыслей, как и в смерти. Только чувства громадного сома, выдернутого из-под коряги пятью крючками, впившимися в губу и плавник. Стремление мотылька – безмозглое, тоскливое, ужасное по своей бессмысленности желание жить. И он шепотом кричит: "Дай мне еще жизнь! Жить снова! Еще раз! Жить!".

Хорошо, что есть вода. Открываешь краник и вот она бежит в портативный парто-умывальник. И не важно, что отдает она все той же химией, словно струю обваляли в тальке. Первые брызги в глаза, смыть с них грязь нечто тяжелого и неприятного. Потом можно и в рот, сморщиться, подумать гадостливо и окончательно забыть тот страшный крик. Хотя нет, не его. Это как раз просто. Просто слова и не больше. Даже на бумаге они не производят впечатления. А вот чувство, яркое, ярчайшее, спектральное, без примеси пыльной реальности в атмосфере эмоций. Вспышка, во всех подробностях отпечатавшаяся на сетчатке, вспышка, от которой не скоро избавишься.

Лучше не держать глаза закрытыми. Свет не помогает, но скрадывает. Еще бы не моргать.

– Слава, что с тобой? – спросила Алена.

Он заглянул в россыпь маленьких лужиц, где плавали его крохотные лица. Ну и мокроту же он развел. Как будто из-за окна натекло, где дождь припустил так, что сквозь потоки нельзя было увидеть и света. Горели лампы. Тихо, словно перед началом оперы.

– Все хорошо, все хорошо, Алена, – он встал и обнял ее. Погладил по спине, ощутив рукой выступающую застежку лифчика.

Хорошо, что нас мало. Хорошо, что идет дождь. Хорошо, что светло и тепло. Хорошо, что случилась какая-то неуловимая мелочь, он оттолкнулся от дна и всплыл на поверхность.

Конечно, Слава знал и прекрасно понимал необходимость этих горок. Вверх, к веселию без меры, вниз, к тоске и вере. Именно поэтому ничего не надоедает. Нужно потерять, а лучше – вообразить, что потерял, и сразу найти. Побыть чуть-чуть взрослым и старым, и вновь свалиться в ребячество. Метаболизм червя строится на контрастах.

В класс заглянул Вадик Бубнов, вампир по сонной реальности. Зайти он не решился, видимо как и большинство в школе был не в ладах с алхимией и не хотел лишний раз напоминать Эмме о своем существовании. Балансируя на цыпочках за порогом, вытянув шею из удавки умопомрачительного по ширине и аляповатости галстука в стиле палехской росписи, Вадик высматривал кого-то в классе. У Славы появилось не совсем хорошее предчувствие, он повернулся спиной к Бубнову и закрылся ладонью.

Точно:

– Клишторный где?

Его кто-то предал.

– Славка! Клишторный! – принялся надрываться Вадик.

– Твою... – оторвался от переписывания Вадим. – Слава, сходи уж, мучается же человек.

Слава огляделся. Оказалось, что весь класс бросил свои дела и смотрит на него с надеждой и мольбой. Он тяжело вздохнул и поднялся. Все зааплодировали.

– Эмму на тебя надо напустить, – вытолкал Слава Вадика в коридор. – Что нужно?

Нужно было многое. "Пудис" смотрел? Там такая композиция была. Тра-та-та, ту-да-да, пумс, думц. А еще ногой, ногой.

Музыка в Вадике звучала, это чувствовалось. Он жмурился, приседал, играл на воображаемой гитаре и ударниках, скакал на одной ноге, как Ян Гиллан, тряс головой с такими же воображаемо длинными волосами. Однако то, что он воспроизводил голосом, только мешало из-за полного отсутствия у него слуха. Вместо "One breath" проскальзывало что угодно – "Взвейтесь кострами", "Вот кто-то с горочки спустился" вперемешку с "Шумел камыш" и нечто авангардистским для фагота.

– А еще там одна рыжая была, маленькая, с такой вот грудью. Симпатичная и поет хорошо. Джиллиан, кажется. Фамилия как у сказочника. Линдгрен?

Слава пожал плечами. Бедный Ганс Христиан.

Здесь особо телодвигаться уже не приходилось – рыжая была смирной и Вадик стал насвистывать. У Славы заныли зубы, побежали мурашки. Он успокаивающе поднял руки и Бубнов замолчал.

– Мне все ясно, сэр. Болезнь опознана, будем лечить.

Вадик в восторге схватил Славу за лацканы и дружески затряс:

– Понял?! Понял, да?! Значит ты действительно их знаешь?! А я не верил, представляешь? Нет, ты мне сейчас скажи – Роллинги, Дорз, Бхутти, Иглз, Парплы...

Слава непроизвольно кивал головой в такт рывкам и этим еще больше распалял меломана.

– Черт, – остановился Вадик. Глаза у него забегали в поисках нехорошего ощущения. – Значит, мы здесь, они там и ничего не поделать. Есть, конечно, и свои плюсы.

– Сегодня вечером, – успокоил его Слава. – Сегодня. Но только вечером. Недолго ждать, а там сыграем. А главное – не верь всякой ерунде. Случайный пробой, флуктуация. Не замыкайся и забудь. Советую, очень советую.

Он приобнял Вадика за плечи, подтолкнул вдоль коридора. Тот побрел, шаркая туфлями, мимо медкабинета и директорской. За его спиной дверь открылась, оттуда робко выглянул скелет в белой шапочке, кутающийся в стерильный халат. Затем человеческий костяк вытащил за собой робко его обнимающую биологичку.

– Бубнов, – заорал Слава.

Тот, конечно же, обернулся...

Был звонок, все расселись. Оказалось, что повезло второсменщикам – их до сих пор не было и, судя по всему, по уважительной причине. Дождь, ноябрь.

– Кто отсутствует? – дежурно поинтересовалась Эмма.

– Дежурные, – подал мрачный голос со второй парты Остапчук. Предусмотрительно написанные в укромных местах формулы остались погребенными под макетом.

– Клишторный, Веденов, Бабур, – бойко перечислил вскочивший Бока.

Славе было все равно, он разглядывал заплаканную Надю, а Дима возмутился.

– Ты чего? Белины объелся?

Класс нервно развлекался.

В конце концов Эмма аккуратно карандашиком отметила злостных прогульщиков, наверняка мерзших в автобусе, пока водитель менял колесо. Затем постучала по столу, наводя порядок и тишину, и заметила:

– Господа, у меня пренеприятнейшее известие. Скоро конец четверти, а хороших оценок мало. Поэтому сегодня делаем очередную лабораторную.

– Пятерок это нам не прибавит, – пробормотал громко Криницкий.

– Я понимаю. Но ничем помочь не могу. Разве что сменить тему работы и дать кое-что попроще, – класс замер. – Сталевары из вас никудышные, посмотрим как у вас пойдет мыловарение.

Вадим демонстративно выдрал из тетради лист и порвал ставшую ненужной "шпору". В тишине это прозвучало очень эффектно. Эмма победно улыбалась.

– Витя, сними плакаты и развесь те, которые лежат на столе в подсобке.

Слава опасливо посмотрел на Надю, но та была спокойна. Проблема не в этом, понял он. Тем не менее, все как-то успокоились – теперь уж точно они были равны, никто ничего не смыслил в мыле, "бомбы" потеряли актуальность, копаться в учебнике и воровать из туалета моющие средства было поздно. Впрочем мысль сия посетила всех одновременно, но Эмма проницательно отмахнулась от леса рук:

– В туалет никто не пойдет. Для этого есть перемена.

– Эмма Константиновна, Эмма Константиновна, – запричитал Криницкий, – не дайте сделать мокрого дела. Прямо за партой, все-таки.

– Ты будешь последний, кого я туда выпущу!

Опять же все как-то украдкой посмотрели на Вадима, Бока съехал чуть ли не до ушей под стол и пнул его по ноге. Остапчук словил мысль на лету, обрушил ворох плакатов на Эмму и пока она с его помощью никак не могла от них отбиться, все наперебой зашептали:

– Давай, давай, она тебе не откажет.

Алена сунула ему лезвие и показала на пальцах – десять и еще четыре. Вадим весомо встал, основательно взгромоздился на костыли и вежливо покашлял. Витя сдернул с головы химички процесс нейтрализации. Эмма раскраснелась и растрепалась. Желтые локоны торчали из тяжелого узла, как перхоть сыпались шпильки.

– Можно..., – развел руками Вадим, втянув виновато голову.

– Да, да, Вадим, конечно, – рассеяно кивнула Эмма, поправляя прическу.

Все бросились поздравлять друг друга, Витя развесил химические агитки, Эмма стала объяснять лабораторку, а Вадим в дверях столкнулся с Вовой.

– Вот ведь, – выругался тот, поглаживая загипсованную руку, – в сортире даже мыла нет, хоть на химии его из двоечников вари.

Вадим сунул ему кулак под нос, но ничего не добавил.

– Можно, Эмма Константиновна? Я вам говорил.

– Садись, Вова.

– Интересно, – сказал Слава, прислушиваясь к стуку костылей, – а из девочек посикать никто не желает?

Краем глаза Слава смотрел как Надя большой синей ручкой выводит мучительно правильным почерком: "Лабораторная работа N4", затем большой зеленой ручкой выписывает такие же круглые, словно в прописях, буквы, идеально сцепляющиеся в: "Расщепление жиров и получение мыла", потом берет большую красную ручку... Ему захотелось выть. Почему бы не полюбоваться на что-то красивое? Только вот не было тут ничего красивого, ни капли индивидуальности, милых неправильностей и нежных огрехов. Это был тот раз и навсегда утвержденный идеал, рядом с которым все остальное смотрелось подделкой, имитацией, и при этом, как и всякий идеал, он был холоден и мертв. Буквы поставили бы в тупик любого графолога, а из подписи тем более ничего нельзя было выудить – просто и полностью написанная фамилия. Если позволяло время, то добавлялось имя. Без надежды.

Хотя, почему она плакала?

Класс превратился в единую пишущую машину. Стриженные и не очень затылки, косы и каре, уши и щечки, белые кружевные воротнички, пиджаки, редкие дужки очков, колготки и брюки, сандалии и туфли, подогнутые под себя, вытянутые вперед ноги, круглые колени, вместе или врозь, отставленные локти. Несколько пустых парт – класс один из маленьких, словно прореженный гриппом, что порой создает ощущение интимности, сплоченной группки, или напротив – отсутствие защиты, длинного ряда прикрывающих тебя спин и фамилий в классном журнале.

Тишина и ни одного взгляда. Затылки и профили. Зудящий скрип шарика по плохой бумаге, тихий гул ртутных ламп, нисколько не разгоняющих пустоту, а ее создающих – уж очень похожи на звук все той же тишины.

Слава ощутил себя в аквариуме – маленькой равнодушной рыбкой, смотрящей на мир сквозь толстое стекло. Снаружи все было чужим и холодным, но и для себя оставалось очень мало места.

Проковылял на свое место Вадим, распространяя сильный запах курева. Посматривала на него Марина, будто проверяя – на месте ли он еще. Чесалась нога. Надя выписывала длинный список приборов и реактивов. Бока, повернувшись к ним, списывал, наверное не доверял учебнику. Эмма курсировала по классу, иногда встречалась взглядом со Славой, но замечаний ему пока не делала. Пришлось взять ручку.

Почему так? Не знаешь, чем займешься в следующий момент, не подозреваешь, что произойдет, случится, сотвориться? Память здесь не подсказчица, хотя логично было бы утверждать обратное. Что вы делали с двух часов до двух часов пятнадцати минут шестнадцать лет назад? Или месяц назад? Или два дня назад? Наверное, был в школе, на работе, дома. А как насчет погоды, цвета рубашки, сказанных слов? Положение не лучше и с будущим. Оно еще не наступило, но мы уже зафиксировали его своим чертовым расписанием. Внимание! Предсказание будущего! Смертельный номер по лишению свободы выбора! Полчаса вперед – звонок на перемену. Час вперед – литература. Через день – тоже самое. Два года (это шутка) – конец школе. Семь лет (еще шутка) – конец университетам.

Удивительное сходство – незыблемость реперов прошлого и будущего. Столбы видны вперед и назад, хорошо просматриваются в степи, только провода жизни колышутся на ветерке слегка непредсказуемо – туда, сюда, птичка иногда сядет. Свобода!

Слава от удивления перестал карябать иссыхающей ручкой по тетрадке, и позеленевший трупный след заголовка прервался уже совсем пустой вдавлиной на рыхлом листе.

Природа утонула. Почва не принимала бесконечный дождь, и он повис между небом и асфальтом промозглым ветром, простудой, апатией и слабостью. Окна и батареи не давали им просочиться внутрь, но занавеси не были задернуты, и невероятный ноябрь цеплялся за глаза, повисал на душе лечебной пиявкой, разжижающей устоявшуюся реальность, разлагающей тромбы предрассудков.

Стал ли он свободнее или счастливее?

Безусловно. Репер зафиксирован навсегда. Точнее – НАВСЕГДА. Зато болтанка возросла неизмеримо. Сюда притягивает все земные ветра. Иногда и птичек заносит, всяких там вов и вадиков. А нам только это и надо – мелкий мусор, пыль, дождь. Счастье. Чтобы стать свободным и счастливым отдайся на волю ветра, как каштановый лист, вцепившийся в грязь и мокроту стекла.

Наконец-то громыхнуло. Сквозняк ударной волной прокатился по классу, подбрасывая учеников, задирая головы, растрепывая прически и тетради, сдувая на пол ручки и карандаши. Забились на доске распятыми птицами плакаты, откуда-то пошел слабый дождик, даже, скорее, – намек на него, привкус на губах и легкое поглаживание щек. Как полагается мигнули лампы, все завыли, а когда свет вернулся, то на пороге стояли плечом к плечу три черные фигуры, влажно блестящие, с выростами на боках и растянутыми над ними дрожащими перепонками. Пахнуло сырой землей, гниющей листвой, на ум пришли толстые вялые выползки на дорожках, Надя зажала рукой рот, а Слава машинально отодвинулся подальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю